Концентрационные лагеря и страны антигитлеровской коалиции



 

В конце 1940 года агенты британской спецслужбы из Блетчли-парка, что примерно в 80 километрах к северу от Лондона, совершили прорыв: подобрали один (или более) ключей к шифровальной машине «Энигма», с помощью которой в СС (и не только) кодировали свои радиограммы. Теперь англичане получили возможность подслушать весь процесс развертывания нацистского террора, в том числе и важнейший обмен информацией между концлагерями и их штаб-квар тирой в Берлине[2697]. В ближайшие годы британская разведка собрала огромное количество расшифрованных сообщений и, как доказывает обзор материала начиная с 1942 года, удивительно точно проникла в суть концлагерной системы. Благодаря ежедневной статистике численности заключенных агентам удалось отследить передвижения внутри лагерей и между ними. Поняли, например, что множество «нетрудоспособных» узников отправили в Дахау. Из радиограмм многое узнали и о лагерных СС, в том числе об уровнях кадрового обеспечения, переводах на новые места и прибытии охранников из числа этнических немцев. Что касается функций концлагерей, то британская разведка узнала о переходе по личному приказу Гиммлера к использованию рабского труда для промышленности, когда вокруг Освенцима, Бухенвальда и в других местах начали строить крупные заводы. Кроме того, из радиограмм узнали об эпидемиях, телесных наказаниях, экспериментах над людьми, казнях и узниках, «застреленных при попытке к бегству». Что касается места Освенцима в концлагерной системе, то огромное количество депортированных туда евреев сделало его крупнейшим лагерем смерти[2698]. Однако, сколько бы ни раскрывали эти материалы, содержащаяся в них информация носила фрагментарный характер. Не так много сообщений немцев перехватывали англичане, к тому же не имели доступа к тайной переписке эсэсовцев, поскольку далеко не все передавалось по радио[2699]. А значит, суть расшифрованных в Блетчли-парке приказов часто оставалась неясной. Например, не сразу стало понятно, что больных заключенных отправляли в Дахау в рамках программы уничтожения инвалидов. Также не знали, что Освенцим стал местом систематического уничтожения евреев, поскольку их убивали сразу по прибытии без регистрации в документах, попадавших к англичанам. Для получения более четкого представления союзникам по антигитлеровской коалиции требовалась информация из других источников. В таковых даже в первые годы войны недостатка не было, в особенности в Лондоне, где британские власти собирали более обширные и надежные разведданные, чем их коллеги в Соединенных Штатах[2700]. Некоторые доклады о зверствах эсэсовцев и жес током обращении с узниками в лагерях поступали от иностранной агентуры британской разведывательной службы[2701]. Но самый впечатляющий материал поступал через внешние агентства, такие как еврейские группы и польское правительство в изгнании, которые собирали и распространяли многочисленные отчеты польского движения Сопротивления. Хотя эти отчеты порой не были свободны от путаницы и противоречий, а также излишне акцентировали внимание на страданиях поляков, в них были дополнительные подробности о лагерях, включая сообщения о массовом истреблении евреев с отдельными упоминаниями (в особенности с 1943 года) селекций заключенных, газовых камер и крематориев Освенцима. Польское правительство в изгнании в Лондоне не только передавало секретные материалы англичанам и властям других государств, некоторые отчеты пересылались прямо в прессу и публиковались газетами США, Англии, Швейцарии и других стран. В начале июня 1941 года лондонская «Таймс» напечатала статью о голоде, принудительном труде и убийстве польских заключенных в «ужасном концлагере Освенцим [Аушвиц]»[2702].

По мере приближения окончания войны англичане и американцы получали все более подробные отчеты, особенно в отношении нацистского «окончательного решения еврейского вопроса». Несмотря на то что правительствам США и Англии еще с конца 1942 года (самое позднее) было известно о систематическом массовом истреблении европейских евреев, роль Освенцима и Майданека в нацистском геноциде все еще оставалась не до конца ясна. В знаменитой декларации союзных держав от 17 декабря 1942 года, в которой публично осуждались массовые убийства евреев в Восточной Европе, не было прямого упоминания о концлагерях. Ее составители ограничились лишь фразами о евреях, доработавшихся до смерти в «трудовых лагерях». Но даже эту декларацию в правительственных кругах Британии и США быстро забыли, усомнившись в надежности свидетелей и обеспокоившись тем, что излишнее разоблачение нацистских зверств может отвлечь от ведения боевых действий[2703]. Масштабы нацистских преступлений не сразу доходили до широкой общественности.

Однако в 1944 году игнорировать очевидность стало уже нельзя. Вне всякого сомнения, английская и американская разведка все еще не успели отладить каналы поступления информации, чем и объяснялась продолжавшаяся путаница в анализе различных аспектов функционирования концлагерной системы[2704]. И все же ее контуры, и прежде всего в том, что касалось Освенцима, сделались гораздо отчетливее. Во время допросов немецкие военнопленные упоминали о массовых убийствах в этом лагере и иногда сообщали о газовых камерах. Немецкие генералы, которые тайно вели в плену дневники, тоже делали в них записи на данную тему[2705]. Вне всяких сомнений, самая важная и актуальная информация поступала от сбежавших заключенных. Первый подробный отчет о казнях венгерских евреев попал в Швейцарию в середине июня 1944 года, всего четыре недели спустя после их начала. Сделанный в нем вывод был абсолютно точен: «Никогда еще со дня создания Бжезинки евреев не отправляли в газовые камеры в таком количестве»[2706].

Самый влиятельный отчет о лагерях составили Рудольф Врба и Альфред Ветцлер, два словацких еврея, депортированные в Освенцим в 1942 году и сбежавшие оттуда 10 апреля 1944 года. После того как беглецы пересекли словацкую границу, они нашли приют в еврейской общине города Жилина, где и составили 60-страничный документ. Переведенный на несколько иностранных языков, он содержал подробный анализ происходившего в Освенциме, описание его планировки, административной структуры, а также условий содержания заключенных. Важнее всего то, что Рудольф Врба и Альфред Ветцлер подробно описали Освенцим как лагерь смерти, поведав о депортации евреев со всей Европы, селекциях, газовых камерах и крематориях. Сухость повествования и масса деталей сделали отчет еще убедительнее. В последующие месяцы экземпляры отчета получили влиятельные лица в Словакии и Венгрии, затем они попали во Всемирный еврейский конгресс в Женеве, в Ватикан, Комитет по делам беженцев США и ряд союзных правительств. Летом 1944 года некоторые выводы отчета заняли видное место в средствах массовой информации, а спустя несколько месяцев в Соединенных Штатах опубликовали большие отрывки из доклада Врбы и Ветцлера[2707]. Принимая во внимание растущее осознание масштаба творившегося в Освенциме геноцида, отдельные выжившие узники лагерей, а также историки часто задавались вопросом, почему англичане и американцы не бомбили лагерные «конвейеры смерти» или ведущие к лагерю железнодорожные пути. «Почему этим поездам позволяли беспрепятственно следовать в Польшу?» – спрашивал Эли Визель, которому было 15 лет, когда в мае 1944 года его вместе с родителями, сестрами и бабушкой депортировали из Венгрии в Освенцим[2708]. В действительности командование британских ВВС обсуждало бомбардировки Освенцима еще в 1941 году по просьбе польского правительства в изгнании. Однако вал подобных предложений усилился лишь в период массового убийства венгерских евреев, после призывов в мае и июне 1944 года лидеров еврейских организаций к незамедлительным бомбардировкам Бжезинки и подъездных железнодорожных путей[2709]. Если взглянуть на реакцию стран антигитлеровской коалиции, то в ней явно ощущается серьезная озабоченность. В СССР так называемое окончательное решение еврейского вопроса практически проигнорировали[2710], а у западных союзников, несмотря на большее внимание с их стороны, военачальники сосредоточились главным образом на военной стратегии, – намечая быстрейшие пути к победе, – но никак не на гуманитарных задачах. В конце концов все призывы пропустили мимо ушей[2711].

Это отнюдь не означает, что летом 1944 года страны антигитлеровской коалиции упустили решающую возможность остановить холокост. Железнодорожные пути и станции было трудно вывести из строя и легко отремонтировать, а эшелоны спокойно пропускались по запасным маршрутам. И хотя авианалеты на Бжезинку могли бы иметь немалое символическое значение, много жизней они бы не спасли. В июле 1944 года тяжелым американским бомбардировщикам не составило бы труда атаковать лагерь (20 августа уничтожили считавшийся военным объектом завод «ИГ Фарбен» близ Моновица), но к тому времени подавляющее большинство депортированных евреев уже погибли. Более того, неточное бомбометание исключало возможность уничтожения «конвейера смерти» без жертв из числа содержавшихся в непосредственной близости от объектов заключенных, а по-настоящему прицельные удары в то время наносить еще не умели. Но даже если бы подобный авианалет и увенчался успехом, непонятно, каким образом он смог бы остановить массовые убийства узников. Бомбардировка Бжезинки вряд ли поколебала бы решимость нацистской верхушки продолжать уничтожение евреев (в действительности в налетах вражеской авиации эсэсовцы по привычке обвиняли евреев и иногда даже подвергали их избиениям «в отместку» за бомбардировку лагеря). Нет никаких сомнений в том, что эсэсовские убийцы нашли бы другие способы реализации своего чудовищного плана[2712]. И подобное происходило. Как мы уже видели, при уничтожении венгерских евреев администрация Освенцима использовала не только газовые камеры и крематории, но и рас стрелы и глубокие рвы для сжигания трупов. Как продемонстрировали в 1941–1942 годах на оккупированной советской территории нацистские айнзацгруппы, для геноцида не требовались сложные технические средства.

И все же заключенные, сумевшие бежать из концлагеря, чтобы поведать миру о своем страшном опыте, рисковали жизнью не напрасно. Широкая огласка преступлений нацистов, вероятно, спасла немало жизней. Например, шок, вызванный отчетом Рудольфа Врбы и Альфреда Ветцлера, наверняка помог убедить венгерского регента Хорти прекратить депортации евреев в июле 1944 года[2713]. В целом свидетельства бежавших из лагерей и тех, кто в них еще оставался, сформировали образ концлагерей в сознании англичан и американцев. Статьи и радиопередачи, основанные на свидетельствах заключенных, помогли развеять их безразличие и скептицизм. В ноябре 1944 года, когда был опубликован отчет Врбы – Ветцлера, большинство американцев уже понимали, что нацистские лагеря были местами массового уничтожения людей[2714]. Важно отметить, что публикация подобных документов в прессе Англии и США откликалась в Третьем рейхе. Чтение иностранных газет и прослушивание вражеских радиопередач – миллионы немцев тайно слушали Би-би-си – способствовало тому, что все больше и больше граждан Германии узнавали правду о зверствах, творимых в Освенциме и Майданеке[2715]. Новости из-за рубежа проникали и в концлагеря. Осознание того, что они не забыты остальным миром, давало заключенным новую надежду, а также вселяло в них решимость сопротивляться эсэсовскому террору[2716].

 

Глава 10. Отсутствие выбора

 

Однажды, незадолго до окончания войны, несколько узников Дахау, стремясь доказать, что можно обойтись без непременных свар, уговорились целый день вести себя по-джентльменски. Привычные грубость и эгоизм должны были уступить место принятым на свободе учтивости и состраданию. В условленный день узники с самой побудки, умывания и завтрака изо всех сил старались соблюдать простые правила приличия. Однако до вечера не выдержал никто. Суровые лагерные реалии победили. «В людях торжествует звериное начало, – узнав об эксперименте, записал 19 января 1945 года в дневнике участник бельгийского Сопротивления и узник Дахау Артюр Оло. – Никто не в состоянии долгое время безнаказанно игнорировать устоявшиеся нормы общежития»[2717].

Хотя в своих послевоенных мемуарах выжившие нередко писали о концлагерях диаметрально противоположное, но в одном сходились все: судить о поведении узников в тех условиях по обычным меркам невозможно. Так же считали и в самих лагерях[2718]. Многие заключенные полагали, что лагерь извращал все нормы общепринятой морали. Милосердие могло оказаться самоубийственным, а попрание моральных принципов – вплоть до убийства – оправданным. Непонимание этого, неумение приспособиться к законам лагеря могло стоить жизни[2719]. Но что, собственно, представлял собой это закон?

Некоторые заключенные отвечали коротко: это был закон джунглей. По их мнению, условия лагерной жизни приводили к непримиримой борьбе за блага и положение. Результатом была огромная пропасть между горсткой привилегированных, в первую очередь капо, и массой рядовых узников, вынужденных ежедневно бороться за дополнительную пайку хлеба, постельные принадлежности или одежду. Согласно этой нелицеприятной точке зрения, заключенные были соперниками в борьбе за выживание, в этой войне всех против всех. Медленно умирая в последний год войны в адских условиях филиала лагеря Нойенгамме, немолодой узник-бельгиец с горечью писал в записке сыну, который сам тяжело болел и лежал в лазарете: «Лагерь не узнать, остались только волки среди волков!»[2720] Это видение кажется слишком мрачным по отношению к концлагерям в целом. Однако на него нельзя закрывать глаза. Как бы мы ни пытались идеализировать братство заключенных, объединенных страданиями, конфликты между ними были суровой реальностью, и чем смертоноснее делалась система концлагерей, тем более жестокими становились и эти конфликты.

И все же взаимоотношения между узниками не сводились исключительно к агрессии и праву сильного. Существовали некие неписаные правила. Согласно такому неписаному кодексу кража хлеба у товарища считалась преступлением. Создание запаса хлеба требовало неимоверной самодисциплины. Полуголодный узник легко мог поддаться соблазну съесть всю пайку целиком. Каждый кусок черствого хлеба был символом воли человека к жизни, и любая кража такого куска воспринималась как непростительное предательство. Вот что обычно говорил новичкам староста камеры в лагере Нойенгамме: «Украсть у товарища хлеб – самый страшный грех. Это все равно что украсть жизнь»[2721]. К сожалению, воровство это не останавливало и порождало отнюдь не торжество справедливости, поскольку нередко жертвами неконтролируемой ярости становились невинные узники. Тем не менее подобные кражи считались проступками, заслуживающими наказания.

Иными словами, некая моральная система все же имела место[2722]. Хотя узники и не были способны придерживаться того же этического кодекса, что и на свободе, как, например, в случае с «джентльменами» в Дахау, даже в искаженной системе концлагерных ценностей сохранялись представления о добре и зле. Разумеется, согласны с ними были далеко не все, однако неких границ большинство узников старались не преступать. Придерживаться этих основных правил означало не только выжить, но и сохранить хотя бы толику самоуважения. «Я честен со всеми, – тайно писал Януш Погоновски своей семье из Освенцима в сентябре 1942 года, – на моей совести ни одного поступка, за который мне было бы стыдно»[2723].

В одиночку сохранить достоинство было практически невозможно. Погоновски с благодарностью пишет о двух товарищах, которые помогли ему встать на ноги после тяжелой болезни, поддержав его материально и морально. Именно благодаря им, пишет он, душа его по-прежнему «здорова, горда и чиста»[2724]. Подобная взаимная поддержка в концлагере была отнюдь не исключением, как считают некоторые, а скорее правилом[2725]. Принимать она могла самые разные формы – кто-то делился хлебом, кто-то вел политические дискуссии, подрывая тем самым стремление эсэсовцев к тотальной власти над узниками.

Многие заключенные считали это актами сопротивления. Даже само выживание было «формой сопротивления», как писала в своем дневнике в феврале 1945 года Агнес Рожа[2726]. Некоторые ученые склонны разделять это мнение, поднимая под сопротивлением все случаи нонконформистского поведения в лагере. По меткому выражению итальянского психолога Андреа Девото, «запрещено было все, поэтому все что угодно могло быть сопротивлением»[2727]. К сожалению, столь широкое, всеохватное определение слишком размыто. Не означает ли оно, что под него должен подпасть и узник, саботировавший производство немецких боеприпасов, и тот, кто лишь всеми силами, иногда за счет товарищей, пытался выжить? Однако в лагерях и сопротивление в более узком смысле выглядит проблематичным. Ведь подорвать нацистский режим заключенные при всем желании не могли.

В итоге четче обозначить стоявшие перед узниками дилеммы нам помогут другие термины, хотя и здесь без наложения различных категорий не обойтись. Тут и стойкость, включавшая поступки, направленные на личное самосохранение и самоутверждение, и солидарность с целью духовного выживания и защиты группы; и неповиновение, в том числе акции протеста, а также другие намеренные конфликты с лагерной администрацией. Учитывая безграничную власть СС, прямые конфронтации были редки и, к сожалению, не всегда однозначны. Так, например, побег из лагеря давал узнику возможность вступить в партизаны или поведать миру о преступлениях нацистов. С другой стороны, последствиями такого шага могла стать смерть других узников в рамках эсэсовской политики коллективного наказания[2728].

 

Общность по принуждению

 

Чтобы выжить в нечеловеческих условиях, узники демонстрировали чудеса изобретательности, или, как назвал это один заключенный, развивали «лагерную технику»[2729]. Требовалось не только довести до совершенства все свои навыки и умения, но и приобрести новые, помогавшие выжить. Владевшие несколькими языками могли получить привилегированную должность переводчика, а талантливые художники – рисовать за лишний кусок хлеба[2730]. Личная стойкость проявлялась в ритуалах, позволявших сохранить свое долагерное «я». Для Примо Леви ежедневное умывание означало не столько заботу о поддержании чистоты – практически невозможной в повсеместной грязи, – но сохранение человеческого облика[2731]. Кто-то находил утешение в религии. «Бог не дал мне сойти с ума», – утверждала вскоре после войны одна полька, вспоминая свое прибытие в Равенсбрюк осенью 1944 года[2732]. Другие черпали силы в искусстве и гимнастике ума, вспоминая старые книги, стихи, рассказы. В Равенсбрюке Шарлотта Дельбо обменяла свою пайку хлеба на экземпляр пьесы Мольера «Мизантроп», после чего старалась ежедневно заучивать по несколько строк. Как писала она позднее, «утренней переклички хватало, чтобы прочесть про себя почти всю пьесу»[2733].

Но при всей важности личной стойкости в одиночку все равно было не выжить. Лагерь представлял собой социальное пространство, в котором узники постоянно взаимодействовали друг с другом. Отдельная судьба во многом зависела от места, занимаемого в «общности по принуждению», как выразился бывший узник Освенцима Г. Г. Адлер[2734]. Как заявил в марте 1942 года группе прибывших в Освенцим один из капо, без солидарности и взаимной поддержки здесь не протянуть и пары месяцев[2735].

Отдельные группы узников формировали эсэсовцы, другие возникали благодаря общности интересов и происхождения. Были те, что шли из долагерной жизни, и те, что складывались в лагере. Некоторые были временными, другие – постоянными и закрытыми для «чужих». Однако все узники принадлежали к нескольким группам. Так, например, Примо Леви был образованным евреем-атеистом из Италии, и каждая грань его личности формировала его социальные связи с заключенными Освенцима[2736].

Товарищество – основанное ли на сострадании или прагматизме, случайности или общности убеждений – было жизненно важно для всех узников. Однако, подобно обоюдоострому мечу, оно же порождало и раздоры. Взаимоотношения узников, которых свела судьба, будь то насельники одного барака или рабочие одной бригады, редко были стабильными. Более того, сплоченность одних могла спровоцировать конфликт с остальными. В итоге каждый узник сталкивался с одной и той же дилеммой: как жить общественной жизнью в совершенно антиобщественной среде концлагеря[2737].

 

Семьи и друзья

 

«Мы поддерживали друг друга, – писал Эли Визель о своих отношениях с отцом в Освенциме, – он нуждался во мне, а я – в нем». Иногда они делились ложкой баланды или куском хлеба, а также оказывали друг другу моральную поддержку. «Он был для меня опорой, кислородом. А я – для него»[2738]. Визель не был уникален. В лагерном аду многие заключенные сближались с родными, поскольку там одним из важнейших элементов социальных связей было доверие. Особенно характерно это было для евреев и цыган, нередко находившихся в лагере целыми семьями[2739]. Вместе их туда привозили, и выжить там они надеялись тоже вместе[2740].

Другие небольшие, не более двух человек, социальные группы состояли из близких друзей[2741]. Нередко они знали друг друга еще до лагеря. Подобных земляков сводило общее прошлое и культура. Других сплачивал ужас нацистских зверств, пережитых в депортационных поездах, на стройках, в лагерных бараках и лазаретах[2742]. Как писала позднее Маргарет Бубер-Нойман, выжить ей помогла дружба с другими узницами, более того, в лагере у нее не было подруги ближе, чем Милена Есенская. С чешской журналисткой, арестованной за то, что помогала бежать из оккупированной нацистами Чехословакии, Маргарет познакомилась в Равенсбрюке в 1940 году. Женщины быстро подружились. Родственные души, они много говорили о прошлом (обе порвали с коммунистическим движением), настоящем и будущем. Есенская предложила написать книгу о лагерях в гитлеровской Германии и сталинской России, под названием «Век концентрационных лагерей». В Равенсбрюке они, как могли, заботились друг о друге. Когда Бубер-Нойман бросили в карцер, подруга тайком носила ей сахар и хлеб. А когда Милена серьезно заболела, Маргарет ежедневно в течение нескольких месяцев тайком ее навещала[2743].

Подобные дружбы в микрокосме лагерей были нередки. Многие женщины сближались настолько, что называли друг друга сестрами. Порой они образовывали нечто вроде суррогатной семьи, насчитывавшей до десятка членов, делясь пищей, одеждой, оказывая эмоциональную поддержку и всячески стараясь защитить друг друга от селекций. Быть лагерной сестрой – «это такое счастливое, бодрящее чувство, – писала в январе 1945 года Агнес Рожа. – Что бы ни случилось, мы знаем, что можем рассчитывать друг на друга»[2744]. Нередко можно услышать мнение, что узники-женщины были способны на более крепкую, эмоционально насыщенную дружбу, нежели мужчины[2745]. И все же близкие отношения не зависели от пола. Так, например, Примо Леви связывала тесная дружба с другим итальянцем по имени Альберто, которому также было едва за двадцать. В течение нескольких месяцев они спали на одних нарах. Вскоре, как писал Леви, их связывали «самые тесные отношения». Друзья делились всем, что только удавалось раздобыть. Разлучились они лишь в январе 1945 года, когда Альберто покинул лагерь вместе с «маршем смерти», из которого уже не вернулся[2746]. Опыт подобной дружбы пережило немало узников-мужчин. Хотя впоследствии многие стеснялись об этом рассказывать, некоторые открыто признавались в том, что в лагере у них были «братья по нарам», с которым они состояли в «товарищеских браках»[2747].

Увы, в суровых лагерных условиях рвались даже самые тесные связи, особенно в среде рядовых узников, сполна изведавших на себе все тяготы лагерной жизни. История сохранила для нас множество леденящих душу фото из жизни концлагерей, но нет снимков страшнее, чем те, на которых друзья и родственники грабят друг друга, сыновья отказывают отцам в крошке хлеба[2748]. К сожалению, взаимная помощь и поддержка внутри небольших коллективов, скрепленных чувством солидарности, нередко вольно или невольно отрицательно сказывалась на остальных.

Каждая группа узников отстаивала в первую очередь свои интересы – то, что Примо Леви окрестил «нашизмом» (то есть своего рода групповым эгоизмом), а мы называем «групповщиной». Способность той или иной группы получить доступ к пище, сигаретам или одежде в конечном счете приводила к тому, что другим группам неизбежно доставалось меньше. Имели место также случаи воровства, когда представители одной группы крали у другой[2749].

Кроме того, были заключенные, просто неспособные дружить. В первую очередь это касалось лагерных изгоев – «мусульман». Эти обреченные, покрытые гноящимися ранами, в смрадных лохмотьях, бродили по лагерю словно призраки. «Все питали к ним отвращение, никто не выказывал сострадания», – вспоминала узница Освенцима Мария Ойжиньска. Другие заключенные старались держаться от них подальше, движимые не только отвращением, но и чувством самосохранения, поскольку «мусульмане» – воруя еду, уклоняясь от работы, игнорируя приказы – постоянно подвергались опасности. Неудивительно, что другие узники боялись быть наказанными вместе с ними. Потому «мусульмане» умирали в полнейшем одино честве[2750].

Большинство заключенных знали, что надеяться выжить можно лишь в небольшой группе друзей или родственников. Однако подобные союзы легко разрушали депортация, болезни или смерть. В Бухенвальде после медленной, мучительной смерти своего отца Шломо в начале 1945 года Эли Визель перестал замечать творившийся вокруг ад. «Меня больше ничего не трогало», – писал он[2751]. Маргарет Бубер-Нойман была убита горем после смерти в мае 1944 года Милены Есенской. «Я была в полном отчаянии. Жизнь потеряла смысл». В конце концов она нашла в себе силы и вновь обрела волю к жизни, начав писать в память об умершей подруге ту самую книгу о концентрационных лагерях, о которой они говорили в Равенсбрюке[2752].

 

Товарищи

 

С социальными узами, связывавшими друзей и родных, соперничали другие, основанные из общности убеждений, прошедших проверку на прочность в условиях лагеря[2753]. Особенно сплочены были левые, в некотором смысле их связь сделалась даже крепче, чем до войны, они нередко устраивали тайные собрания, обсуждая идеологические вопросы, обмениваясь новостями (почерпнутыми из газет или услышанными по спрятанному радиоприемнику) о ходе войны, отмечали рабочие праздники и исполняя песни протеста[2754]. Другие политзаключенные были привержены своим взглядам ничуть не меньше. В Кауферинге, этом страшном лагере-спутнике Дахау, несколько сионистов даже издавали подпольную еврейскую газету, призывавшую к единению всех узников-евреев и к созданию независимого Еврейского государства[2755]. Все подобные совместные действия можно считать разновидностью самоутверждения. С их помощью политзаключенные, черпая силы в коллективных убеждениях, боролись с лагерным обезличиванием, отстаивая свою довоенную идентичность[2756].

Некоторые группы шли дальше простой моральной поддержки своих членов, превращаясь в некий механизм выживания. Политзаключенные не только делились предметами первой необходимости, но и пользовались своими связями для спасения товарищей от перевода в штрафные бригады или в лагеря смерти. И привилегированные узники, как и до войны, высматривали среди новоприбывших товарищей, чтобы объяснить им основные правила и впоследствии всячески их защищать[2757]. Это была еще одна форма партийной солидарности, и выигрывали от нее весьма немногие. Остальных игнорировали как недостойных доверия или просто недостойных. Как позднее объяснял один бывший узник, базовым принципом было: «Политические – превыше всех!»[2758]

Иногда это означало спасение жизни одного узника за счет жизни другого. По свидетельству немецкого коммуниста и капо в Бухенвальде Гельмута Тиманна, он с коллегами устроил в лазарете специальную палату, предназначенную исключительно «для наших товарищей из разных стран». Капо из числа коммунистов делали все, что было в их силах, чтобы помочь этим заключенным, обеспечивая лучшую медицинскую помощь. «К остальным мы были беспощадны», – добавлял Тиманн[2759].

Крайним проявлением «групповщины» политзаключенных был так называемый обмен жертвами. Подобная практика существовала во многих лагерях, но лучше всего задокументирована в Бухенвальде. Капо из числа работавших в лазарете коммунистов защищали своих товарищей от бесчеловечных экспериментов, подделывая списки, заменяя их фамилии фамилиями других узников. После войны коллега Тиманна Эрнст Буссе рассказывал: «Так мы спасали друг друга», чтобы «участники нашей подпольной организации в лагере чувствовали себя в относительной безопасности». Точно так же капо-коммунисты в трудовом подразделении Бухенвальда подделывали списки тех, кому грозил перевод в лагеря-спутники, защищая своих товарищей от депортации в такой страшный лагерь, как Дора. Вместо них они отправляли туда тех, кого считали нежелательными или стоящими ниже себя, – уголовников, гомосексуалистов и прочих социальных аутсайдеров. «Выявлением подобных нежелательных занимались коммунистические ячейки, – рассказывал в 1945 году бывший писарь в комендатуре Иржи Жак, – они же определяли и тех, кто ни в коем случае не должен был попасть в транспорты». Жак – далеко не единственный коммунист, кто в послевоенные годы решительно оправдывал подобную практику. «Когда у меня появлялась возможность спасти десяток антифашистов, – утверждал в 1953 году в ходе внутреннего партийного расследования один из старейших и влиятельнейших заключенных-коммунистов Бухенвальда Вальтер Бартель, – я ею пользовался»[2760].

Однако на подобную защиту рассчитывать могли отнюдь не все политзаключенные, поскольку контингент узников с красным треугольником был весьма пестр. Трения нередко возникали даже среди самых ярых противников нацизма. Так и не был полностью преодолен застарелый антагонизм немецких социал-демократов и коммунистов, еще острее были разногласия между представителями разных идеологических направлений. Так, например, у французских националистов не было практически ничего общего с советскими коммунистами. Порой вражда возникала в рамках одной политической группировки. Среди немецких коммунистов вспыхивали разногласия по таким спорным вопросам, как пакт Молотова – Риббентропа, или о том, какая тактика предпочтительна внутри концлагеря. Инакомыслящих обвиняли в уклонении от генеральной линии и исключали из партийных рядов. Когда немецкие коммунисты Равенсбрюка узнали, что Маргарет Бубер-Нойман сидела в сталинских лагерях, они заклеймили ее как «троцкистку» и исключили из своей ячейки. А Бубер-Нойман считала своих оппонентов безнадежно застрявшими в прошлом, в «стране коммунистических грез 1933 года»[2761].

 

Верующие

 

Очень рано, еще до подъема, узник Освенцима Эли Визель и его отец вставали с нар и шли к ближайшему бараку. Здесь каждое утро сходилась небольшая группа ортодоксальных евреев для совместного произнесения ритуальных молитв и наложения купленных на черном рынке тфилин. Как жертвы самого жестокого эсэсовского террора, евреи сталкивались с наибольшими препятствиями при отправлении своих религиозных обрядов. И все же они находили способы исповедовать свою веру. «Даже в лагерях смерти мы продолжали отправлять наши ритуалы, – писал позднее Визель, – я видел слишком много страданий, чтобы порвать с прошлым и отринуть духовное наследие тех, кто страдал»[2762].

Верующие узники знали, что исполнить религиозный долг было практически невозможно. В часы предписанного отдыха приходилось работать, нарушать диету, не было ни священных книг, ни духовных наставников[2763]. Тем не менее в небольших замкнутых группах единоверцев обряды, насколько возможно, отправлялись. Так, например, польские узники старались соблюдать христианские ритуалы, поскольку католическая вера была частью их национального самосознания. Тайно устраивали воскресные мессы и даже проносили в лагерь облатки. В Освенциме как минимум один узник получил причастие, находясь в карцере, – привязав облатку на нитку, друзья опустили ее в камеру сквозь прутья решетки[2764].

Многие узники черпали в религии силы. В лагерях нередко создавались замкнутые религиозные группы, внутри которых почти все было общим. Так, например, свидетели Иеговы поровну делили все присылаемые родными деньги и продукты. Немаловажно и то, что религиозные практики служили своеобразным мостиком, связывавшим с долагерной жизнью, а также помогали видеть в страданиях некий высший смысл. Лагерь воспринимался как кульминация вековых преследований, как ниспосланное Богом испытание веры на крепость, как воздаяние за грехи человечества[2765]. Некоторые узники-атеисты признавали, что у верующих перед ними есть преимущество – вера давала точку опоры, позволявшую, пусть мысленно, отрешиться от кошмаров лагерной жизни[2766].

Однако она же таила в себе и опасность. Во время молитвы узники рисковали навлечь на себя наказание, даже в тех редких случаях, когда та была официально разрешена. Эсэсовцы и капо нередко превращали религиозные церемонии в повод для издевательств. Так, в Дахау, например, католических клириков заставляли до упаду пить евхаристическое вино (предоставлявшееся Ватиканом), или же их изощренно унижали в дни церковных праздников; из 1870 содержавшихся в Дахау ксендзов погибла почти половина[2767]. Но даже если верующих и не подвергали подобным издевательствам, сами религиозные обряды были сопряжены с дополнительным риском. Вынужденные ради молитвы вставать до побудки, они недосыпали, а соблюдение постов или диетических предписаний отнимало последние силы. Утверждали, что ортодоксальные евреи, пытавшиеся есть только кошерную пищу, быстро умирали от истощения[2768].

Ежедневные ритуалы, в особенности ортодоксальных евреев, постоянно провоцировали конфликты. Некоторые узники воспринимали молитвы, особенно в ночное время, как нарушение покоя и обвиняли ортодоксальных евреев в пассивности и непротивлении эсэсовскому террору. «Можете молиться сколько угодно, – сказал Дионис Ленард одному кантору незадолго до своего побега из Майданека, – я же предпочитаю действовать»[2769]. Другие узники-атеисты воспринимали молитвы как извращение: как можно жить в аду и продолжать молиться Богу? Примо Леви пришел в ярость, когда после селекции в Освенциме увидел, как на соседних нарах молится пожилой еврей, благодаря Бога за то, что тот сохранил ему жизнь. «Неужели Кун не понимает, что в следующий раз выбор падет на него? Неужели он не понимает, что случившееся сегодня просто чудовищно и никакая молитва, никакое искупление вины, ничто из того, что в человеческих силах, не способно очистить его от скверны? На месте Бога я бы плюнул на Куна с его молитвой»[2770]. Впрочем, непонимание было взаимным. Некоторых ортодоксов, напротив, возмущало отсутствие у остальных евреев религиозного рвения, и они всячески поносили их за сомнения, жалобы или отступничество от Бога[2771].

Все эти столкновения еще раз иллюстрируют, насколько неоднородна была вся масса еврейских заключенных. Хотя все они носили желтую звезду, единства не было, более того, по сравнению с довоенным временем разногласия даже обострились. Когда всем еврейским заключенным пришлось бороться за выживание, стали заметнее любые расхождения – религиозные, политические или культурные. К ним добавились и новые барьеры – языковые и географические. Восточноевропейские евреи часто говорили на идише, непонятном ассимилированным евреям Западной Европы. Проведший в лагерях не один год Бенедикт Каутский пришел к выводу: «Всееврейского товарищества практически не существовало»[2772]. Но могло ли быть иначе? В конце концов, для евреев взаимная поддержка была сопряжена с большими трудностями, чем для любой другой группы узников. «Мы не могли никому помочь материально, – писал Дионис Ленард в 1942 году, – поскольку у нас ничего не было»[2773]. И все же, несмотря на все трудности, многие еврейские заключенные – такие как Эли Визель, Примо Леви или Агнес Рожа – объединялись с другими, создавая ячейки взаимной поддержки.

Несмотря на трения в среде узников-евреев, для других заключенных они были единой группой и легкой добычей. Евреи жили в постоянном страхе нападений, в особенности со стороны жадных и жестоких капо. Антисемитизм процветал даже среди заключенных. Капо направо и налево раздавали удары, сопровождая их грязными оскорблениями наподобие «Смерть пархатым!»[2774]. Даже через много лет после войны бывший немецкий староста одного из отделений Нойенгамме, «прославившийся» своей жестокостью, не таился: «В общем и целом я евреев не любил. По крайней мере в лагере они были готовы лизать вам сапоги и пресмыкаться»[2775]. Впрочем, свою роль играли и другие факторы, в том числе привычка узников смотреть сверху вниз на тех, кто слабее[2776].

Однако нельзя утверждать, будто узники-евреи были изгоями повсеместно. Многие заключенные относились к ним как к равным, игнорируя угрозы эсэсовцев наказать всякого, кто слишком благоволит евреям. Были те, кто, бесстрашно выходя за пределы своей узкой группы доверенных, проявлял к ним сострадание[2777]. Так, когда летом 1942 года эсэсовцы Равенсбрюка в наказание на месяц урезали евреям пайки, другая группа узников во главе с чешскими женщинами в знак солидарности тайком приносила хлеб в барак, где содержались еврейки[2778]. И это был не единственный случай. В лагере Освенцим-Моновиц польские узники также делились своими пайками с евреями. «Им самим едва хватало, – вспоминал позднее венгерский еврей Дьердь Кальдор, – и все же они делились с нами»[2779].

 

Разъединенные нации

 

Будь у читателя возможность послушать вечерние разговоры в бараках ближе к концу войны, он тотчас заметил бы, что велись они на самых разных языках. Возьмем, к примеру, главный лагерь Бухенвальд в конце 1944 года. В нем содержались узники более чем из двадцати стран, в том числе небольшое число испанцев (295 узников), англичан (25), швейцарцев (24), албанцев (23). «Здесь царит поистине вавилонское смешение языков», – писал Примо Леви[2780]. По мере того как лагерный контингент делался все более многонациональным, национальность узников начинала играть в лагере все большую роль, сводя одних и разводя других[2781].

Национальная солидарность, основанная на общности языка и культуры, была спасительна для слабых узников. Кроме того, узники нередко отмечали свои национальные праздники, пели народные песни, рассказывали предания. Большинство таких барачных посиделок по окончании рабочего дня были спонтанным выражением национальной принадлежности, однако имели место и организованные концерты, а также танцы и спектакли[2782]. Все это не только будило в узниках патриотические чувства. Подобные вещи также вносили разнообразие в унылую, монотонную жизнь лагеря. В лагере в Нюрнберге Агнес Рожа организовала театральную труппу из узников-венгров, которая исполняла известные песни, а также пародии на других заключенных и даже охранников[2783]. Мысли узников по поводу лагерной жизни находили свое отражение в лагерном песенном творчестве. Среди песен, которые пели польские узники Освенцима, была одна под названием «Газовая камера». Слова были положены на музыку популярного танго:

 

Есть газовая камера,

Где мы познакомимся друг с другом.

Где мы встретимся друг с другом,

Может, даже завтра – кто знает?[2784]

 

Многие случаи самоутверждения имели место в своеобразной «серой» зоне, на которую лагерное начальство было вынуждено закрывать глаза. Прежде всего это касалось официальных культурных мероприятий, порой наполненных особым смыслом для разных зрителей. Когда узники Дахау устроили в 1943 году Польский день с хором, оркестром, танцами, они сумели протащить в представление патриотическое содержание. Польские узники гордились своей сценической храбростью, причем не без основания. Сидевшая в первом ряду лагерная охрана, очевидно не замечая вызова, громко хлопала и вызывала артистов на бис[2785].

Несмотря на подобные моральные победы, большая часть подобного рода национальных групп была довольно разобщенной. Да, их могла объединять буква на робе (обозначавшая страну, откуда они были родом), однако разногласия, разъединявшие представителей той или иной нации до войны, никуда не исчезали[2786]. Наиболее резко проявлялись они у тех, чью робу украшала буква R, – то есть среди узников, считавшихся «русскими». К ним относились все выходцы с огромной территории Советского Союза, в результате чего эта группа была крайне пестрой как в этническом, так и политическом плане. Кроме того, как на родине, так и в лагерях процветал застарелый антагонизм русских и украинцев. Многие русские военнопленные были преданы сталинскому режиму и клеймили украинцев как предателей и коллаборационистов. В свою очередь, немало арестованных украинцев из числа угнанных в Германию на принудительные работы видели в русских пособников сталинского террора, жертвами которого, в особенности в годы насильственной коллективизации, стали несколько миллионов украинцев[2787].

Ситуацию усугублял и тот факт, что многие советские военнопленные столкнулись с неприкрытой враждебностью со стороны представителей других народов, считавших их бездельниками, ворами и убийцами. Подобное предвзятое мнение коренилось в вековых предрассудках – очередное подтверждение того, какую огромную роль играли в лагере довоенные убеждения и привычки[2788]. Заключенные из стран Запада испытывали чувство превосходства над своими, как им казалось, примитивными восточными товарищами по несчастью, а также боялись советских военнопленных как носителей заразных болезней. Ежедневная борьба за существование лишь усугубляла все эти страхи и опасения; в целом лагерь был отнюдь не лучшим местом для преодоления национальных предрассудков[2789].

Советские военнопленные оказались на самом дне лагерной иерархии, что приводило к частым конфликтам с теми, кто находился в чуть более привилегированном положении. Одним из самых больных вопросов было неравное распределение продовольственных посылок – постоянный источник зависти и конфликтов среди заключенных. В Заксенхаузене голодающие советские узники окружали барак с норвежскими заключенными, регулярно получавшими посылки Красного Креста. Истощенные люди просили поделиться с ними хотя бы остатками и даже искали на полу крошки. Норвежцы, как могли, от них отбивались. «Они были словно мухи. От них было невозможно отделаться[2790]. Они постоянно возвращались, брали нас в кольцо и ждали, когда им перепадет хотя бы крошка от наших роскошных яств», – писал в дневнике норвежский заключенный осенью 1943 года. В общем и целом, добавлял он, норвежцы обращались с советскими военнопленными «хуже, чем дома с собакой»[2791].

Репутация немцев, занимавших верхние ступеньки лагерной иерархии, была невысока. «И мертвые и живые, – писали в 1946 году три прошедших Освенцим польских заключенных, – немцев презирали и ненавидели безмерно»[2792]. Эта враждебность коренилась в старом антагонизме между Германией и ее европейскими соседями, лишь обострившемся с приходом к власти Гитлера. Многие польские узники воспринимали конфликты с немецкими заключенными как продолжение борьбы с фашистскими захватчиками[2793]. Привилегии некоторых немецких заключенных, а также случаи их высокомерия вызывали недовольство иностранцев. Особенно зловещая слава шла о немцах-капо. Многие заключенные видели в их жестокости подтверждение злобной натуры немецкого народа, граница между жертвами и мучителями стиралась. «Такое впечатление, что все они одинаковы – и заключенные, и эсэсовцы, и солдаты вермахта», – писал один из узников Заксенхаузена в октябре 1944 года[2794].

Впрочем, с враждебностью сталкивались не только немцы или русские. Практически не было такой национальной группы, которая не становилась бы предметом насмешек, страха, презрения со стороны других. Не было народа, который не обвиняли бы в жадности, жестокости или бесхребетной покорности эсэсовцам. Многие французы презирали поляков. Те в свою очередь платили им той же монетой[2795]. Отношения поляков и русских в свете давней национальной вражды были еще хуже. Когда Веслава Килара назначили писарем в блоке с советскими военнопленными в Освенциме-Бжезинке, он даже не пытался скрыть своего враждебного к ним отношения. Русские же отвечали ему, кратко посылая к известной матери[2796].

Лагерная администрация отнюдь не выступала в роли в пассивного наблюдателя. Она не только создавала условия, стравливавшие заключенных, но и намеренно подогревала межнациональную вражду. Например, лагерное начальство ставило немецких узников в привилегированное положение, предлагая им должности капо. Подобный фаворитизм доходил до того, что немцев вообще не отправляли в лагеря смерти вроде Освенцима[2797]. Эсэсовцы всячески раздували пламя межнациональной вражды. Летом 1943 года, поручив исполнение телесных наказаний заключенным (вместо эсэсовцев), Генрих Гиммлер распорядился, чтобы поляки секли русских, а русские – поляков и украинцев. Рудольф Хёсс со свойственным ему цинизмом изложил политику руководства СС так: «Чем больше соперничества, чем яростнее борьба за власть, тем проще управлять лагерем. Divide et impera!» («Разделяй и властвуй!»)[2798]

 

Элита

 

По мере продолжения войны пропасть между узниками ширилась. Маргарет Бубер-Нойман вспоминала, что в последний год перед освобождением социальные различия достигли апогея: «Толпы детей осаждали бараки, где жили заключенные, находившиеся в лучшем положении, выклянчивая у них еду. Похожие на скелеты существа в лохмотьях копались в мусорных баках в поисках объедков. Другие, «привилегированные» узники, были сравнительно неплохо одеты и сыты. Так, например, одна хорошо одетая женщина ежедневно выводила на прогулку борзую начальника лагеря»[2799].

В каждом концлагере была своя элита «привилегированных» узников, составлявшая примерно одну десятую всех насельников лагеря, и, чтобы попасть в этот клуб избранных, человек должен был удовлетворять множеству критериев внутренней лагерной иерархии, таким как национальность, профессия, политические взгляды, язык, возраст, а также время пребывания в лагере[2800]. Эти критерии разнились от лагеря к лагерю и могли со временем претерпевать изменения по мере того, как в лагерь прибывали новые узники или же трансформировалась политика лагерного начальства. Однако были общие закономерности. Квалифицированные рабочие, как правило, стояли ступенькой выше, нежели неквалифицированные. Евреи обыкновенно занимали самую нижнюю ступень лагерной иерархии, а немцы – верхнюю. Узники с опытом лагерной жизни обладали преимуществом перед новичками, поскольку опыт предполагал наличие связей, крайне важных для выживания.

Лагерные ветераны, зная, что значит выжить за колючей проволокой, уважали друг друга, кроме того, старожилы не слишком доверяли новичкам. Как вспоминал Рудольф Врба, в Освенциме среди узников существовала своеобразная «мафия». Впрочем, в других лагерях старожилы также занимали привилегированное положение[2801]. Разница между ветеранами и новичками бросалась в глаза моментально. Номера на одежде старожилов были меньше, а сама она – чище[2802]. Отличия не стирались даже ночью, в темноте барака, хотя бы потому, что «старожилы» говорили между собой на лагерном жаргоне[2803].

Кстати, овладение им было залогом выживания. Для новоприбывших было крайне важно выучить хотя бы азы немецкого – языка эсэсовцев, а значит – власти. Приказы обычно отдавались по-немецки: «Antreten!» (Построиться!), и «Mützen ab!» (Снять шапки!). Приказывая заключенным ускорить шаг, командовали: «Schneller!» (Быстрее!), «Los!» (Пошли!), «Tempo!» (Живо!), «Aber Dalli!» (А ну, проворней!). Докладывать о себе также следовало по-немецки: «Häftling 12 969 meldet sich zur Stelle» (Заключенный 12 969 в ваше распоряжение прибыл!). Даже говоря между собой на родном языке, для обозначения тех или иных реалий заключенные употребляли немецкие слова[2804]. Усвоенные еще в студенческие годы азы немецкого пригодились Примо Леви. «Знание немецкого означало жизнь», – писал он. Чтобы повысить свои шансы выжить, он брал у одного узника уроки немецкого. Расплачивался хлебом. «Это было самое лучшее применение хлебу»[2805]. Понимавшие по-немецки могли надеяться со временем стать «старожилами», незнание заключенными языка отягощало их участь, такие узники чаще подвергались наказаниям. Не зря в Маутхаузене дубинки капо заключенные называли «Dolmetscher» – то есть «переводчиками»[2806].

Помимо употребления особых слов, ветераны и говорили другим тоном – резким, грубым, жестким[2807]. Порой вместо слов «смерть» и «убийство» они употребляли эвфемизмы, бывшие в ходу у эсэсовцев, такие как «отойти», «пустить в расход», «отправить через дымовую трубу» и т. д. Впрочем, значение большинства выражений было ясным.

«Быстрее сри, б… – орала капо на женщину в туалете Освенцима, – или я тебя прикончу и брошу в говно!» Тут приличиям места не оставалось. Как записал летом 1944 года в дневнике узник лагеря Эбензе Драгомир Барта, самыми употребительными ругательствами среди заключенных были «свинья» и «говнюк»[2808].

Этот вульгарный тон отражал глубину морального огрубения узников, но также давал выход накопившимся страхам и фрустрации. Ту же функцию выполнял черный юмор, столь характерный для ветеранов. «Многие выжили исключительно благодаря этому юмору», – писал позднее Давид Руссе[2809]. Это был защитный механизм, помогавший узникам – пусть лишь краткий миг – дистанцироваться от ужасов лагерной жизни. Высмеивали все: еду (в Заксенхаузене омерзительную селедочную пасту прозвали «кошачьим дерьмом»), издевательства эсэсовцев (в Дахау бритые головы удостоились прозвища «шоссе для вшей»), даже смерть (в Бухенвальде узники отпускали шутки о форме клубов дыма, поднимавшихся из трубы крематория). Шутили друг над другом и особенно над новичками. Тем из них, кто надеялся на скорое освобождение, умудренные опытом узники говорили: «Да, самые трудные первые пятнадцать лет. Но ничего, постепенно привыкаешь». Тем самым старожилы показывали свой привилегированный статус закаленных ветеранов. Новичкам еще только предстояло усвоить все тонкости лагерной жизни[2810].

Веслав Килар (узник номер 290) попал в Освенцим в ходе первых массовых депортаций июня 1940 года и, проведя в лагере несколько лет, оказался в числе подобных старожилов. Благодаря связям с другими польскими ветеранами он получил доступ к дополнительным благам. Время от времени ему перепадали такие деликатесы, как колбаса или кусок ветчины. Друзья доставали ему лекарства, когда он заразился тифом. А когда его, больного, эсэсовцы решили отправить в газовую камеру, опыт и связи помогли ему спастись. Подобно другим ветеранам, Килар знал, как не попасть на каторжные работы; он постоянно лежал в лазарете, а в 1943 году, доведя свою «лагерную технику» до совершенства, вообще практически не работал. Почти не боялся он и физического насилия. С ветеранами лагеря капо старались отношения не обострять, ведь у тех вполне могли найтись влиятельные друзья. Даже некоторые эсэсовцы и те уважали ветеранов. Тем не менее ощущения полной безопасности не было. Килар знал: всего достигнутого – благодаря случайности, хитрости или жертвам – можно лишиться в одночасье. Так и случилось в один из ноябрьских дней 1944 года, когда его перевели в филиал Нойенгамме в городе Порта-Вестфалика. Такие, как он, привилегированные узники подобных переводов боялись. Из ветеранов они вновь превращались в новичков, опускавшихся на самую нижнюю ступеньку лагерной иерархии, жизнь которых оказывалась во власти местных «старожилов»[2811].

Подчас элита заключенных жила в своем обособленном мире. В то время как рядовые узники ежедневно боролись за жизнь, привилегированные, напротив, наслаждались бездельем. Их привилегии, пусть и куцые, позволяли то, что в лагере казалось немыслимым[2812]. Так, эсэсовцы разрешали им занятия спортом, и заключенные, в первую очередь мужчины, этим активно пользовались[2813]. На первом месте по популярности стоял футбол, например, в гетто Терезиенштадта по воскресеньям часто проводили матчи национальных команд из разных концлагерей. Иногда ветеранов приглашали посмотреть боксерские турниры заключенных, участникам которых полагался дополнительный паек. Хотя подобные зрелища в первую очередь служили развлечением элиты заключенных и лагерной охраны, любившей делать ставки, некоторые видели в них подрыв устоев, в особенности когда иностранец отправлял немца в нокдаун[2814].

Лагерное начальство также давало привилегированным узникам добро на посещение культурных мероприятий. По воскресеньям в лагерях устраивались концерты оркестра из заключенных, в которых исполнялись произведения классической и легкой музыки[2815]. К более уединенным видам досуга относилось чтение книг из постоянно пополнявшихся в период войны лагерных библиотек. «Библиотека в лагере превосходна! Особенно раздел классической литературы», – писал в дневнике летом 1944 года голландский писатель и журналист Нико Рост, заключенный Дахау[2816]. В некоторых лагерях даже показывали кинофильмы. Узники пусть всего на час-другой переносились в мир экранных грез, забывая о смерти и жестокой лагерной действительности, никуда, впрочем, не отступавших. В Бухенвальде зал, где демонстрировали кинофильмы, в другое время служил пыточной камерой, а в Бжезинке киноленты крутили неподалеку от комплекса крематориев. Возвращаясь однажды вечером в барак после просмотра оперетты, Веслав Килар увидел большую толпу евреев – мужчин, женщин, детей, – которых гнали в газовые камеры[2817].

Но самым удивительным были редкие случаи браков, которые заключали узники с большими связями. Один из них имел место в Освенциме 18 марта 1944 года, когда австрийский коммунист Рудольф Фримель женился на своей невесте, специально приехавшей с их маленьким сыном из Вены. После гражданской церемонии в городе и приема в эсэсовской казарме пара через весь лагерь прошествовала к борделю, где и провела брачную ночь. Весь лагерь буквально гудел. Неудивительно, ведь лагерная администрация выдавала в основном свидетельства не о браке, а о смерти, впрочем, последнее вскоре выписали и на имя Рудольфа Фримеля, повешенного в декабре 1944 года после неудачной попытки побега[2818].

На первый взгляд невозможно поверить в то, что в концлагере заключенным удавалось отлынивать от работы. Тем не менее это отнюдь не противоречило эсэсовской концепции концлагеря. Лагерное начальство всегда стремилось создавать видимость нормальной жизни благоухающими клумбами и лагерными библиотеками, тщась обмануть как возможного посетителя, так и себя. Более того, лагерная администрация пыталась заручиться лояльностью избранных узников, предлагая взамен нее известные послабления режима. А возможность культурного досуга еще больше усиливала и без того внушительную пропасть между рядовыми узниками и элитой. Мало что обозначало эту пропасть резче, чем сражавшиеся за мяч атлетически сложенные футболисты в яркой форме, а рядом истощенные узники в лохмотьях, борющиеся за жизнь[2819]. Миры привилегированных и обреченных нередко пересекались, как, например, в воскресенье 9 июня 1944 года в лагере Эбензе. В этот день капо Драгомир Барта проводил допрос беглого узника-поляка. Тот молил о пощаде. На глазах у Барты эсэсовцы жестоко избили несчастного и затравили собаками. Остаток дня Барта провел играя с друзьями в волейбол[2820].

 

 

Капо

 

Подобно тому, как крайнюю степень физического разложения тела заключенного символизировал «мусульманин», всю глубину духовного падения воплощал капо. Со страниц мемуаров выживших встает образ эсэсовского прихвостня. Невозможно сказать проще, чем венгерская еврейка Ирена Розенвассер, описавшая роль капо в Освенциме так: «Они знали, что они хозяева положения. Поскольку они могли нас избивать, убивать и отправлять в газовую камеру»[2821]. Более того, за годы Второй мировой войны роль функционеров из числа заключенных резко возросла. По мере истощения людских ресурсов Германии – соотношение эсэсовцев и заключенных с 1:2 в конце 1930-х к середине 1943 года упало до 1:15 – лагерное начальство все чаще назначало надсмотрщиков и писарей из числа узников[2822]. И прежде всего, в новых подлагерях, где ветеранов-заключенных в роли помощников неопытных эсэсовцев ценили на вес золота; первый староста Освенцима, Бруно Бродневич, «прославившийся» как мстительный тиран, впоследствии занимал тот же пост в таких лагерных филиалах, как Явожно (Ной-Дахс), Згода (Айнтрахтхютте) и Хожув-Батори (Бисмархютте)[2823]. Узники знали: причитающиеся капо статус и привилегии могли продлить жизнь – так, например, в Эбензе у капо было в десять раз больше шансов выжить, чем у рядового узника, – поэтому от подобных назначений мало кто отказывался[2824]. В наиболее привилегированном положении находились капо-немцы, вроде Бродневича, – именно они занимали большую часть таких постов. Основная масса заключенных считала их особым племенем, своего рода «лагерными полубогами»[2825]. В этом определении отразились чувства, которые испытывали к ним рядовые узники, но оно же свидетельствует о том, что капо отнюдь не были неприкосновенными. Самой высшей кастой в лагере оставались эсэсовцы. В их власти было столкнуть с небес на грешную землю любого, даже капо.

 

Власть и привилегии

 

На протяжении войны влияние капо неуклонно росло по мере того, как эсэсовские проверки проводились все реже (как из-за недостатка людей, так и из страха заразиться), все большая власть сосредоточивалась в руках старост бараков. Усиливалось также и влияние распорядителей работ из числа самих заключенных. Еще в 1941 году под руководством узника, назначенного главным надсмотрщиком на строительстве завода концерна «ИГ Фарбен» в Освенциме, находилось более десятка капо, а под началом каждого из них от 50 до 100 рядовых заключенных[2826]. Кроме того, капо стали выполнять ряд новых функций, а потому получили доступ практически во все части лагеря. По мере усложнения структуры внутренней эсэсовской администрации росло и количество документации, поэтому все больше заключенных привлекалось к бумажной работе и назначалось на управленческие должности. В канцелярии, этом нервном узле статистики главных лагерей, капо вели учет количественного и национального состава заключенных и распределяли прибывших по баракам. В политическом отделе узники также выполняли текущую бумажную работу, от регистрации новоприбывших до печатания корреспонденции СС. В отделе труда капо составляли отчеты об объемах выработки, а главное, формировали трудовые бригады и звенья, в том числе и для лагерей-филиалов[2827].

В число новых возложенных на капо, в особенности во второй половине войны, обязанностей входили принуждение и террор. Теперь все, что относилось к телесным наказаниям заключенных, эсэсовцы доверяли старостам бараков и другим функционерам, и те за небольшое денежное вознаграждение или сигареты пороли своих товарищей[2828]. Более того, главным образом в крупных лагерях эсэсовцы формировали из капо целые взводы, возложив на них функции лагерной охраны. Получившие известность как лагерная полиция, они – по словам бывшего рядового подобного взвода в Бухенвальде – поддерживали «порядок и дисциплину». На практике они патрулировали территорию лагеря, знакомили новоприбывших с лагерными правилами, нередко с применением силы охраняли продуктовые склады от краж со стороны заключенных[2829].

Некоторые капо, как мужчины, так и женщины, принимали непосредственное участие в массовых убийствах, отбирая слабых и больных узников, конвоируя обреченных к месту казни или убивая. В 1944–1945 годах старший капо крематория в Дахау Эмиль Маль помогал при повешении более тысячи заключенных. «Мое участие заключалось в том, что я накидывал на шею осужденным петлю», – признавался он впоследствии[2830]. Нередко капо поручали – открыто или намеком – исподтишка расправиться с теми или иными узниками. Убивали капо и по собственной инициативе, причем ближе к концу войны жестокость этих убийств возросла. Причиной убийства могли стать даже мольбы несчастных о пище, одежде, помещении в лазарет, как, например, в случае с одним польским евреем, который во время депортации в начале 1945 года в филиал Флоссенбюрга попросил кусок хлеба, в ответ немец-капо забил его до смерти[2831].

Некоторые капо сумели сосредоточить в своих руках такую власть, что их побаивались даже хозяева-эсэсовцы. Однако в целом эти опасения перевешивали явные плюсы подобной практики: меньшему количеству эсэсовцев удавалось просто и эффективно управлять большим количеством лагерей. Безусловно, был риск, что получившие власть заключенные сговорятся против эсэсовцев и слишком многое узнают об их преступлениях и коррупции. При возникновении подобных опасений лагерное начальство меняло неблагонадежных капо на новых (или даже заменяло их эсэсовцами), а наказанием обычно бывал карцер, иногда и смерть[2832].

С властью к капо приходили и привилегии. Капо было легко заметить не только по специальным нашивкам или нарукавной повязке. Чем более высокое положение занимал капо, тем сильнее он бросался в глаза, особенно в мужских лагерях, где социальные различия были заметнее. Капо могли позволить себе не брить голову, а отрастить волосы, их одежда была чистой, на ногах – кожаная обувь. Лохмотья рядовых узников – нет, это не для них. Некоторые старшие капо подгоняли лагерную форму по фигуре, а то и вообще ходили в гражданском платье, украденном со складов СС, или даже шили себе костюмы на заказ. «Они одеты гораздо лучше, – писал Давид Руссе, – и потому больше похожи на людей»[2833].

Сил у них тоже было больше, «они единственные здоровые люди в лагере», сказал один бывший узник в 1945 году[2834]. Капо были избавлены от изнурительного физического труда и меньше повергались риску заболеть. Старшие капо часто спали отдельно, в небольшой комнатке рядом со входом в барак или же в отдельном бараке. Они были избавлены от ужаса общих бараков, кишащих микробами и паразитами, где узники спали на нарах или же набитых соломой тюфяках. В отличие от них капо спали в чистых постелях, в окружении бесценных напоминаний о мирной жизни – ваз, цветов, штор. Ели они, сидя за аккуратно накрытым столом[2835].

Капо нередко обогащались за счет коррупции и воровства. Они уменьшали в свою пользу пайки других узников, воровали посылки и со складов СС. «Евреи тащили с собой много всякого барахла, и мы, разумеется, воровали их вещи», – заявил после войны освенцимский капо Юпп Виндек, добавив, что «как капо, мы всегда забирали себе самое лучшее»[2836]. Пышным цветом цвели шантаж и вымогательство. Чужие страдания капо оборачивали себе на пользу. Когда в ноябре 1943 года, полгода спустя после прибытия в числе 4500 греческих евреев в филиал Освенцима, голодный Хаим Кальво обратился к капо за лишней пайкой хлеба, тот предложил ему несколько буханок в обмен на золотой зуб. Бывший трактирщик из Салоник был так голоден, что пообещал бывшую у него во рту золотую коронку. Тогда «капо взял плоскогубцы, мы отошли в сторонку, и он вырвал мой золотой зуб», – объяснял Кальво спустя несколько дней эсэсовцам, до которых дошла эта история. (Судя по всему, Кальво дождался освобождения[2837].)

Секс тоже был привилегией капо, причем не только в лагерных борделях, но и в бараках. Они беззастенчиво пользовались своей властью, чтобы получить желаемое. Капо-мужчины насиловали узниц, но в целом отдельные мужские и женские бараки способствовали однополым связям. Самыми распространенными были интимные отношения между капо и молодыми заключенными, прозванными «пипель» (Pipel). Последние часто соглашались из прагматических соображений, рассчитывая в обмен получить более сытную пищу, влияние и защиту[2838]. Вместе с тем сексуальное насилие оставляло глубокие шрамы, а иногда приводило и к худшим последствиям, так как отдельные агрессивные капо, боясь разоблачения, убивали своих жертв. После того как Романа Фристера, узника одного из филиалов Освенцима, однажды ночью в бараке изнасиловал капо, подросток обнаружил, что тот унес с собой его кепку, без которой нельзя было появиться на утренней перекличке, поскольку за это полагалось наказание. Чтобы спастись, Фристер украл кепку другого заключенного, которого на следующее утро эсэсовцы казнили[2839].

Капо беззастенчиво хвастали властью и привилегиями. Подобные демонстрации – один из капо Маутхаузена, например, расхаживал по лагерю исключительно в белых перчатках – укрепляли их положение и указывали остальным заключенным их место. Презрение некоторых капо к рядовым узникам наглядно иллюстрирует жест одного немецкого капо, который машинально вытер грязные руки о плечо Примо Леви[2840]. Нередко кичливость капо своим положением бросалась в глаза. Для Юппа Виндека назначение старостой лагеря Моновиц осенью 1942 года означало резкий взлет его социального статуса. После долгих лет, проведенных на обочине немецкого общества то в качестве безработного, то осужденного за мелкие кражи, этот необразованный люмпен внезапно возвысился над тысячами своих товарищей. «Я чувствовал себя лордом, хозяином положения», – вспоминал он через 20 лет, когда его судили за совершенные им преступления[2841].

Реакция рядовых узников была разной. Некоторые высмеивали заносчивость и зазнайство капо, хотя и старались как можно реже попадаться им на глаза, особенно таким, как Виндек. Были и прилипалы, заискивавшие перед капо в надежде возвыситься самим или же просто в расчете на то, что им перепадут крошки с «барского стола». Неудивительно, что рядовые узники порой дрались за право приносить котелок с супом старосте барака[2842]. Самой распространенной реакцией была зависть и ненависть, что, в свою очередь, вынуждало капо утверждать свою власть силой. «При желании я могу, – каждое утро угрожал рядовым заключенным один из капо Заксенхаузена, – размазать любого из вас по стенке»[2843].

 

Плохой хороший капо

 

На первый взгляд Карл Капп был типичным капо. Впервые он стал надсмотрщиком в 1933 году в возрасте 35 лет, во время краткого пребывания в Дахау, куда он попал как профсоюзный активист и член городского совета от партии социал-демократов. Однако по-настоящему его карьера капо началась лишь в 1936 году, когда он вернулся в лагерь как политзаключенный-рецидивист. В последующие годы этот нюрнбергский мясник, говоривший с сильным местным акцентом, постепенно поднялся от старосты барака до надзирателя работ, под началом которого трудились полторы тысячи узников, и, наконец, до старосты лагеря[2844]. За время своего длительного пребывания в Дахау в роли капо Капп сникал себе репутацию сурового начальника. Невзрачный с виду, он был любителем самоутвердиться, крича на рядовых узников. Он бил тех, кого подозревал в уклонении от работы, доносил на них эсэсовцам, прекрасно зная, каковы могут быть последствия. Более того, он не чурался убийств, принимая участие в расправах как внутри лагеря, так и за его пределами. За это лагерное начальство осыпало его привилегиями. Как и некоторые другие капо, сумевшие превзойти ожидания эсэсовцев, Капп в конце концов получил самую желанную награду – свободу. В 1944 году его опустили домой и дали возможность воссоединиться с семьей. Последний год войны Капп подвизался в роли строительного подрядчика для равенсбрюкского СС[2845].

Но Карл Капп отнюдь не был типичным капо, ибо таковых просто не существовало. Отдельные узники действительно писали о гнусных капо, подражавших своим начальникам-эсэсовцам. Маргарет Бубер-Нойман оставила воспоминания о жестоких и жадных капо Равенсбрюка, отличавшихся от эсэсовцев исключительно формой. Однако, добавляла она, были и другие – добрые женщины, много сделавшие для облегчения жизни рядовых узниц[2846]. И хотя по сравнению с женщинами капо-мужчины были более склонны к насилию, и среди них были порядочные люди, в том числе ни разу не поднявшие на заключенных руку. Другие же проявляли строгость только тогда, когда поблизости были эсэсовцы[2847].

Нередко капо мучили угрызения совести, особенно когда им приходилось выступать пособниками эсэсовцев. Как сформулировал это в дневнике в ноябре 1943 года молодой узник лагеря Херцогенбуш Давид Кокер, многие из них потом страдали «моральным похмельем»[2848]. Попытки эсэсовцев превратить капо в истязателей и убийц стали для многих из них тяжелым нравственным испытанием. В Дахау отнюдь не все капо подчинились приказу Карла Каппа сечь узников. Во время бурного собрания старост бараков один капо резко раскритиковал Каппа, заявив, что скорее высечет себя, чем рядового узника, чем снискал поддержку остальных. Как в Дахау, так и в других лагерях капо саботировали приказы СС, притворяясь, что секут узников больнее, чем на самом деле[2849]. Были и те, кто осмеливался открыто возражать. В июле 1943 года коммунист Карл Вагнер, староста Аллаха, вспомогательного лагеря Дахау, наотрез отказался ударить другого узника, за что сам получил двадцать пять ударов плеткой и на несколько недель был помещен в карцер[2850].

За участие в казнях Карла Каппа не только ненавидели рядовые узники Дахау, но и презирали другие старосты. Когда же они призвали его за это к ответу, Капп лишь пожал плечами и ушел, отказавшись с ними разговаривать[2851]. В отличие от Каппа другие капо от участия в эсэсовских расправах отказывались. Когда начальство лагеря Дора приказало двоим лагерным старостам, Георгу Томасу и Людвигу Шимчаку, повесить на плацу русского узника, они наотрез отказались выполнить приказ. Тогда разъяренные эсэсовцы сорвали с них нарукавные повязки капо и уволокли прочь. Ни тот ни другой до освобождения не дожили[2852]. Что касается капо, не нашедших в себе мужества противостоять грозивших им растравой эсэсовцам, многие из них, в отличие от Каппа, потом мучились угрызениями совести. В Бухенвальде один капо-коммунист повесился после того, как его заставили убить заключенного[2853].

Даже люди наподобие Каппа были не так просты, как это может показаться на первый взгляд. У капо были все основания исполнять приказы, прежде всего из чувства самосохранения. Слишком снисходительных эсэсовцы наказывали без малейших колебаний[2854]. А для капо разжалование означало не только утрату жизненно важных привилегий, но и месть со стороны заключенных, многие из которых были сами не прочь занять освободившееся место. И если подобный шанс им выпадал, месть не заставляла себя ждать. В подобных самосудах эсэсовцы видели для себя дополнительный «бонус» – залог того, что капо будут послушно исполнять приказы. Как в 1944 году объяснял нацистским генералам Генрих Гиммлер: «Чуть только мы недовольны [капо], он больше не капо. И снова спит на одних нарах с остальными заключенными. А ему прекрасно известно, что те забьют его до смерти в первую же ночь»[2855]. Таким образом, все капо оказывались в замкнутом круге. Едва заключенные начинали видеть в них покорное орудие в руках СС, капо почти неизбежно приходилось зверствовать еще больше, дабы не лишиться спасительного покровительства эсэсовцев[2856].

Однако Карл Капп хотел не просто выжить сам, но и помочь друзьям. Будучи старостой лагеря, он позволял проносить в штрафную роту еду, а некоторым помог получше устроиться[2857]. Разумеется, его возможности были ограниченны, а помощь отнюдь не бескорыстна и продиктована личными интересами, такими как, например, желание обзавестись признательными союзниками[2858]. Кстати, фаворитизм Каппа не ограничивался одной группой узников. Рискуя своим положением, он спас нескольких незнакомых заключенных, чьи политические взгляды не разделял[2859].

Подобно многим другим старшим капо, Карл Капп считал, что, наказывая сам, он спасает от худшего. На послевоенных допросах он утверждал, что передавал заключенных СС лишь в крайних случаях, только когда их действия угрожали всему коллективу. В остальных – наказывал сам. Казавшееся многим жестокостью было лишь стремлением избежать вмешательства СС. Не сумей он поддерживать полный порядок в бараках, особенно во время регулярных проверок, всем узникам пришлось бы столкнуться с убийцами-блокфюрерами. Не наказывай он опоздавших на перекличку, от рук эсэсовцев пострадали бы все заключенные. Не подгоняй ленивых, эсэсовцы пытали бы не только их, а всю бригаду[2860].

И Карл Капп пришел к неутешительному выводу: во избежание зверств со стороны эсэсовцев ему самому приходилось выступать в роли эсэсовца[2861]. Подобное мнение разделяли и многие рядовые узники, видевшие в жестокости капо меньшее зло, отвлекавшее внимание лагерных охранников, более того, заключенные рукоплескали капо, наказывавших воров и предателей[2862]. «Крича на нас, Капп отвлекал внимание эсэсовских головорезов», – утверждал впоследствии пастор, которому посчастливилось выйти из Дахау живым. Каппа оправдывали даже некоторые его жертвы. Так, например, Пауль Хуссарек, которого Капп ударил по шее, когда узники шли на перекличку, был уверен, что тем самым капо спас его от более страшного наказания эсэсовцев. «Я до сих пор благодарен ему за ту оплеуху», – заявил он годы спустя[2863]. Защищали Каппа и многие другие. И даже те, кто видел в нем злобного грубияна, были согласны с тем, что своей жестокостью он предотвращал расправы со стороны СС[2864].

В 1960 году действия Карла Каппа стали предметом тщательного разбирательства в Мюнхенском суде, перед которым он предстал по обвинению в жестокости и убийствах. В итоге суд признал Каппа невиновным по всем пунктам обвинения. Судьи не нашли достаточных оснований счесть его послушным инструментом в руках эсэсовцев. Скорее, наоборот, в его действиях увидели героическое стремление защитить рядовых узников[2865]. Подобный вердикт с учетом всей сложности данного дела чересчур тривиален. Судьи узрели моральную достоверность в явной неоднозначности, слишком просто ответив на каверзный вопрос о порядочности или непорядочности Каппа. Разве не доносил Капп эсэсовцам на других заключенных? Не сек и не вешал невинных?

Однако даже готовые осудить Карла Каппа помнили, что у него не было свободы выбора. Он был такой же жертвой нацистского террора, как и остальные узники, и провел в лагере долгие годы[2866]. Это верно и по отношению к другим заключенным, занимавшим привилегированное положение. Многие из самых жестоких капо прошли через ад эсэсовских застенков. Когда одна из узниц Освенцима возмутилась жестокостью женщины-капо, избившей заключенную, годившуюся последней в матери, та ответила: «Моя мать погибла в газовой камере. Мне уже все равно»[2867]. Лагерь, как и предоставленная капо власть, неминуемо калечили души; на любого лагерного ветерана, сохранившего чистую совесть, узники смотрели как на святого[2868]. Впрочем, это не означает оправдания жестокости капо, ведь последнее слово все же оставалось за ними. Но даже самые жестокие капо были всего лишь узниками, которые надеялись выйти из лагеря живыми. И в этом они ничем не отличались от других заключенных. Будет ли он завтра жив, в лагере не знал никто[2869].

 

Иерархия

 

Капо как группа были столь же неоднородны, как и все население лагеря. Существовала огромная разница между такими влиятельными фигурами, как Карл Капп, и младшим помощником по блоку, лебезившим перед начальством, чистившим сапоги, готовившим еду и заправлявшим постели. Даже среди капо были свои господа и слуги, что, по выражению Давида Руссе, вело к ожесточенной борьбе «за каждый новый шаг вверх по ступенькам лагерной иерархии»[2870]. Сумевшие пробиться на самый верх были своего рода лагерной аристократией. Именно они занимали все высшие посты в канцелярии, в трудовом и политическом отделе, а также в лазарете, на кухне, складах с одеждой. Иногда в их число входили самые уважаемые старосты блоков и надсмотрщики[2871]. Немногочисленные, они тем не менее сосредоточивали в своих руках огромную власть. Мало кто из узников мог надеяться стать капо, еще меньше – пробиться на самый верх.

Так, например, в феврале 1945 года, когда численность узников главного лагеря Маутхаузен составляла около 12 тысяч человек (не считая больных), старших капо – тех, кому дозволялось носить наручные часы, – было всего 184. И 134 из них, разумеется, были немцы[2872].

Как мы уже видели, лагерное начальство, как и нацисты по всей оккупированной Европе, возвышало немцев над иностранцами. Хотя к 1944 году немцы составляли не более 20 % всех заключенных, высшие должности в лагере занимали именно они[2873]. Подобная практика отражала расистские взгляды эсэсовцев[2874]. Гиммлер не раз заявлял о доверии к «представителям своей крови». И хотя для эсэсовцев немецкие заключенные являлись отбросами общества, все же они были соотечественниками, которых следовало возвысить над представителями «дегенеративных народов»[2875]. Однако в основе подобной практики лежали не только идеологические догмы, но и практические соображения. Начиная с того, что узники-немцы говорили с эсэсовцами на одном языке. Немецкий был официальным языком лагерей – на нем вели документацию, отдавали приказы, писали указатели, а потому исполнители должны были его понимать. Не менее важен был опыт. Эсэсовцам были нужны хорошо знавшие лагерную жизнь, а большинство заключенных-ветеранов были немцами[2876].

По мере продолжения войны капо требовалось все больше, и лагерное начальство, отбросив идеологию и исходя в первую очередь из прагматических соображений, нередко выдвигало на ответственные посты немцев из самых презираемых в лагере групп. Так, например, в начале войны эсэсовцы нередко насмерть забивали заключенных, арестованных за гомосексуализм, пик подобных случаев избиений со смертельным исходом пришелся на конец 1942 года[2877]. Несмотря на то что гомосексуалистов продолжали убивать, заключенные с розовыми треугольниками на робах все чаще служили писарями, старостами бараков, бригадирами. В конце 1944 года в Берген-Бельзене заключенного-гомосексуалиста назначили старостой лагеря для содержавшихся под охранным арестом[2878].

На должности среднего и низшего звена нередко назначали представителей других национальностей. По мере продолжения войны число капо-иностранцев постоянно росло. Кроме того, они все чаще занимали высокие посты. В лагерях на оккупированном Востоке, где было слишком мало немцев, чтобы заполнить все вакансии, на должности капо назначали поляков[2879]. Но и в других местах эсэсовцы также полагались на иностранцев, особенно во второй половине войны. Капо назначали представителей практически всех европейских стран, хотя ситуация разнилась от лагеря к лагерю, в зависимости от численности той или иной группы узников и времени их пребывания. В Равенсбрюк транспорты из Польши начали прибывать еще в 1940 году. В результате польки постепенно заняли не только должности капо низшего и среднего звена, но и потеснили немецких «асоциалок». В отличие от них француженок начали массово депортировать в лагерь не ранее 1943–1944 годов, а потому им не приходилось рассчитывать на должности старост бараков или лагерных полицейских[2880].

По мере роста числа капо росло среди них и количество евреев, хотя обычно они могли надзирать лишь за своими соплеменниками[2881]. Первоначально подобная практика возникла в Освенциме и Майданеке, вслед за массовыми депортациями в эти лагеря евреев. По словам тех, кому посчастливилось выйти оттуда живыми, к началу 1944 года примерно половина старост бараков в Освенциме-Биркенау были евреями[2882]. Число капо с желтыми звездами на робах росло повсеместно по мере того, как евреев свозили в новые лагеря в Восточной Европе, например в Прибалтике, или в филиалы лагерей на территории Германии. В филиалах, предназначенных главным образом для евреев, отдельные представители этой нации работали надсмотрщиками на работах, врачами, писарями, старостами бараков. Были среди них даже старосты лагерей. У некоторых из них уже был опыт существования в «серой» зоне между товарищами по несчастью и нацистским начальством, приобретенный еще в еврейских гетто, где еврейские советы (юденраты) отвечали за быт гетто[2883].

Разумеется, с должности капо даже самого высокого уровня могли в любой момент снять, разжаловав в рядовые заключенные, поскольку выдвижения, переводы и отстранения были делом обычным. Среди самых больших привилегий старших капо было право назначать нижестоящих капо. Официально назначения являлись прерогативой лагерного начальства. Однако на практике эсэсовцы прислушивались к опытным капо, особенно когда речь шла о замещении средних и нижних вакансий. Таким образом, верхушка капо формировала состав всей своей прослойки в целом, создавая сеть, прочно связанную отношениями покровительства и личной преданности[2884]. Это не что иное, как еще один пример «групповщины». Так, например, политзаключенные всячески стремились получить должность капо для единомышленника. А капо из иностранцев пытались протащить соотечественников. В Равенсбрюке многие капо-польки были обязаны своим назначением Хелене Коревиной, пользовавшейся влиянием переводчице эсэсовского начальника[2885]. Конкуренция за должности капо нередко приводила к столкновению разных групп узников. Битвы кипели на всех уровнях, но заметнее всего были на самом верху. Нередко в схватке за должность капо сходились две группы немецких заключенных, политические с красным и уголовники с зеленым треугольником на робе.

 

«Красные» и «зеленые»

 

Когда в 1945 году еврей-социалист Бенедикт Каутский вспоминал о семи годах, проведенных в Дахау, Бухенвальде и Освенциме, у него нашлось немало проклятий в адрес бывших товарищей по несчастью. Но резче всех он заклеймил «зеленых» капо за их «отвратительную жестокость и ненасытную алчность». По мнению Каутского, это были не люди, а звери. Закоренелые преступники, писал он, они идеально подходили на роль соучастников эсэсовских зверств. Из «зеленых» выходили самые жестокие палачи. Стоило кому-то из «зеленых» получить должность капо, как последствия для рядовых узников были поистине катастрофическими – лагерь захлестывала волна предательств, пыток, шантажа, сексуального насилия и убийств. По словам Каутского, «зеленые» были «настоящей лагерной чумой». Противостоять им могли лишь политические заключенные, защищавшие всех порядочных узников. Битва за должности капо между справедливыми «красными» и подонками «зелеными» для многих узников означала борьбу не на жизнь, а на смерть[2886].

Каутский выражал мнение многих бывших узников, в особенности таких же, как он, политзаключенных[2887]. В своих воспоминаниях они нередко писали о «зеленых» как о смертельной угрозе, ведь те еще до лагеря все до одного были закоренелыми преступниками. В написанных в том же в 1945 году мемуарах одного немецкого коммуниста «нацисты, придя к власти, посадили за решетку тысячи мошенников, убийц и им подобных», после чего назначили этих дегенератов, для которых убийство было своего рода хобби, на должности старших капо[2888]. Ужасающую картину беспредела «зеленых» капо мы видим и в других воспоминаниях. Без нее не обходится ни одно популярное произведение, посвященное концлагерям. Правда, изображение получается скорее карикатурное. Разумеется, в любой карикатуре есть зерно истины. Бывшие немецкие уголовники действительно получали должности старших капо, особенно в мужских лагерях, и на совести многих из них страшные преступления; одни лишь клички Кровавый Алоиз или Иван Грозный говорят сами за себя[2889]. Однако зверства отдельных людей очернили всех.

Вопреки утверждениям многих политзаключенных, в концлагеря попадало не так уж много уголовников. Даже такой тонкий наблюдатель, как Примо Леви, заблуждался, полагая, будто нацисты специально отбирают по тюрьмам закоренелых преступников, чтобы потом назначать их на должности капо[2890]. Большую часть уголовников, попавших в концлагеря еще до войны, составляли осужденные за мелкие, а отнюдь не насильственные преступления. И во время войны ситуация не изменилась. Насильников и убийц, как правило, отправляли не в концлагеря, а в темные камеры государственных тюрем либо на виселицу или гильотину[2891]. Основную массу «зеленых» в концлагерях составляли осужденные за мелкие правонарушения, которые они зачастую и не совершали. Своей репутацией свирепых уголовников эти мужчины и женщины обязаны не столько совершенным ими преступлениям, сколько мрачным фантазиям других заключенных, в представлении которых мошенники и воры превращались в серийных убийц[2892]. Слухи воспринимались как факты, а жестокость отдельных капо объяснялась их мнимым преступным прошлым.

На самом же деле даже в случаях самых жестоких «зеленых» очень часто все было не так. Возьмем, например, такого жестокого капо, как Бруно Фронеке. Профессиональный преступник, он попал в Освенцим в 1941 году и вскоре стал бичом многочисленной строительной бригады лагеря. Он бил рядовых узников кулаками, дубинкой, пинал ногами в живот и половые органы. «Могу сказать одно: второго такого я не встречал, – давал в 1946 году показания немецкой полиции один из выживших узников, – это был не просто бандит. Это был убийца в буквальном смысле этого слова». Однако, до того как попасть в руки СС, Фронеке не был замечен в склонности к насилию. Рядовой мошенник, а не убийца, он периодически попадался на очередной афере. Иными словами, прирожденным убийцей он не был: убивать он стал уже в лагере[2893]. Более того, для «зеленых» типично его прошлое, а отнюдь не поведение в должности капо, поскольку большинство «зеленых» капо заступались за рядовых узников и делали все, чтобы защитить их, в том числе и евреев, от смерти[2894].

В этом смысле показателен случай с первыми 30 капо Освенцима. В литературе их обычно описывают как типичных «зеленых» уголовников[2895]. Однако при ближайшем рассмотрении все оказывается не так просто. Да, это были ветераны, прошедшие Заксенхаузен, и в Освенциме они пользовались большими привилегиями. Однако злоупотребляли своей властью не все. Безусловно, на совести некоторых из них, например бывшего «медвежатника» Бернгарда Бонитца (узник номер 6), жестокие преступления. Говорят, что лишь за первый год в должности старосты барака он задушил около 50 узников. Он валил своих жертв на землю, клал им на шею палку и становился на нее ногами. Позднее он продолжил свои зверства как главный капо строительной бригады на стройплощадке концерна «ИГ Фарбен», где под его началом было около 1200 заключенных[2896]. Однако другие его «зеленые» коллеги вели себя в Освенциме совершенно иначе. Они демонстративно не общались с Бонитцем и другими жестокими капо «из-за их отношения к заключенным», как выразился Иоганн Лехених (узник номер 19). Однажды они даже вызвали Бонитца на откровенный разговор, напомнив ему, что он тоже заключенный, а потому должен обращаться с другими узниками по-человечески. Лехених стал активным участником лагерного подполья и позднее бежал из лагеря с двумя поляками, чтобы вступить добровольцем в ряды Армии крайовой[2897]. Впрочем, он не единственный, кто проявлял солидарность с рядовыми узниками. Отто Кюзель (узник номер 2), капо из трудового отдела Освенцима, пользовался репутацией человека порядочного. В 1942 году он предпочел бежать из лагеря вместе с тремя поляками, но не выдать их СС. Через девять месяцев Кюзеля арестовали и вновь вернули в Освенцим, где в течение нескольких месяцев пытали в карцере[2898].

В целом неверно утверждать, будто монополия на жестокость принадлежала исключительно «зеленым» капо вроде Бернгарда Бонитца. Так, например, узники-евреи страдали от рук капо с желтым треугольником. «Разве ты не такой же еврей, как и мы?» – бросил Авраам Кайзер надсмотрщику лагеря Гросс-Розен. В ответ тот его ударил[2899]. Повышенное внимание к «зеленым» затмило неудобную правду, заключающуюся в том, что в эсэсовских зверствах соучаствовали самые разные капо.

Нельзя сказать, что лагерное начальство благоволило исключительно «зеленым», а не «красным». Политзаключенные занимали посты капо уже с первых дней существования лагерей. Эта практика продолжилась и во время войны. Важные канцелярские должности обычно поручались политическим как более подходящим для административной работы. В этом отношении показателен Бухенвальд, где к 1943 году все ключевые посты капо занимали немецкие коммунисты[2900].

Подобный прагматичный подход лагерного начальства разжигал вражду между немецкими заключенными с красным и зеленым треугольниками на робах[2901]. В Дахау игравшие ключевую роль «красные» отправляли «зеленых» на каторжные работы или медицинские эксперименты, а также чинили препятствия в получении медицинской помощи. Один бывший узник вспоминал, как обратился в лазарет с отеком. «Красные» капо выгнали его с криками: «Проваливай отсюда, зеленая свинья!» Политзаключенные Дахау оправдывались тем, что лишь отвечают на унижения, которых натерпелись от «зеленых» в Флоссенбюрге в начале войны. А тамошние «зеленые» в свою очередь утверждали, что мстят «красным» за их жестокость в Дахау[2902]. Казалось, эскалацию насилия между двумя группами не остановить.

Вместе с тем значимость этих схваток за власть и привилегии сильно преувеличена. Обычно исход подобной битвы имел значение лишь для узкого круга заключенных. «Красные» капо бились главным образом за товарищей[2903]. Равным образом всеми плодами победы уголовников пользовалась лишь горстка приближенных, а отнюдь не большинство носивших зеленый треугольник, даже если они были обитателями одного барака[2904]. В целом же можно сказать, что в случае победы «красных» это шло на пользу большему числу узников[2905]. Впрочем, даже такая разница относительна. «Групповщина» была характерна как для «красных», так и для «зеленых» капо, отчего рядовые узники слабо их различали. Немецкие политзаключенные, писал в 1946 году прошедший через Освенцим поляк, «ничем не отличались» от «зеленых», и рядовые заключенные ненавидели их одинаково[2906].

Лагерное начальство, как могло, разжигало конфликты, связанные с назначением капо. Причем вплоть до самых нижних уровней лагерной иерархии[2907]. Задача, как сформулировал Генрих Гиммлер, состояла в том, чтобы «стравить народы». Поэтому над поляками ставили капо-француза, а над русскими – капо-поляка. С этой же целью лагерное начальство сталкивало «красных» и «зеленых» немцев. Это препятствовало возвышению одной группы и укрепляло власть эсэсовцев[2908].

Но среди заключенных так думали далеко не все. Осенью 1942 года ВФХА в наказание за «подрывную деятельность» перевело 18 коммунистов Заксенхаузена – почти всех «красных» старших капо, вместе со старостой лагеря Генрихом Науйоксом – во Флоссенбюрг. Официально на новом месте все они должны были отправиться на каторжные работы, однако местное лагерное начальство решило, что с задачей их уничтожения лучше справятся занимавшие во Флоссенбюрге ключевые позиции «зеленые» капо. Надежды эсэсовцев не оправдались. Так называемые преступники помогли «красным» выжить, кстати к великому удивлению самих коммунистов[2909]. Были и другие случаи единения «зеленых» и «красных». Так, например, в Бухенвальде сделанный «зеленым» домушником ключ дал «красным» капо доступ к сейфу СС с секретными документами[2910].

К сожалению, гораздо чаще эти две группы узников враждовали. Заключенный Дахау Адольф Гросс с грустью отмечал 9 июня 1944 года дневнике: «Как же легко нашим общим врагам стравливать тех, у кого треугольники разного цвета!»[2911]

 

В лазаретах

 

Наверное, нигде моральная двусмысленность должности капо не ощущалась узниками так остро, как в лазарете. По мере продолжения войны лагерное начальство все чаще привлекало узников на роль писарей, медсестер и даже врачей. Редко какие еще должности позволяли оказать помощь или, напротив, причинить вред другим заключенным. Изможденные и истощенные, они по утрам осаждали лазареты, однако капо обычно принимали лишь тех, кто мог довольно быстро встать на ноги. «Для тех, кому я отказывал, – писал после войны один из таких врачей, узник лагеря Дора, – мой отказ, как правило, означал смертный приговор»[2912]. Эти врачи также принимали участие в селекциях для оправки в газовые камеры. А поскольку квалификация у них часто была выше, чем у эсэсовских коллег, и они лучше знали своих пациентов, то их слово многое значило[2913]. После участия в первой селекции в Освенциме у голландского еврея доктора Элия Коэна был нервный срыв. В дальнейшем он еще не раз участвовал в подобных селекциях, однако чувство стыда так и не покинуло его[2914]. Некоторые медикикапо делали пациентам смертельные инъекции и даже участвовали в экспериментах над людьми, как в случае с ассистентом доктора Менгеле Миклошем Нисли[2915]. Более того, практически все эти эксперименты не обходились без помощи со стороны заключенных. В Дахау в омерзительных экспериментах доктора Рашера участвовало более десятка капо – проверяли работу оборудования, делали записи, производили вскрытие трупов, занимались отбором жертв[2916].

Основной причиной стать «частью системы», как выразился один из таких докторов-заключенных, как и для других капо, было желание выжить. Несмотря на риск инфекции, лазарет был самым безопасным местом для узников, в первую очередь евреев. Неудивительно, что уровень смертности среди врачей-заключенных был самым низким по лагерю. «Мы находились под защитой, – писал доктор Коэн, – мы жили своей, отдельной жизнью»[2917]. И, как часто в лагерях, за возможность выжить приходилось платить высокую цену соучастия в нацистских зверствах. Спустя несколько месяцев после своего прибытия в апреле 1942 года вместе с другими словацкими евреями в Освенцим Ян Вейс получил место медбрата в лазарете главного лагеря. Однажды осенью 1942 года ему пришлось ассистировать эсэсовцу при рутинном убийстве больных заключенных. Когда к нему вошел очередной обреченный, Вейс побледнел от ужаса: перед ним стоял родной отец! Опасаясь за собственную жизнь, он промолчал. Эсэсовец у него на глазах сделал его отцу смертельную инъекцию. «И [затем] я вынес родного отца»[2918].

В лазаретах капо ежедневно приходилось принимать непростые решения. Ресурсы были ограниченны, спасение одних узников неизбежно означало смерть других. «Помочь ли мне матери с детьми, – спрашивала себя заключенная Освенцима, доктор Элла Линген-Рейнер, – или молодой девушке, у которой впереди еще вся жизнь?»[2919] Некоторые капо принимали решения исключительно по медицинским основаниям. Во время селекций они стремились защитить более сильных узников, жертвуя слабыми, которых все равно ждала смерть[2920]. Другими факторами были национальность капо и их политические взгляды. Возьмем, к примеру, Гельмута Тимана, с которым мы уже встречались раньше. Убежденный коммунист, он провел в заключении в Бухенвальде восемь лет, с 1938 по 1945 год. Во внутреннем документе КПГ, написанном сразу после войны, он оправдывал свое участие в убийствах других узников желанием сохранить работу в лазарете, дававшую ему возможность защищать других коммунистов. «Поскольку наши товарищи стоили всех остальных, вместе взятых, мы были вынуждены до известной степени содействовать СС в том, что касалось уничтожения неизлечимо больных и инвалидов»[2921].

Впрочем, и другие капо из лазарета выносили столь же категоричные решения относительно ценности тех или иных узников. Будучи старшим капо в лазарете Дахау и помощником доктора Рашера, Вальтер Нефф занимался «подменой жертв», чтобы спасти тех, кто, по его мнению, был достоин спасения. Так, например, выбранных для проведения экспериментов священников он заменял теми, кого считал педофилами или другими «подонками» (как он их называл). Подобная практика возмущала заключенных, не в последнюю очередь потому, что смертные приговоры, выносимые капо, нередко основывались лишь на слухах или личной антипатии[2922]. Учитывая власть капо, неудивительно, что некоторые из них, в том числе и работавшие в лазаретах, вскоре утрачивали всякие моральные ориентиры[2923].

Впрочем, были и такие, кто считал себя целителями. Конечно, они вряд ли могли спасти умиравших, однако делали все, что в их силах, нередко превозмогая смертельную усталость. Так, например, в женской зоне Бжезинки одна врач зимой 1943/44 года ухаживала за 700 больными. Капо-врачи действительно спасали узникам жизнь – благодаря своему профессионализму, храбрости и находчивости[2924]. Борясь с эпидемиями, они проводили дезинфекции, спасали от отправки в газовую камеру отдельных узников, пряча их в лазаретах[2925].

Один из таких удивительных случаев спасения произошел с Луиджи Ферри, которого вместе с бабушкой привезли в Освенцим 3 июня 1944 года в составе небольшого транспорта евреев из Италии. Поначалу эсэсовцы не заметили 11-летнего Луиджи, и мальчик оказался один в карантинном лагере Бжезинки. Эсэсовцы убили бы его в считаные часы, не попадись Луиджи на глаза Отто Волькену, изобретательному врачу-еврею из Вены. Обливаясь слезами, Луиджи поведал ему свою историю и умолял о помощи. Рискуя собственной жизнью, Волькен спас мальчика и даже вскоре стал называть его «мой лагерный сынишка». Несмотря на постоянные приказы эсэсовцев передать им мальчика, Волькен, благодаря помощи доверенных лиц, более двух месяцев прятал его в разных бараках. В середине августа 1944 года Волькен подкупил капо из политического отдела, чтобы тот официально зарегистрировал Луиджи как узника. Хотя мальчик получил возможность свободно передвигаться по лагерю, Волькен продолжал всячески его оберегать, прятал во время селекций, позволяя ночевать в лазарете. Когда в конце января 1945 года советские войска освободили Освенцим, Волькен и Луиджи оказались в числе немногих, кому повезло выйти оттуда жи выми[2926].

 

 

Неповиновение

 

Неповиновение – редкое явление при тоталитарных режимах, и тем более в лагерях, где оно было практически невозможно. Особенно во время войны. Большинство заключенных были слишком истощены физически и морально, чтобы оказывать сопротивление эсэсовцам. Те же, кто занимал привилегированное положение и мог мечтать о чем-то большем, нежели физическое выживание, имели еще меньше стимулов для неповиновения, поскольку им было что терять. Конфликты между заключенными еще больше подрывали возможность согласованных действий. Не было надежды и на помощь и поддержку извне, как материальную, так и моральную. Учитывая же безграничную власть эсэсовцев, способных в зародыше подавить любой очаг протеста, открытое сопротивление представлялось бессмысленным и равносильным самоубийству.

«Сопротивление исключено, – писал летом 1942 года узник Освенцима Януш Погоновски, – даже малейшее нарушение лагерного режима чревато страшными последствиями»[2927]. Невозможность оказать сопротивление парализовала узников еще больше. Это были солдаты, «обреченные на безропотное мученичество», воскликнул в Маутхаузене один узник-поляк во время тайной заупокойной службы в память об умершем товарище[2928]. И все же отдельные заключенные находили в себе мужество оказывать открытое сопротивление эсэсовцам, даже рискуя жизнью. Хотя большая часть этих подвигов потеряна для истории, некоторые из них сохранились в личных делах, а также в памяти тех, кому посчастливилось выйти из лагеря живыми.

 

Лагерное подполье

 

По воспоминаниям некоторых выживших, политические заключенные создавали мощные подпольные организации, основанные на интернациональной солидарности, которые, на каждом шагу подрывая власть лагерных СС, спасали товарищей, саботировали приказы начальства. Читая подобные рассказы, представляешь себе настоящих героев, сильных и несгибаемых. На поверку подобные истории оказываются приукрашенными, в особенности с учетом того, на какие мощные преграды наталкивались в любом концлагере малейшие попытки сопротивления[2929]. Разумеется, некоторые заключенные из разных стран пытались действовать сообща, особенно ближе к концу войны. Однако их возможности были невелики. Например, в Дахау подлинно интернациональный комитет заключенных удалось создать лишь в самом конце войны. Масштабы и характер организованного сопротивления было ограниченны, и даже самые отважные акции приносили выгоду лишь узкой группе узников. Большинство же даже не догадывалось о существовании в лагере подпольной организации[2930].

В числе самых отважных акций организованного сопротивления было спасение отдельных узников от смерти – их либо прятали, либо выдавали поддельные документы. Это было сложно и сопряжено с риском, как мы уже видели на примере юного Луиджи Ферри[2931]. По лагерным правилам, спасение одного заключенного часто автоматически обрекало на смерть другого. Так, в Бухенвальде немецкие коммунисты спасли от смерти несколько сот детей. В их числе и малолетний Штефан Йиржи Цвейг, ростом меньше метра. Для других заключенных Штефан был своеобразным символом детской невинности и в свои 4 года стал самым юным заключенным, которому посчастливилось выйти из Бухенвальда живым. Когда имя мальчика появилось в списке депортируемых в Освенцим, капо из числа коммунистов сумели его вычеркнуть. Однако транспорт не покинул бы лагерь даже без одного человека, поэтому вместо Штефана вписали 20-летнего цыгана Вилли Блюма. 25 сентября его депортировали из Бухенвальда, и впоследствии он умер в Освенциме[2932].

Успехи и ограниченные возможности коллективного неповиновения еще очевиднее на примере считающейся самой дерзкой операции по спасению обреченных узников Бухенвальда. Летом 1944 года парижское гестапо отправило в лагерь специальный транспорт. На его борту были 37 арестованных агентов разведслужб, в том числе бойцы французского движения Сопротивления, а также разведчики из Бельгии, Британии, США и Канады. Когда стало понятно, что всех их ждет смерть, несколько лагерных ветеранов разработали хитрый план. Пустив слух, что в бараке, где держали разведчиков, вспыхнула эпидемия тифа, подпольщики тайком вывели оттуда троих самых знаменитых заключенных – французского офицера Стефана Эсселя (работавшего на генерала де Голля), Эдварда Йео-Томаса (одного из самых бесстрашных британских агентов по кличке Белый Кролик) и еще одного британского шпиона Анри Пельеве – и поместили на первый этаж барака номер 46, огороженного по периметру колючей проволокой тифозного изолятора. Здесь агенты ждали, пока кто-то из пациентов умрет, чтобы выйти под их именами. Через несколько недель всем троим это удалось. «Благодаря вашим стараниям все прошло как по маслу, – написал 21 октября 1944 года Эссель в тайной записке работавшему в лазарете немецкому капо Ойгену Когону, придумавшему этот хитроумный план, – я чувствую себя чудом спасенным!» Чтобы не допустить разоблачения иностранцев, другие капо быстро отправили их в филиалы лагеря.

Безусловно, этот дерзкий план в любой момент мог провалиться. Его реализация требовала огромного мужества и смекалки нескольких влиятельных капо Бухенвальда, которые действовали сообща, несмотря на взаимную антипатию и разность политических взглядов. Они обманули эсэсовцев, подделали и украли документы, спрятали агентов и даже сделали одному из них инъекцию молока, чтобы у него поднялась температура. И риск оправдался. Все трое оказались спасены. Впрочем, следует признать, что подобная слаженная операция была скорее исключением из правил. Остальные 34 арестованных гестапо агента, прибывших в Бухенвальд вместе с Эсселем, Йео-Томасом и Пельеве, были казнены в сентябре и октябре 1944 года. Как писал Ойген Когон, «спасти всех не представлялось возможным»[2933].

Если преграды на пути к спасению часто оказывались для подпольщиков непреодолимыми, то собирать свидетельства зверств СС было проще. В Освенциме этим успешно занималась тайная группа во главе с польскими солдатами и националистами, которым удалось наладить связь с участниками польского движения Сопротивления. Удивительно, но для того, чтобы присоединиться к подпольщикам, лейтенант Витольд Пилецки пошел на свой арест немецкими властями под вымышленным именем. Используя контакты с внешним миром, польские заключенные наладили передачу из лагеря важных материалов, это были карты, статистические отчеты, сведения о лагерных палачах, доклады о творимых эсэсовцами зверствах: казнях, массовых убийствах, медицинских экспериментах, условиях содержания. В руки подпольщиков попадали даже эсэсовские документы, такие как списки депортируемых. «Используйте по максимуму оба оригинала списка отправленных в газовую камеру, – писал 21 ноября 1943 года из лагеря своему соратнику на воле Станислав Клодзински. – Можете отправить их оба в Лондон»[2934].

Собирая материалы об «окончательном решении еврейского вопроса», лагерные подпольщики Освенцима нуждались в помощи членов зондеркоманды, ежедневно видевших массовые убийства заключенных. Собирать улики в тщательно охраняемой зоне вокруг крематориев означало «поставить под удар жизни всей группы», писал в 1944 году один из подпольщиков Залман Левенталь. Тем не менее он считал своим долгом рассказать миру о зверствах нацистов. «Ведь если не мы, никто не узнает, что и когда произошло»[2935]. Самая смелая операция имела место в конце августа 1944 года, когда один из членов зондеркоманды при поддержке остальных тайно сфотографировал убийство евреев Лодзи. Спрятавшись внутри газовой камеры крематория V Бжезинки, он сделал снимки сжигания трупов в ямах под открытым небом, а затем, выйдя из укрытия, заснял раздевавшихся среди деревьев узников. Четыре удачных кадра через несколько дней тайно вывезли из Освенцима, и они до сих пор остаются одними из самых жутких свидетельств холокоста[2936].

Как любое сопротивление, попытки задокументировать творимые в лагере зверства требовали немалого мужества. Узники прекрасно знали: эсэсовцы будут охотиться за каждым непокорным. Более того, в своем рвении эти убийцы придумывали несуществующие заговоры. «Подрывная деятельность ему мерещилась во всем», – вспоминал позднее бывший эсэсовец из политотдела Освенцима о своем начальнике Максимилиане Грабнере[2937]. Эсэсовцы часто поднимали тревогу по доносу кого-нибудь из узников. У комендантов (в соответствии с инструкцией ВФХА) была сеть осведомителей. Говорят, лишь в одном Заксенхаузене их насчитывалось порядка трехсот[2938]. Подозреваемых в подрывной деятельности бросали в карцеры, где их пытали эсэсовцы из политического отдела. И хотя вырванные подобным образом сведения часто были недостоверны, наказания следовали жесточайшие; так, осенью 1944 года, когда эсэсовцы лагеря Дора узнали о якобы готовящемся заговоре с целью подорвать тоннель, они подвергли мучительным пыткам сотни невинных узников и в итоге казнили 150 советских заключенных, а также несколько немецких капо, в том числе четырех коммунистов, бывших старост лагеря[2939].

Ту же безжалостность лагерное начальство проявляло, когда дело касалось возможного саботажа, этой навязчивой идеи всех эсэсовцев. Расправа даже за безобидные проступки была скорой и жестокой. Заключенный мог поплатиться жизнью даже за шутку, равно как и за любой другой чисто символический поступок. В лагере Дора эсэсовцы казнили русского узника за то, что он якобы помочился на ракету «Фау-2»[2940]. Даже в попытках выжить эсэсовцам виделся саботаж. Например, заключенного могли казнить за то, он из лоскута простыни смастерил себе перчатки или носки[2941]. Так узников превращали в безгласную массу, приучая к покорности. И хотя заключенным была ненавистна мысль о том, что они вынуждены работать на врага, массового сопротивления в концлагерях не было. «Я бы никогда не решился на саботаж, – так, выражая мнение многих, сказал один из узников, – потому что хотел выжить»[2942].

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 301; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!