Москва, 22 сентября 1953 года 33 страница



Когда он говорит о турецком народе, именно народе, он говорит «мы». И когда он говорит о Советском Союзе, тоже говорит «мы», «наше».

Очень хвалит армян: «Это храбрый народ. Кроме того, они многое внесли в турецкую культуру, в частности в музыку и театр».

Мы уходили от Назыма с тяжелым сердцем — так плохо он себя чувствовал. Хотели даже остаться с ним на ночь (он живет один в квартире), но он сказал: «Ничего, ребята, идите, это пройдет». Утром я позвонил Назыму с опаской. Но ему действительно стало лучше.

Октября 1953 года

Сегодня мы читали Назыму часть перевода новой редакции пьесы, и он опять остановился на «аллахе»: «Ведь когда переводят с французского, не пишут же “дьё”. Так и здесь должен быть “бог”, а не “аллах”». Мне кажется, в этом нежелании впустить в русский текст арабское слово проявляется опасение экзотизма, ненависть к экзотике (эта ненависть так громко звучит еще в раннем его стихотворении «Пьер Лоти»). Назым боится, что навязшие в зубах условные и устаревшие внешние атрибуты Востока исказят в представлении европейских читателей подлинную сущность людей и стран Востока.

После того как мы поработали над пьесой, я прочитал Назыму часть моей статьи о его драматургии. Рассказывая в статье о его сценарии для циркового представления «Мы — Октябрю» (написан вместе с Региной Янушкевич в 1927 году), я упомянул о влиянии «Мистерии-буфф» {345} на один из эпизодов сценария. Назым заметил: «Влияния не могло быть: я ведь тогда не читал “Мистерию-буфф”, да и до сих пор не прочел ее. Вообще я читал из Маяковского, может быть, сто строк. А больше слышал впоследствии в устном чтении».

Я спросил, не напишет ли он статью для сборника воспоминаний о Маяковском. «Вы могли бы, — сказал я, — написать о сходстве и различии между поэзией Маяковского и вашей — то, что вы говорили мне в Барвихе». — «Нет, — ответил он, — пусть уж остается эта легенда (о влиянии Маяковского на него), — она и для меня почетна».

Октября 1953 года

Когда я сегодня пришел к Назыму, у него сидел мой товарищ по Театру Мейерхольда Алексей Борисович Глаголин, с которым мы не виделись лет двадцать (он уже много лет работает режиссером в Харькове и теперь собирается ставить «Легенду о любви» в тамошнем украинском театре). Мы очень обрадовались друг другу и крепко обнялись. Назым, наблюдая нашу встречу, дружески смеялся и сказал: «Вот как хорошо: у мейерхольдовца (он показал на себя) встречаются мейерхольдовцы!»

После ухода Глаголина мы продолжали работать над пьесой. В это время пришел узбекский поэт Гафур Гулям с молодым человеком, тоже узбеком. Назым сначала говорил с ними на языке, как он потом сказал, «вроде азербайджанского» (это было нечто среднее между турецким и узбекским, — ведь тюркские языки близки между собой), а затем они перешли на русский. Назым извинился перед гостями и просил меня продолжать чтение перевода пьесы. Во вновь написанном монологе Няни во втором действии есть слова: «Чего мне не хватает? Глаза, брови на месте. Бедра, грудь тоже на месте…» Когда я кончил читать монолог, Гафур Гулям, извинившись за то, что прерывает чтение, сказал: «Прости, дорогой Назым, но ты, видно, забыл о Востоке. У нас на Востоке актриса не произнесет “бедра, грудь”. Вот недавно одна из наших известных актрис отказалась произносить такие слова. Это у вас, в европеизированном Стамбуле, можно».

Назым отвечал в большом волнении:

{346} «Это ханжество! Женское тело — это самое прекрасное в природе. Это источник жизни. Это замечательная вещь. Боятся говорить о женской груди, но ведь грудью все мы вскормлены. Это лучше, чем губы и даже чем глаза. Я смотрю на женское тело так, как смотрели древние греки, как Микеланджело, как в древнем Китае.

Восток отстал. В этом есть вина и местных коммунистических партий. Вот у вас, в Узбекистане, еще есть бытовая отсталость. И мы, коммунисты, виноваты в этом, — мы недостаточно боремся с нею. Вы говорите, что на Востоке все по-другому. Это неверно. Это точка зрения империалистов. Конечно, есть национальные особенности, но в основном Восток от Запада не так уж сильно отличается. Выдумки, что у китаянок какая-то особая походка. Когда я был в Китае, я не видел ни одной китаянки с такой походкой. У них действительно маленькие ноги, но они вовсе не ходят как кошки.

Для меня плохих слов нет. Я могу употребить самое грубое слово, но это не будет порнография. Нет плохих слов, а есть плохие понятия. В салонах рассказывают самые грязные анекдоты, но грубых слов не произносят — это противно. А в народе употребляют грубые слова, но то, о чем говорят, вовсе не грязно.

Я не поп. Мой дед принадлежал к секте мевлеви́. Я мистику знаю как свои пять пальцев. И я знаю, что в этом лицемерие, а что интересно. Надо называть вещи своими именами. Я долго спорил с Твардовским, который возражал против того, что в стихотворении “Ты — земля, я — трактор” я сравниваю женщину с землей, а мужчину с трактором. Но ведь во всей мировой поэзии есть параллели: женщина — земля.

Ваша актриса — лицемерная, ханжеская баба. Что, она не живет с мужчиной? Ведь это основа жизни. Если бы этого не было, то не было бы коммунизма, не было бы литературы и не было самой этой актрисы!»

Гафур Гулям: «Мне этого говорить не надо: у меня шестнадцать детей. Вот справка» (вынул и показал Назыму бумагу).

Назым: «Это замечательно! Поздравляю… Какие мучения переживает женщина, когда она лишена близости мужчины. Страдают: ах, моя душа! (Назым “актерски” {347} разыграл это страдание.) А такие мучения куда сильнее!..»

Уходя, Гафур Гулям сказал, показывая на своего спутника: «Вот привел молодого человека, чтобы он посмотрел на живого Назыма Хикмета».

Октября 1953 года

Работа над переводом нового варианта пьесы закончена. В этом варианте вместо пяти действий и восьми картин — четыре действия и шесть картин. Выпали две картины, прекрасно написанные, но с точки зрения обычных понятий замедлявшие развитие действия. Колорит пьесы стал более светлым, характеристики некоторых персонажей изменились. Это потребовало и перемены заглавия пьесы: теперь Назым назвал ее «Первый день праздника».

Назым работает удивительно быстро, несмотря на недомогание. 26 октября он продиктовал нам новую редакцию третьего действия пьесы, а 27‑го, под вечер, позвонил мне и сказал, что уже переработал четвертое действие. 28‑го он прочитал нам его. Оказалось, это сложнейшая перестройка акта, в котором действие множество раз переносится из одного места в другое. По словам Назыма, он использовал технику французского водевиля.

В «Первом дне праздника», объясняет Назым, «все действующие лица говорят и действуют очень серьезно. Слово является образом. Я стремился идти от фразы одного персонажа к фразе другого не лобово, не грамматически, а через мысли».

На этот раз мы работали без подстрочного перевода, который не мог бы передать тонкости живого разговорного диалога. Назым сказал: «Я буду сам переводить вам». Переработав то или иное действие, он рассказывал, что добавляется, выбрасывается, переставляется, сам начерно переводил нам реплику за репликой вновь написанного текста, объясняя оттенки выражений, характерные бытовые детали, а некоторые части текста тут же импровизировал по-русски; иногда в импровизации участвовали и мы. Потом мы без него на этой основе подготавливали литературный перевод и при следующей встрече читали Назыму. Он делал свои замечания, на ходу что-то уточнял, изменял, дополнял, {348} причем охотно выслушивал и нередко принимал наши предложения, а под конец утверждал окончательный текст.

Сегодня утром мы прочитали Назыму конец перевода пьесы. В связи с вопросом о том, как следует читать пьесу — актерски или в более простой манере, — Назым заговорил и о чтении стихов:

«Маяковский читал певуче, прежде так читал и я. Когда актеры читают Маяковского, я его понимаю. Когда читаю его сам, мне значительно труднее понимать его. В Турции рабочие говорили мне: “Мы понимаем твои стихи, когда ты сам их читаешь”. И я стараюсь, чтобы мои стихи доходили без декламации».

Потом он сказал: «У меня к старости меняются вкусы. Теперь я ненавижу кричащие краски, пафосные движения и жесты. Я ненавижу эту комнату (мы сидели, как всегда, в гостиной. — А. Ф.) и то, что в ней. Я заполнил ее этими вещами, чтобы не было пусто, потому что живу один. Но если бы со мной жила семья, этого не было бы, все было бы гораздо проще. Человека тянет к пафосу, пестроте, измышлениям, когда он отделяется от людей.

В последнее время меня ужасно влечет к простоте. В театре меня раздражает то, что мешает видеть человека. Поэтому мне не надо декораций Пусть будет совсем нейтральная — серая — материя. А грим нужен: человек — это совокупность внутреннего и внешнего…

Раньше я любил готику, теперь не люблю. Люблю подлинную греческую архитектуру — Пантеон…

Вот настоящая народная поэзия: “Когда звездочка упала на мой фартук голубой”. Это великолепно. Народные песни пока, слава богу, еще не успели испортить.

Интеллигент не может писать народные стихи. Художники-примитивисты пытались рисовать как дети, как дикари. Они не понимали, что они подражали и что потому это плохо. Чтобы рисовать как дети, надо превратиться в детей…

Современное капиталистическое государство располагает мощным агитационным аппаратом (кино, радио и т. п.). И в определенный период этот аппарат может влиять на народ. Так было при Гитлере, так и в современной Америке.

{349} Понятие “народ” связано с преобладанием физического труда. Через двести лет понятие “народ” не будет существовать. Будет что-то другое».

Ноября 1953 года

До сих пор «Первый день праздника» читали только по отдельным актам. В прошлый раз я предложил Назыму прочитать пьесу целиком, но он сказал: «Лучше я напишу четвертый вариант пьесы, чем еще раз слушать ее всю». Тем не менее, когда сегодня мы пришли, чтобы дополнить уже написанные характеристики действующих лиц, само собой вышло так, что мы прочли ему всю пьесу.

Еще до чтения он сказал, что вчера смотрел по телевизору спектакль Театра сатиры «Где эта улица, где этот дом» и что спектакль очень ему понравился. «Это очень глубокая вещь. Не замечая, думаешь о том, что в ней говорится, и после спектакля думаешь. Здесь всё: комедия, сатира, драма, лирика, водевиль, обозрение. Все, что создал советский театр, — старые и новые методы: от Мейерхольда, от “Синей блузы”, от МХАТа, от Малого, от Вахтанговского театра. Использован даже греческий хор. После теперешнего приезда в Советский Союз я не видел еще такого замечательного спектакля. Получил огромное удовольствие. Я плакал, как ребенок. Замечательна сцена двух стариков. Тут вся их биография — притом весело, радостно. Очень хороша сцена собрания в доме, когда говорят люди, находящиеся в разных квартирах[135]. Это совсем как мой дом».

И он говорил, шутя, что благодаря громким звукам шагов женщины, которая живет этажом выше и которой он никогда не видел, он знает все о ней — какое у нее настроение, какие у нее отношения с мужем и т. п. Но, жалуясь на шум, сказал: «И полная тишина — ужасная вещь».

Ноября 1953 года

Назым очень внимателен к людям. Например, сегодня он позвонил мне: «С праздником, брат!» Дела у него {350} ко мне никакого не было, так что этот звонок был только для того, чтобы поздравить.

Ноября 1953 года

Сегодня в разговоре по телефону с какой-то женщиной, которая, по-видимому, жаловалась на свои тяжелые переживания, Назым сказал: «Человек может быть голым, когда он один. Но он не будет показываться голым другим людям, разве что у него очень уж красивое тело. Когда душа больна — это некрасиво, и не надо показывать это другим».

По какому-то поводу в связи с пьесой он заметил: «Самая плохая вещь в драматургии, когда персонаж что-то объясняет».

Говоря о том, что врачи разрешили ему ехать в Вену, сказал: «В конце концов (он произносит эти слова на французский манер, в нос — “в кансе кансоф”) я свободный человек, гражданин Советского Союза»[136].

На днях у него были молодые люди из Ленинграда Как он рассказывает, они спросили его о Мейерхольде, о том, видел ли Назым его постановки Назым сказал им: «Разумеется, видел; я был его другом, конечно не близким, я написал стихи в его честь». Они сообщили, что какой-то их доцент говорил им, что Мейерхольд был формалистом. Назым ответил: «Если Мейерхольд был формалистом, то и в Большом театре формализм, только другой — натуралистический. В советский театр вошло очень много ценного от Мейерхольда. Он был гениальный художник». И, рассказав мне об этой беседе, подчеркнул: «Вот — молодежь интересуется Мейерхольдом»[137].

Ненадолго пришел к нему сегодня художник Р. Р. Фальк Назым стал показывать собранные им картины и предметы искусства Специально принес свиток — замечательный рисунок старого китайского художника, которого он посетил в Китае. Сказал: «После того как я познакомился с настоящим китайским искусством, вся наша средиземноморская культура, которая для нас — основа всего, мне кажется грубой». Перед {351} уходом Фалька обратился к нему: «Мне жаль, что у меня не монгольское лицо, а то бы вы меня написали Я никогда не просил художников писать меня, — это нескромно. Но мне очень хотелось бы, чтобы вы меня написали». Фальк ответил, что и сам хочет писать Назыма.

Потом Назым сказал: «Теперь мне хочется написать три-четыре пьесы из советской жизни. Кажется, у меня уже хватит дерзости для этого». Говорил, что надо писать одноактные пьесы для самодеятельных коллективов.

Мы ехали вместе в автомобиле, и он в пути придумал последние реплики, которые произносят в пьесе Айтэн и Зехра.

Ноября 1953 года

«Первый день праздника» уже сдан в набор в журнале «Октябрь»[138], а Назым все продолжает думать над пьесой. Третьего дня позвонил мне и дал реплику Хабибэ в финале — единственную в пьесе: «Пусть, — говорит, — мы все-таки услышим ее голос» Вчера позвонил и сказал, что Джемаль написан очень сдержанно, надо бы сделать его более лиричным, — и продиктовал диалог его с Зехрой в четвертом действии, начинающийся словами: «Любовь — это изобретение народа». Через несколько часов мы сделали литературный перевод диалога, но, когда я стал читать ему по телефону, он сказал: «Не получается, бросим это». Я не жалел — диалог был резонерский. Сегодня рано утром Назым позвонил и говорит: «Ни над чем я столько не думал, сколько над этим» — и заменил диалог одной, но зато действительно эмоциональной фразой Джемаля: «Мне хочется песни петь в этом доме покойника, потрясать эти мрачные стены!..»

Декабря 1953 года

Вчера Назым вернулся из Вены и Будапешта (уехал 17 ноября) и сразу позвонил мне. Сегодня я был у него. Он выглядит прекрасно, пополнел, бодрый.

Кому-то, позвонившему по телефону, он говорил о {352} своей поездке: «Наша Москва — самый лучший город. Там, за границей, может быть, уборные почище, но это и у нас будет А там ужасно скучно. Каждый человек — отдельно. Как будто кругом всё враги».

Декабря 1953 года

Назым 19 декабря выехал в Иваново, где 20‑го была премьера «Легенды о любви». Театр (вместимость — 1300 зрителей) был переполнен, большой успех. По словам Назыма, спектакль удачный, кое-что лучше, чем в постановке Московского театра драмы Интересны пантомимическое вступление (тема народа и воды) и финал.

Беседовал с труппой, которая уже приступает к работе над «Первым днем праздника». Был на Меланжевом комбинате, выступал у студентов Педагогического института. Очень доволен поездкой.

Мы опять разговаривали о его прежних пьесах. Я хотел уточнить даты написания некоторых из них. Он сказал: «Я никогда этого не помню. Для меня “вчера” нет».

Достал перевод первого действия своей пьесы «Чудак» (теперь будет ее перерабатывать) и, пока Экк читал его вслух, слегка кивал головой, посматривал на нас и улыбался.

Потом, уже в передней и в автомобиле, рассказал содержание остальных двух действий.

Декабря 1953 года

При встрече сегодня Назым прежде всего поздравил с наступающим Новым годом.

Накануне смотрел по телевизору «Мастерицу варить кашу» (пьеса Н. Г. Чернышевского, поставленная В. С. Канцелем в Центральном театре Советской Армии); постановка очень ему понравилась.

Говорит, что хорошо было бы поставить «Первый день праздника» в Театре киноактера с тем, чтобы заснять в кино народные сцены — в кофейне, показать мастера Мемета Али (о котором в пьесе только рассказывается); для такой постановки он бы еще раз переработал пьесу.

На экземпляре своего вновь вышедшего «Избранного» {353} написал мне. «На память о прошлых днях, хороших днях». А на издании «Рассказа о Турции» недавно сделал такую надпись: «Старому другу товарищу Февральскому с любовью»[139].

4

Апреля 1954 года

Назым, возвратившись из-за границы, позвонил мне третьего дня. Сегодня я был у него. Он побывал в Праге, Братиславе, Вене и Будапеште. В Праге видел постановку «Легенды о любви» и очень хвалит спектакль. В Будапеште «Первый день праздника» передавался по радио, в Варшаве эта пьеса пойдет в Камерном театре, которым руководит писатель Леон Кручковский. Назым собирается к 24 мая в Берлин, на сессию Всемирного Совета Мира. Вообще намерен много ездить: «Лучше умереть в дороге».

На вопрос, что он делал за время, когда мы не виделись, — говорит: ничего не написал — не работается. Задумал разные вещи, а как пытается сесть за работу — начинает болеть голова. Есть замысел большой пьесы с тремя только действующими лицами: двое мужчин и женщина. Возник проект статьи о том, как не надо писать пьесы: «В пьесе не должно быть музыки, танцев, свадьбы и банкета, то есть того, что есть чуть ли не во всех современных пьесах». Я пытался отстаивать музыку в спектаклях, он отвечает: «Она у меня, драматурга, крадет полчаса из спектакля. Я хочу видеть на сцене людей, выражающих себя через диалог, а музыка хороша в опере».

Зашла речь о Маяковском, о его самоубийстве. Я сказал, что у Маяковского во многих стихах и самоубийство, и протест против самоубийства. Он воскликнул: «Странно, непонятно это!» Вспомнил, что раз пятнадцать встречался с Маяковским. Много расспрашивал меня о Грузии, о грузинской литературе.

{354} 20 сентября 1954 года

Дача Назыма в Переделкине (ул. Тренева, 1) — как бы филиал его московского «музея» (некоторые вещи перевезены из Москвы). Во втором этаже комната с огромными стеклянными окнами; в части ее (за двумя столбиками) от стены до стены — небольшое возвышение: одна ступенька, вроде низкой тахты. Это, а также лежащие на возвышении подушки, циновки, нарды, стоящий около него мангал придают обстановке восточный колорит. Желтый дол Плетеная мебель, табуреты. Люстра, скомбинированная из нескольких простых керосиновых ламп, в которые, однако, вставлены электрические лампочки. Две клетки: одна — с канарейками, другая — с парочкой зеленых попугайчиков «неразлучников». Десятка три горшков с растениями: туи, традесканции, хлорофитусы, бегании, кактусы, фикус и другие и только одно цветущее растение — фуксия. По стенам — ковры, тарелки, картины, рисунки, полки с книгами, фигурами деревянными и керамическими и кувшинами На одной полке любопытное соседство: китайские вышивки — портреты Маркса и Энгельса, портрет Есенина и икона в окладе. В соседней комнате — вдоль всех стен тахты повыше; тоже горшки с растениями. За окнами — сосны и ели.

Назым собирается 23‑го ехать на месяц в Гагру, и я посоветовал ему съездить в Тбилиси на премьеру «Легенды о любви» в Театре имени К. Марджанишвили; он согласился. Я сказал, что третьего дня вернулся из Тбилиси, где видел репетицию «Легенды», и передал ему просьбу театра написать вставку-монолог Глашатая перед второй картиной Он взял русский текст первого выхода Глашатая (пролог) и сразу, не задумываясь, продиктовал мне текст вставки.


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 285; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!