Риторика сторонников и противников крепостного права конца XVIII–начала XIX вв.



 

В Российской империи начала XIXвека, с момента запуска дискуссии о государственной и нравственной пользе и вреде крепостного права на уровне верховной власти и узкой прослойки общественности, имеются две риторические тенденции, связанных с защитой крепостного права: первая – универсалистская[59], постулирующая принципиальную, сущностную невозможность отмены крепостного права, вторая – риторика «особого пути». Дискурс существовал в рамках категорий эпохи Просвещения, соответственно, апологетам крепостного права, хотелось им того или нет, приходилось прибегать к таким терминам, как рабство и свобода, для того, чтобыобъяснить, почему объект их внимания (а в рассматриваемом нами дискурсе крестьянин предстаёт именно в качестве объекта, а не субъекта действия) не являлся ни рабом, ни вещью, а более того, почему крепостные есть часть семьи помещика и почему их зависимое положение является взаимовыгодным как в экономическом, так и в нравственном плане.

 

Сторонники «универсалистской» стратегии оправдания крепостного права не противятся игры на чужом поле: используя весь терминологический набор эпохи Просвещения, апологеты доказывают правомерность сложившегося порядка даже не через противопоставление «просветитель/дикарь», а через семейную метафору, речь о которой шла выше. В этой модели крестьянин предстает перед нами очень простым, наивным, ленивым, недоразвитым получеловеком – ребёнком, за которым нужна беспрестанная опека, надзор и забота, так как самостоятельно решить свою пользу он не в состоянии. Поскольку воспитание ребёнка – процесс долгий, сторонники данной риторической стратегии, не отрицая даже некоторой пагубности крепостного права, признаёт, что рано или поздно его придётся отменить, однако тут же успокаивают свою аудиторию, объясняя, что произойдет это нескоро и только после тщательной подготовления сего предпринятия.

 

Николай Семёнович Мордвинов (1754–1845), про которого Пушкин говорил, что он «заключает в себе одном всю русскую оппозицию»[60], который был известен за свою либеральную мысль и великий интерес к традицияманглийской культуры и, в частности, политической философии, писал следующее:

«Человек одарен деятельностью, умом и свободною волей; но младенец не может пользоваться сими драгоценными дарами, законом можно дать людям гражданскую свободу, но нельзя дать уменья пользоваться ею. Поэтому и свободу следует давать не сразу, а постепенно, в виде награды трудолюбию и приобретаемому умом достатку: ибо сим только ознаменовывается всегда зрелость гражданская»[61].

 

Данную позицию вполне олицетворяет классическая формулировка Н.М. Карамзина:

«Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу <…>, но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных – ныне имеют навык рабов. Мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им невовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственным»[62].

 

В этой формулировке содержаться несколько основных столпов, вокруг которых формируется риторики двух направлений апологетики крепостного права. Во-первых, это постулирование отсутствия у крепостных крестьян «навыка людей вольных». О сути разницы между «свободным гражданином» и «не-гражданином» – осознанному стремлению к реализации «общего блага» и «гражданской зрелости» – я писал выше. Во-вторых, это страх несвоевременного освобождения, которое может повлечь за собой бунты, «разброд», развал государства и даже угрозу жизни помещичьего сословия. Свобода, дарованная «рабам», может быть своевременной лишь при должном уровне распространения просвещения среди населения, которое позволит им осознать себя участниками «общего дела» и стать полноправной частью гражданского общества империи.

Хотя консервативные мыслители прекрасно понимали, что чем больше образование уходит в народ, тем больше он осознает своё положение, тем меньше он хочет продолжать в нём оставаться, однако отказываться о идеи народного образования никто не собирался. В некотором смысле эта модель представляет собой замкнутый круг: нельзя освободить крестьян, не просветив их, так как это приведёт к бунту, но, просвещая их, вероятность бунта попрежнему остается высокой. В риторике консервативных элит, просвещение также «истребляет злоупотребление господской власти, которая и по самым нашим законам не есть тиранская и неограниченная»[63].

 

Мотив «доброго барина» был одним из основных аргументов витальности крепостного права. На основании патриархальных представлений, которые заменили собой открыто колониальную риторику европейского Просвещения, барин выступал в качестве поборника прав и благосостояния подчиненных ему крестьян. Екатерина Романовна Дашкова объясняла эту позицию таким образом:

«Благосостояние наших крестьян увеличивает и наши доходы, следовательно, надо быть сумасшедшим, чтобы самому иссушить источник собственных доходов»[64].

Такого же мнения придерживался и граф Фёдор Васильевич Ростопчин(1763–1826) – генерал от инфантерии, генерал-губернатор Москвы во время Отечественной войны 1812 года:

 «Мне заметят, что русский крестьянин, хотя всё имеет, пользуется собственностью, оставляет её своим детям и располагает своим имением по своей воле, но помещик властен всё у него отнять и превратить богатого в нищего. На сие я отвечаю, что сим превращением препятствует человеколюбие, рассудок и закон, ибо разорять крестьянина есть самый верный способ разорить себя»[65].

Содействие крестьянам в их хозяйственной и нравственной жизни не только рассматривались, как составляющая гражданского долга, так как от благосостояния крестьян в конечном счёте зависело и благосостояние государства, но и как добродетель особого толка, присущая дворянству в силу его внутренних черт[66]. Эта добродетель находилась в тесной связи с перенятым инструментарием дискурса идеологии Просвещения и производными от него особенностями культурного строительства.

 

С.Н. Глинка:

«Человеколюбию и благотворительности помещиков вверено благосостояние крестьян. Любовь и приверженность подчиненных награждают владельцев благодетельных. Вот союз помещиков с крестьянами: благотворение сближает и соединяет души»[67].

«Добрый помещик обходится с крестьянами своими как с ближними, как с детьми: вера и человеколюбие доставляют ему тысячу способов к сближению поселян с Богом и благонравием»[68].

 

Сергей Николаевич Глинка и редакция журнала «Русский вестник» последовательно проводили курс на создание образа «доброго помещика», который во многом имел идеологически-утилитарный характер. Направление этой работы на страницах издания может быть в некоторых его аспектах сравнимо с агитационной работой. Видя роль помещиков в жизни крепостных крестьян, С.Н. Глинка полагал, что создав образ, который может стать нравственной путеводной звездой для многих помещиков, он, помогая им стать лучше, в теории делает лучше и жизнь помещичьих крестьян. Воззвание к отеческому чувству, христианскому человеколюбию и гражданскому долгу помещичьего сословия должны были смягчить отношения между крепостными и помещиками. Но данная модель предполагает априорную зависимость крестьян от их владельцев, ставя их в положение, в котором они не имеют возможности для реализации себя в качестве самостоятельных автономных индивидов. Более того, в некоторых высказываниях прослеживается тенденция «консервации» крестьянского сословия, в котором авторы стараются оградить его даже от влияния «господ», которые, испорченные просвещением, подрывают общественные и нравственные устои вверенного им общества:

 

Иван Никитич Болтин (1735–1792) – историк, масон, крупный землевладелец, член Российской Академии – пишет:

«Что принадлежит до привязанности рабов к господам своим, можно сказать, что оная в верхней степени сохраняется ими; разумея к тем господам, кои содержат рабов своих, как требует того долг человечества, и которые право власти своей над ними не употребляют иначе как к их исправлению. Правда, что с тех пор, как слабые лучи мнимого просвещения, по отражению от господ, худо воспитанных, коснулись слегка и до служащих им, с тех пор, говорю я, примечено уменьшение в рабах преданности и усердия к господам своим; но сие просвещение не достигло еще до живущих по деревням и не распростерло вредных своих содеятельностей на всех их вообще»[69].

 

 Правомерность описываемой зависимости одних от других могла быть оправдана природным, и потому априорным, характером неравенства, зиждущегося на сложившихся феодальных порядках, различных незыблемых социальных функциях у разных сословий, а также в подчеркивании особого пути России, её исторической, природной и географической специфики, имеющей следствием неприменимость к ней европейских стандартов и представлений о «свободе» и «равенстве».[70]

Василий Назарович Каразин(1773–1842), один из виднейших деятелей русского Просвещения и основатель Харьковского университета писал:

«Природная человеку леность во всех состояниях делает его равнодушным к тем пользам, которые сколько-нибудь отдалены. И сия леность одолевает особливо непросвещенного, ибо потребности его ограниченнее; грубые же его страсти скорее способны возбудить вредную деятельность, нежели труд. Простолюдство, не быв управляемо, в самых счастливых климатах едва может приобретать на необходимые свои нужды <…> Помещика разумею я наследственным чиновником, которому верховная власть, дав землю для населения, чрез это вверила ему попечение о людях (поселянах), на оной жить имеющих, и за них во всех случаях ответственность. Он есть природный покровитель сих людей, их гражданский судья, посредник между ими и высшим правительством, ходатай за них, попечитель о неимущих и сиротах, наставник во всем, что принадлежит к добру их, наблюдатель за благоустройством и нравами»[71].

 

Риторика «универсалистов», утверждавших невозможность сиюминутного освобождения крестьян ввиду их неготовности к сему из-за недостатка сознательности, зачастую сопрягалась с риторикой «особого пути» России, в соответствии с которой крепостное право есть один из исторических столпов русской самодержавной государственности, сложившийся в виду определенных исторических и географических условий, и существующий в силу упомянутых психологических и культурных особенностей населения.

«Всякое государственное постановление, хотя и сопряженное с некоторыми неудобствами, но давно существующее, долгим бытием своим всегда доказывает, что оно или полезно, или не могло быть заменено лучшим»[72].

 

«Особый пусть» в свою очередь входил в клинч не только с Просвещением, которое считалось «пагубным», но и с традициями земель, из которых пришли его веяния – с Европой. В данном контексте положение крестьян на Западе противопоставлялось с положением крепостных, и не в пользу первых.

Этот тезис вполне наглядно иллюстрирует название одного из трактатов В.Н. Каразина: «Практическое защищение против иностранцев существующей ныне в России подчиненности поселян их помещикам, или Соглашение сей подчиненности со всеобщими началами монархического правления и государственной полиции, также и с истинным благосостоянием человечества»[73] (1810).

 

В противопоставлении сельских обывателей вырисовывалась довольно любопытная картина представлений о положении крестьянства в Европе и европейских нравах в принципе:

«Боже, сохрани нас, русских дворян, иметь в виду, довести когда-нибудь земледельцев своих до того состояния, в котором они находятся в других (слишком превозносимых) краях Европы, состояния жалостнейшего (К.П.), где они, имея полную свободу, обязаны скотоподобно работать у того или другого фермера от петухов до темной ночи, не зная ни сладкого отдыха в семействе, ниже других жизненных наслаждений, едва самым законом не лишены возможности приобрести какой-либо избыток, и не могут иметь другой мысли, кроме мысли о пропитании!»[74].

 

Идеология особой домашней духовности, отпечаток которой несут на себе многие из высказываний апологетов крепостного права в России, породила и критику зарождавшегося капиталистического строя, той самой «цивилизации», которая постепенно сменяла «культуру», за которую так радели русские мыслители, задолго до Освальда Шпенглера и после него. После событий 1848 года критика западной капиталистической, читай – бездуховной, «цивилизации» только усилилась, однако её истоки можно проследить и в начале XIXвека:

Дмитрий Петрович Бутурлин(1790-1849) – русский военный историк, генерал-майор, сенатор – писал следующее:

«Есть что-то такое отеческое и нежное во взаимных отношениях барина и крепостного, в то время как отношения хозяина и нанятого слуги кажутся мне чисто корыстными. Свободный рынок — это обмен услуг на мои деньги, и едва заплатив я нахожу, что полностью освобожден от любых обязательств, поскольку выполнил все, что обещал. Мимолетная сделка, которая проходит, не оставляя по себе малейшего следа. Она не несет ни для одной из сторон ни воспоминаний о прошлом, ни надежды на будущее. Наш обычай велит признавать за детьми услуги, оказанные их отцами – вот вам и прошлое. Обеспечивать существование старым слугам, которые не трудятся уже по возрасту – вот и будущее. Все это куда человечнее и добрее, чем простой денежный рынок. Одними деньгами не компенсировать службу; и в этом [принципе] есть что-то почтенное, он напоминает о моральной идее взаимного попечения, вопреки дистанции ранга и рождения»[75].

 

Из подобных положений неминуемо вытекали другие, в которых в общем и целом признаются преимущества крепостного права как в экономическом, так и в нравственном плане. Сторонники подобных идей считали, что проблема крепостного права заключается в некоторых чисто технических дисфункциях, которые возможно исправить при помощи бюрократического вмешательства:

Николай Григорьевич Вяземский(1869–1846) – действительный тайный советник, сенатор – писал:

«Нужно исправить некоторые известные недостатки и, устранив злоупотребления, надлежит решительно бодрствовать в поддержании ныне существующего порядка вещей»[76].

Бодрствование в поддержании существующего порядка вещей предполагает не менее бодрой идеологической и цензурной самозащиты. В этом смысле, Россия прошла через два этапа: более либеральная, в сравнении с предыдущими периодами конъюнктура времён Александра I и реакционная периода царствования его брата – Николая I. В первый период было издано куда больше сочинений в защиту и критику крепостного права, даже при условии существования определенных ограничений. 

В 1808 году в городе Вильно издаётся труд, написанный на польском языке, под авторством коллеги М.С. Сперанского, известного польского чиновника-юриста Валериана Бенедиктовича Стройновского, до раздела Речи Посполитой имевшего звание «подкоморьего земли русской», под названием «О ugodach dziedzicòw z wloscianami», который в русском переводе русского поэта, учёного и одного из первых российских библиографов Василия Григорьевича Анастасевича получил название «Об условии крестьян с помещиками» (1809). Этот труд был одним из первых проектов по освобождению крестьян. Он же стал объектом жёсткой критики со стороны консервативного лагеря и причиной неудовольствия официальных властей.

Видный военный деятель, масон, поэт и попечитель Московского учебного округа –Павел Иванович Голенищев-Кутузов(1767–1829) таким образом отозвался о труде польского юриста:

«Добрые люди говорят, что и автора, и переводчика надо бы повесить, ибо это зажигатели и враги отечества»[77].

 

К нападкам на дерзновение самого Валериана Стройновского, посмевшего подвергнуть критике сложившийся порядок вещей, так бодро охраняемый его созидателями, присовокуплялись замечания, в соответствии с которыми Стройновский вовсе не понимал, о чём он говорит и с чем имеет дело. Речь идёт, конечно же, о крестьянах и о том, почему воля для них патологически противопоказана.

Когда доходит до критики со стороны «чужих», особенно если эти «чужие» – поляки, тон аргументации заметно меняется: патриархальная пастораль уходит на второй план, уступая место граничащему с расизмом пренебрежению к подчиненным, сменяемому в конечном итоге страхом перед ними. В своей записке к книге Стройновского Ф.В. Ростопчин писал: «Распутство, лень и нерадение их (крепостных крестьян. – К.П.) превышает понятие»[78].

 

Собственно «демонизирование» крестьянина идёт дальше, не останавливаясь на конструировании образа неумеренно ленивого и вечно пьяного получеловека:

«Крестьяне наши столько отягощены и утороплены, столь больше ленивы, упорны, нерадетельны, злобны, наклоны к обману и воровству, а единственно, по присловице, исполняют платье с ношу, а хлеба с душу, затем что излишнее пропьет, а о размножении хлебопашества попечения не имеют»[79].

 

Маргинальный образ жизни крестьян, зачастую не имевший отношения к реальной жизни, был популярен в кругах крепостников, так как оправдывал правомерность контроля над ними. Представление о «ленивом и пьющем мужике» тесно сопрягалось с основными идеологемами русского Просвещения: помещики полагали, что, ослабив свою власть над крепостными, последние сопьются, окончательно перестанут походить на людей. Как они себе это представляли – это другой вопрос. Русский журналист и бытописатель второй половины XIXвека Владимир Осипович Михневич писал о том, что русские люди пили мало, но легко пьянели. Трудовой народ пил в основном по праздникам, точнее, «запивал», так как не умел пить, а «дорвавшись до хмельного зелья», они «кончают безмерным опьянением со всеми его безобразными последствиями… Оттого, чем больше и святее православный праздник, тем больше пьяных на улицах, в трактирах, на «народных гуляниях» – повсюду»[80]. В оправдание можно сказать еще и о том, что сложно не пить, когда к ежедневному изнуряющему труду прибавляются повсеместные зверства помещиков, против которых сделать было, по большому счёту, ничего нельзя, а только наблюдать, давить в себе беспомощный гнев и заливаться алкоголем в те дни, когда есть на то возможность. Возможности не упускали. Отсюда и важность престольных праздников, свадеб и пр., которые, помимо функции поддержания социальной общности поселян в совокупности с возможностью поговорить, узнать последние новости, из которых, кстати, узнавали и о крепостном произволе в округе и за границей уезда или губернии, были используемы как возможность для эмоциональной разгрузки, которая иногда требует поистине радикальных мер.

 

В своём письме Н.М. Карамзин писал Ивану Ивановичу Дмитриеву(1760–1837) – члену государственного совета, поэту-сентименталисту, министру юстиции (1810–1814):

«Я не Святой и не Святоша; но Бог мне отец: не хочу страшиться суда Его. — Теперь я в хорошем расположении, а вчера был возмущен развратом и пьянством людей своих, так что отослал одного в полицию для наказания и велел отдать в рекруты. Это зло беспрестанно умножается: от рабства ли? Но рабы наших отцев не спивались с кругу. Есть, видно, другая причина; но я недогадлив»[81].

 

Действительно, Николай Михайлович Карамзин оказался куда более недогадливым, чем он мог предположить. Во-первых, неочевидность для Н.М. Карамзина того, что люди пьют от совсем непростой жизни, которую они были вынуждены влачить в крепостном состоянии своём, связана с тем, что он и представить себе не мог, каково это – быть рабом, отвлекающихся от своего рабства только в дни праздников. Во-вторых, и это ему, как человеку православному, должно было быть известным, с 28 декабря (этим числом датировано приведенное выше письмо) начинается так называемый Мясоед, период, приуроченный к забою скота в первых числах января, когда на столах крестьян появлялось мясо. Мясо же у Н.М. Карамзина, скорее всего, на столе присутствовало всегда. Также Рождественский Мясоед – это пора свадеб, шумных гулянок и застолий, длившаяся вплоть до Масленицы. Родственники невесты и жениха попеременно гостили друг у друга, накрывая столы, на которые многие семьи копили годами, если не больше, потому что свадьба сына или дочери – одно из самых важных событий для семьи, которое может продемонстрировать их достаток, щедрость, доброту, помочь им сблизиться с соседями. В это время также начинались святочные гуляния. По сути, Карамзин разрушил людям праздник, попутно лишив чью-то семью молодого сына или отца, искалечив её не только эмоционально, но и обескровив в трудовом плане, лишив двух крепких работящих рук.

 

Михаил Михайлович Щербатов(1733–1790) – Сенатор, президент Камер-коллегии, писатель, философ. В своей «Записке по крестьянскому вопросу» он писал следующее:

«Состояние свободы, в котором я рожден, и первые чувствования человечности заставляли меня весьма часто обращаться к мысли, что, если бы дать свободу крестьянам в России, сие оживило бы их промысел, и не прикрепленный к земле, не находящийся более в рабстве, каждый из них потщится (т.е. постарается – К.П.) достигнуть возможного благоденствия, а из сочетания частных благополучий проистечет и всеобщее блаженное состояние… Но, Боже, когда я углубил далее свои изыскания, какая представилась глазам моим ужасная картина, какие недороды, какие убийства, возмущения и прочее! …для подкрепления утверждений моих, требуются доказательства, и я их здесь предлагаю.

1. Россия столь обширная страна, что занимает почти половину Европы и значительную часть Азии, вмещая в себе различные климаты… при первой вести о свободе значительнейшая часть добрых земледельцев перейдет в [плодородные] области.

2. … несчастный порок мздоимства, малое прилежание судей к своим обязанностям и низкие их чувствования слишком укоренились, чтобы могли быть в скорости исторгнуты. Поэтому помещичьи крестьяне, терпя тысячи притеснений со стороны губернских начальств, отдадутся с удовольствием вельможам и будут переходить из рук в руки к тем, кто теперь стоит или тогда стоять будет у вершины власти.

3. Дворянство российское, дворянство, достойное величайших похвал и восхищений как по заслугам своим, так и по верности, из состояния богатства низвергнутое в бедность, принуждено будет покинуть отечество или, доведенное до отчаяния, достойного осуждения, предпримет нечто против отечества своего, не для исправления, ибо дело будет непоправимо, но в виде отмщения»[82].

 

Первый пункт аргументации М.М. Щербатова особенно интересен, так как выражает некоторую тенденцию, исключительно волновавшую помещичье сословие – «открепление» крестьян от земли и их свободное перемещение по стране. Потеря непосредственного полицейского надзора и контроля над населением представлялось чем-то вроде оползня, способного раздавить правящее меньшинство. Н.С. Мордвинов писал: «Страшен был некогда день Юрьев, и страх сей может неминуемо возобновиться, если бродяжничество крестьян допущено будет»[83].

Юрьев день М.С. Сперанский называл не иначе как «древним правом свободного перехода от одного помещика к другому», и связывал окончательное освобождение крестьян с «возращением» им сего право, что важно, ибо неспроста Юрьев день довольно часто упоминается в дискуссии о крепостном праве, так как именно Юрьев день напоминает апологетам крепостного права не о эссенциалистской природе порабощения крестьян, а о том, что это право крестьянского сословие было у них отнято. А если оно было отнято, значит в будущем оно будет потребовано назад, и будет получено либо законным путём, либо силой. Тем не менее, М.С. Сперанский также был сторонником постепенного освобождения, говоря, что:

«Сей последний степень возрождения России требует времяни и многих приготовлений, и повторяю сие не потому, чтоб бояться народных возмущений, но потому что по пространству наших земель и малочисленности народа вольность таковая может заставить крестьян обратиться к некоторому роду кочевой жизни(К.П.), столько же им, как и общей государственной економии, пагубной»[84].

 

Третий пункт в аргументации М.М. Щербатова ничуть не менее интересен. Получается, что по логике государствообразующего договора, государство в лице Императора должно постоянно выбирать между дворянством и народом. Освобождение крестьян в данной парадигме обозначат денонсацию «общественного договора», а более того – открывает путь для «отмщения», легитимизированного разрывом договора. «Право быть помещиком», о котором говорит Н.М. Карамзин, есть то самое право, на основе которого выстраивается властная вертикаль Империи. Если нет его – нет и государства, так как единственным государствообразующим элементом, по мнению представителей дворянства, являются они сами, и только на них, памятуя о всех заслугах и об исключительной верности престолу, может положиться монарх в управлении страной. Посягнуть на помещичье право – значит поставить под сомнение аристократические традиции (совокупность заслуг, прав, престижа и пр.) и незыблемость связи престола с родовым дворянством, что в свою очередь создаёт гипотетическую возможность переворота, который будет оправдан каждым уязвленным членом дворянской корпорации.

 

После первых толков о готовящихся улучшениях крестьянского быта на территории Империи, появившихся после восшествия на престол Александра I, дворянская корпорация во главе с самыми укоренёнными во властные структуры её представителями, почувствовала опасность, исходящую со стороны молодого монарха и его окружения. Указ «О вольных хлебопашцах», по которому при обоюдном согласии помещика с крестьянами последние могли быть отпущены на волю, подтвердил нарастающие опасения. Однако сенсации не вышло, и, по большому счёту, указ явил собой ту степень возможных для Негласного комитета полумер, которыми он и Император могли довольствоваться в положении идейного несовпадения интересов верховной власти и дворянской оппозиции.

 

«Кроме того, обстановка секретности вокруг заседаний Негласного комитета, разрабатывавшего проекты реформ, и указ о вольных хлебопашцах 1803 г., который явно обозначил направление правительственной политики в крестьянском вопросе, не могли не вызывать тревоги у дворянства. «Ты представить себе легко можешь, что за волнение все сие произвело в Москве, — писал Ф.В. Ростопчин своему приятелю вскоре после обнародования указа, — и ефимоны перестали читать, чтоб бранить нового спасителя рода человеческого, т. е. Сергея Петровича [Румянцева]». По-видимому, сам Ростопчин хранил спокойствие, пророчески рассудив, что указ о вольных хлебопашцах не оправдает правительственных ожиданий: «мне кажется, из сего ничего не выйдет, потому что какое имение в состоянии дать за себя самую посредственную цену и заплатить вдруг деньги? А без того опасно верить людям, не имеющим другого залогу, кроме самих себя». Похоже рассуждал и Карамзин: не осуждая в принципе возможность для крепостных выкупиться на волю с согласия помещиков, он задавался вопросом: «но многие ли [крестьяне] столь богаты?»[85].

Слова Ивана Никитича Болтина о том, как «слабые лучи мнимого просвещения, по отражению от господ, худо воспитанных, коснулись слегка и до служащих им»[86], вполне могли в данном контексте относится и к Императору с его единомышленниками.

 

После Отечественной войны 1812 года, когда, благодаря новому европейскому порядку, созданному Венским конгрессом и Священным союзом, была успокоена революция внешняя, снова встал вопрос об успокоении революции внутренней, опасения Императора перед которой были связаны в первую очередь с крепостным правом. Для лидеров дворянского общественного мнения, одним из виднейших представителей которого был прославленный адмирал Александр Семёнович Шишков (1754–1841), триумфальное окончание войны было очередным доказательством преимуществ существующего порядка вещей. В манифесте о победе России над Наполеоном (1814) он, обращаясь к Александру I, пишет:

 

«Мы уверены, что забота наша о их [помещичьих крестьян] благосостоянии предупредится попечением о них господ их. Существующая издавна между ими, на обоюдной пользе основанная, русским нравам и добродетелям свойственная связь, прежде и ныне многими опытами взаимного их друг к другу усердия и общей к отечеству любви ознаменованная, не оставляет в нас ни малого сомнения, что, с одной стороны, помещики отеческою о них, яко о чадах своих, заботою, а с другой — они, яко усердные домочадцы, исполнением сыновних обязанностей и долга приведут себя в то счастливое состояние, в коем процветают добронравные и благополучные семейства»[87].

 

О реакции Александра на обращение А.С. Шишкова историк Т.А. Егерева пишет следующее: «Император Александр I, воспринявший утопическую картину Шишкова буквально, отреагировал на манифест довольно жестко: «Я не могу подписать того, что противно моей совести и с чем я нимало не согласен», — заявил он Шишкову, из чего адмирал сделал правильный вывод о «несчастном предубеждении» монарха «против крепостного в России права, против дворянства и против всего прежнего устройства и порядка»[88].

 

Собственно говоря, «несчастное предубеждение» Императора стало почвой для консолидации дворянской оппозиции – апологетов крепостного права. Судьба реформаторских начинаний Александра также усугублялась тем, что идеологические оппоненты этих начинаний, занимая важные государственные посты, держали под своим контролем исполнительную власть, активно пользовались периодической печатью для отстаивания своей позиции, и, что самое важное, имели достаточно серьезный авторитет для того, чтобы, даже оставаясь активным меньшинством, говорить от лица всего дворянства, больший процент которого не имел ни доступа к площадкам общественных дискуссий в виде журналов для выражения своего мнения, ни физической возможности участвовать в обсуждениях, находясь слишком далеко от Москвы и Петербурга. Вступать в клинч со «всем» дворянским сословием Император, конечно, решиться не мог, что во многом развязывало руки главным спикерам дворянской оппозиции. Восприятие Александром дворянского общественного мнения именно таким образом, каким того хотели его лидеры – А.С. Шишков, Н.М. Карамзин, Ф.В. Ростопчин, С.Н. Глинка, Н.С. Мордвинов и другие – позволяло противостоять инициативам, одобренным Царём, на законодательном уровне:

 

«… В 1820 г. в Департамент законов Госсовета из Комиссии составления законов поступил проект Н.И. Тургенева, запрещавший продажу крестьян поодиночке и без земли. В предисловии проекта указывалось, что «продажа людей поодиночке, как бессловесных животных, не соответственна духу времени», и одного этого выражения оказалось достаточно, чтобы вызвать праведный гнев Шишкова. В составленном им журнале заседаний было сказано, что под этими словами скрывается «стремление к своеволию и неповиновению», а «Департамент законов подобных выражений к суждению принимать не может, ибо мнит, что, где правительство твердо и законы святы, там они управляют духом времени, а не дух времени ими»[89].

 

Здесь мы снова видим отсылку к изначальности исторических установлений, таких как крепостное право, зиждущихся на традиции, которая неподвластна духу времени. Наверное, сложно было найти более убежденного и непоколебимого оппонента аболиционизма, чем адмирал Шишков, который уверено апеллировал к Закону как к традиции, проверенной временем, следовательно – наиболее разумному из основ миропорядка, определяющей положение веще по справедливости:

 

«Данное в России над людьми право есть ни безпредельное, ни насильственное, но огражденное законами, требующими, чтоб помещик сочетавал пользу свою с пользую своих подвластных, и куплю с государственным благом, наблюдая между ними, как отец между детьми, благосостояние, порядок и устройство. В противном случае, законы приемлют на него жалобы, отнимают у него власть, и его самого наказуют»[90].

 

Такого же мнения был и коллега А.С. Шишкова –адмирал Н.С. Мордвинов:

«В России крестьянин зависит от помещика, но он огражден законами, возбраняющими помещику в теле его изувечить, в рабстве притеснить, лишить свободы, для благосостояния его потребной, отнять у него собственность, праведно им приобретенную»[91].

 

Легистский дискурс не столько оправдывал крепостное право, сколько подчеркивал его концептуальную завершенность с точки зрения закона. Напомню читателю высказывание Н.Г. Вяземского, в котором он положительно оценивает крепостное право, объясняя его недостатки правовыми недоработками, позволяющими «злоупотребления», и призывая к защите устоявшегося крепостного порядка.

В рамках сего дискурса у защитников крепостного права была возможность вполне по-византийски обходить острый углы морально-нравственных вопросов, которые чаще всего касались таких сложных моментов, как разрушения семей из-за продажи её членов разным людям и продажа крестьян без земли, чему был посвящен проект Н.И. Тургенева 1820 года. Делалось это довольно цинично. На сравнение Тургеневым продаваемых людей с «бессловесными животными» А.С. Шишков отвечает следующим образом:

«…С землею ли он продается или без земли, ни мало чрез то не становится ни хуже, ни лучше, то в чем же состоит унизительность его [акта продажи человека]? Почему равняется он тогда с вещью или бессловесным животным?»[92].

Там же он продолжает:

«Когда же продавать есть не что иное, как передавать своё право, законами определенное и ограждаемое ими, то на какой истине основано мнение, что при продаже деревни, человеку продаваться, вместе с господскими полями, лесами и коровами, – не бесчестно; а одному без них, для посажения на другую господскую землю, или для употребления к другим соответственным состоянию его занятиям, – бесчестно? Разве продаётся он от земли, собственно ему принадлежащей?»[93].

 

Мысль Шишкова о продаже поместий с крестьянами как о «передаче прав» поддерживает и В.Н. Каразин, говоря, что: «как дети принадлежат своим отцам и подданные во всяком монархическом правлении своим государям. Самая продажа поместьев, в отношении к людям, на них поселенным, есть ли что другое, как уступка права управления, отречение от оного в пользу другого лица?»[94].

 

Этот постулат входит в противоречие с внутриобщинными представлениями крестьян о собственности на землю, которые подразумевают, что все природные богатства, существующие вне зависимости от человеческой воли, принадлежат Богу, а значит всем, когда земля принадлежит тому, кто её обрабатывает. Таким образом, в крестьянском миропонимании помещики владеют крестьянами на правах службы государю (и эта модель отношений серьезно пошатнулась с момента повторного принятия Жалованной грамоты дворянству Екатериной II в 1785 году.), а крестьянам принадлежит земля, на которой они работают. Этим были вызваны желания и надежды большого процента крестьянского населения на так называемый Чёрный передел после 1861 года.

Приведенная цитата даёт представление о том, насколько большая пропасть разверзлась между двумя классами: помещики, отнимая крестьян от земли, которую те считали своей неотъемлемой собственностью, руководствовались собственными представлениями о своём неотъемлемом на неё праве, подтвержденную имперским законодательством. Таким образом, с каждым отрывом крестьянина от земли, между собойвсё сильнее сталкивались два мира, что в конечном итоге привело к погромам помещичьих усадеб в период первой русской революции.

Что же касается разрушения семьи путём продажи её членов, адмирал оставляет следующий комментарий:

«Статская советница Полонская продала полковнице Андреевой дворового своего человека, Ивана Чернышева, с женою его и малолетнею дочерью, а старшую дочь Чернышева Полонская оставила у себя. – Департамент законов не находит в сем действии Полонской никакого проступа или злоупотребления.

Разлука родственников есть необходимое в жизни зло(К.П.): дочь выходит замуж, сын, женясь, или по иным каким обстоятельствам, отходит от отца, брат оставляет брата. Какой закон, вопреки природы, можно сделать, чтоб семейства пребыли до смерти неразлучными?»[95]. Подмена понятий, которая знакома очень многим жителям современной России.

 

Следующий сюжет, разбираемый адмиралом, снова показывает, как Закон, существование которого позволяет проводить запоздалую профилактику, не позволяет вылечить болезнь, о реальных масштабах которых остаётся только догадываться:

««Отставной штабс-капитан Раздершин, покупал по одиночке малолетних девок, держал их у себя для непотребства.» – Департамент законов полагает, что преступление Раздершина состоит не в покупке, а в непотребстве, за которое и предан он суждению по законам. Иначе Раздершин купит девку для непотребства, а всем другим запретится покупать девок, для выдачи их за крестьян своих в замужество»[96].

А.С. Шишков не видит проблемы в продаже и покупке людей, которые непосредственно приводят к преступлениям. Возможно, человек был обвинён и наказан за сексуальное насилие над малолетними девочками, которое оказалось возможно не только потому, что он мог их купить, но и по причине полного бесправия крестьян перед помещиками, которые были вольны делать с ними всё, что пожелают. Это нисколько не смущает адмирала, более того, его возмущает одна даже мысль о запрете продажи людей, молодых девушек, которых он презрительно называетдевками. Более того, саму возможность продажи крестьян и дворовых он именует «великим добром»[97].

 

Феномен крепостного гарема – совсем не редкость, как может показаться. Сексуальное насилие и произвол со стороны помещиков-мужчин (о сексуальном насилии со стороны помещиц автор сведений не имеет, однако и этого исключать нельзя) были повсеместны и контролироваться никак и никем не могли. В русской литературе есть это явление репрезентируется эвфемизмом «почесать пятки на сон грядущий», который можно найти в огромном количестве произведений, начиная с Н.В. Гоголя и М.Е. Салтыкова Щедрина, заканчивая А.П. Чеховым и воспоминаниями целого ряда общественных, политических, земских и прочих деятелей. Эвфемизм этот, помимо всего прочего, означал также сексуальное тягло, которые под гнётом произвола вынуждены были исполнять крепостные крестьянки всех возрастов, в зависимости от прихотей барина.

В первоначальном варианте повести «Дубровский» А.С. Пушкин писал о насилиях Кириллы Петровича Троекурова. Отрывок сей был исключен цензурой:

«Редкая девушка из дворовых избегала сластолюбивых покушений пятидесятилетнего старика. Сверх того, в одном из флигелей его дома жили шестнадцать горничных… Окна во флигель были загорожены решеткой, двери запирались замками, от коих ключи хранились у Кирилла Петровича. (Подобный гарем был, как известно, у знаменитого своею жестокостью генерала Измайлова). Молодыя затворницы в положенные часы ходили в сад и прогуливались под надзором двух старух. От времени до времени Кирилла Петрович выдавал некоторых из них замуж, и новые поступали на их место…»[98].

Массу других мрачных историй, связанных с сексуальным насилием над крестьянскими девушками и женщинами можно найти, например, в материалах, собранных Андреем Парфёновичем Заблоцким-Десятовским.

 

От авторов постулатовв стиле «данное в России над людьми право есть ни безпредельное, ни насильственное, но огражденное законами» никто не требовал соотносить теорию с реальностью по той причине, что выявление расхождений вряд ли могло быть кому-либо выгодным. В ситуации, когда доминирующими образами крепостного права в общественном пространстве являлись «добрый помещик» и «благоденствующий крестьянин», в связке которых последние своим голосом обладать не могли, а первые – чувствовали себя комфортно и безопасно в сложившемся стереотипической картине, выявление несоответствия представлений о действительности с самой действительностью могло быть воспринято как «крамола» и подыгрывание на руку иностранцам, которые «беспрестанно кричат, что земледельцы у нас несчастливы» и всячески стремятся «обесславить ее(Россию – К.П.) в сочинениях своих пред лицом вселенной и потомства»[99], «В то время, когда мы слышим и видим, что почти все европейские державы вокруг нас мятутся и волнуются, наше благословенное отечество всегда и пребудет спокойно»[100].

Тем не менее, самовоспроизводство мифа работать не могло безотказно работать на постоянной основе, и даже в таких рупорах сторонников крепостного права, как «Русский Вестник» С.Н. Глинки появлялись довольно нелицеприятные сюжеты, которые, возможно, и имел в виду Н.Г. Вяземский, когда говорил о «злоупотреблениях». Привожу полную цитату для пущей наглядности:

 

В статье «Русская правда или мысли нижегородского помещика» автор утверждает, что положение наших крестьян весьма завидное[101], однако, и редакция «Русского Вестника» не находила возможным скрывать, что в помещичьих имениях не всегда хорошо жилось крепостным. Правда, о «постыдном для человечества торге людьми», т.е. торговле рекрутами, говорится как о явлении прошлом, но в путевых записках Ф.Н. Глинки, по смоленской губернии, описано весьма тяжелое положение крестьян у одного помещика, и излюбленные идеи редакции сказываются лишь в том, что весьма обременительные работы в барском саду приписываются распоряжениям садовника француза, а дурное отношение помещика к крестьянам объясняется его воспитанием в иностранном пансионе(здесь и далее – К.П.). О садовых работах так рассказывает автору одна крестьянка: «У нас, батюшка, не как у людей: отдыху нет ни на минуту, и в воскресный день кряхтим да потеем на работе… барин наш с места на место переносит целые деревни, людей как скот перегоняет, а всё это для того, чтоб на селидбенных местах и на старинных мужицких огородах засеивать свою пшеницу! Было бы ему хорошо, а мужик хоть гнилую колоду гложи!» – «Сверх этих отяготительных работ», продолжает автор, «крестьяне господина NN обременены еще страшными поборами. У них берут всё, что только можно вздумать: масло, яйца, крупы, ветчину, баранов и пр., и пр.». Огромные каменные строения были воздвигнуты и обширные сады разведены руками всего двухсот крестьян в 3 года, а сверх того и «полевые работы удвоены». – «После этого посудите», продолжает автор, «каково житье крестьян помещика NN». Когда на требование помещиком денежного оброка крестьяне отвечали, что у них нет денег, то он, «угрожая им плетьми, розгами и всем, чем буйное самовластие грозит униженному рабству, говорил: «Продайте своих коров, овец и всё, что имеете, для заплаты мне оброку: мне нужда в деньгах; я еду в Москву!» Он прав! В Москву нельзя показаться без денег… Там многие сельские доходы, орошенные потом и слезами земных тружеников-поселян, возлагаются на алтарь богини большого света – Роскоши!»[102].

Достаточно исчерпывающий пример того, о чём говорилось раннее. Бесконтрольные поборы со стороны «буйного самовластия» – очень распространенный сюжет в воспоминаниях самих бывших крепостных крестьян, однако об этом позже.

 

Читатель, наверное, уже смог составить впечатление о том, с каким постоянством и самозабвением апологеты крепостного права обращались к закону и применяли его в целях, зачастую циничного и обезоруживающе наивного, оправдания зверств, творимых внутри крепостной системы. Незыблемость системы обеспечивала святость закона, сопоставимая в сознании этих людей разве что с традициями, которые служили основой самоидентификации для таких представителей консервативного дворянства, как А.С. Шишков. И своеобразной кульминацией может послужить его же высказывание:

«Народное благо есть конечно первейший предмет человеколюбивого правительства; но сие благо состоит в наблюдении правосудия, в равенстве каждого (!!! – К.П.) перед лицом закона, в воспящении сильному (!!!) угнетать бессильных, а не в снятии с них должного повиновения и обузданности; ибо тогда, почувствовав силу свою, они возложат иго на сильного, и в неистовстве своём сами себе нанесут вред и погибель.

Благоденствие народа состоит в обузданности и повиновении»[103].

 

В качестве последнего аргумента адмирал Шишков прибег к филологическим штудиям, которые ему вовсе не были чужды: помимо всего прочего, А.С. Шишков занимался вопросами славянского языкознания, продвигая в рамках дискурса о «национальном» языке традиции церковнославянского словообразования, которые были его ответом на засилье французского языка в кругах молодежи из аристократического сословия и моду на европейскую литературу, которая во многом влияла на становление русского языка эпохи «долгого XIX века».

Адмирал обращается к этимологии слова «раб» в русском языке, доказывая таким образом, что нет ничего зазорного в том, чтобы так называть русского крестьянина, работающего на помещика:

«Слово «esclave» <…> – выражение вне закона, означающее состояние человека, преданного во власть другого так, что сей (или всякой) волей поступать с ним, как с животным, без всякого ответствования пред человеческими законами. Российское слово «раб», которое почитают равнозначащим французскому слову «esclave», отнюдь не содержит в себе сего понятия, и следственно ни малейшего с оным не сходствует. Оно происходит от глагола «работаю», то есть служу кому-либо, по долгу или усердно: работайте Господеви со страхом, т.е. служите Богу с благоговением. Выражение наше «раб Божий» соответствует французскому «serviteur» (а не «esclave») deDieu. И так принимать сии два слова, русское «раб» и французское «esclave», за одно и то же есть не вникать в настоящий их смысл и значение»[104].

 

Тем не менее, несмотря на то, прав ли в данном случае Шишков или нет, в русском языке устоялось, и было принято во времена адмирала, значение слова «раб», которое мы можем найти, например, в толковом словаре Владимира Ивановича Даля:

«РАБ м. раба, рабыня, рабица ж. невольник, крепостной; человек, обращенный в собственность ближнего своего, состоящий в полной власти его. Над круглым или полным рабом господин волен в жизни и смерти. Встарь были различные степени рабов: холоп, смерд, кабальный и пр. как и в недавнее время была разница между крестьянином и дворовым. Рабство всюду вело начало свое от пленных, во время войн, затем, от разбойных набегов. | Рабами писались сами, в унижении своем, безусловно преданные кому слуги, что ныне покорнейший слуга; в просьбах царям, князьям, даже вельможам, писывались рабами, рабишками. Раб Божий, всякий человек. Не вниди в суд с рабом твоим! Псалтирь. Се раба Господня: буди мне по глаголу твоему! Лук. Раб греха, раб страстей, человек, отдавший себя в неволю страстям, помыкаемый ими. Местами (твер. и др.) в обычае было доселе звать рабом, а более рабою, слугу, служанку, хотя наемных, батрак, батрачка, казак, казачка. Не имеючи раба, сам по дрова. Не считайся с рабою, да не сверстается с тобою (сверстает тебя с собою). Не послужишь рабой, не сядешь госпожой. Рабом жить не хочется, господином жить не сможется. Раба пошли, да и сам поди. Все мы рабы Божьи. Несть раб болий господина своего, ни посланник пославшего его. Поживи в рабах, авось будешь и в господах. Пойду рабою, сяду госпожою. За очи горда, а в очи раба. Сама себя раба бьет, что (или коли) не чисто жнет. Меха не надуть, а раба не научить. Пошел в рабы, рабски и твори. Рабус м. шуточн. или же презрит. слуга, лакей. Рабов, рабынин, лично им принадлежащий. Рабий, к ним относящийся. Рабский, рабынский, относящийся вообще к рабам или к рабству. Рабское повиновенье, безусловное. Подражать кому в чем рабски, ни в чем не уклоняясь. Рабичищ, рабынич, рабич, сын раба, рабыни, вообще рабское дитя; | небрачный ребенок от рабыни. Рабство ср. рабское состоянье, быт раба».

 

Привожу определение термина «рабство», данного во втором издании «Новой философской энциклопедии»:

 «Совокупность многообразных форм угнетения человека, в разные исторические эпохи связанных с неограниченным отчуждением от него предпосылок и результатов, целей и средств, предмета и смысла его деятельности; рабство как крайнее притеснение индивидов может выражаться в трех видах: политическом, духовном и экономическом. В ходе истории менялись специфические черты этого отчуждения, вместе с ними преобразовывался и характер рабской зависимости»[105].

 

В германских языках термин «рабы» (sklave) относится к группе людей, исключенной из крайне замкнутой и строго оберегаемой среды равного дружеского общения.[106] Крепостные крестьяне в Германии часто назывались словом «unfrei», что в буквальном переводе означает «невольник». Превращение крестьян в чужаков вследствие «расиализации» и отчуждение русского крестьянина, осмысления его как иной «бородатой расы» закрытым дворянским сословием свободных граждан, оберегаемым законом, описывается в монографии А.М. Эткинда «Внутренняя колонизация. Имперский опыт России»[107]. Политическое, социокультурное и экзистенциальное отчуждение крестьян от правящей элиты империи, во много схожее на отчуждение составляющих большинство Спартанской Политии Илотов от Спартиатов, может также быть проиллюстрировано отрывком из «Четырёх статей о России» под авторством савойского посланника при дворе Александра I Жозефа де Местра, в которой автору представляется очевидной захватническая риторика по отношению к крестьянскому населению империи, вполне отражавшая некоторые идеологические установки самого дворянского сословия:

««…Рабство существует в России потому, что оно необходимо» и без него управлять несколькими миллионами человек «самого неспокойного, самого неистового и смелого народа», каковым являются русские, просто невозможно»[108].

Порабощение смелого народа – это страх перед ним, страх расправы над угнетателями, которая грянет тогда, когда неистовство и смелость рабов одержат вверх над трепетом и покорностью, зиждущихся на насилии власть имущих. В этом смысле очень символичным и показательным оказывается сон, который Ф.В. Ростопчин в своём письме пересказывал грузинскому князю, российскому генералу П.Д. Цицианову(1754–1806):

«Приехав рано, я захотел лечь заснуть и три раза сряду видел один сон, состоящий в том, что батюшка мне сюда пишет, будто Катерину Петровну [жену Ростопчина] в Воронове убили во время ее гулянья. Смейся. Но всему есть возможность, особливо когда знаешь неблагодарность и пьянство наших людей»[109].

 

Сторонников отмены крепостного права было, как можно догадаться, меньшинство. «Вред модных мыслей»[110] среди военной и бюрократической аристократии, в частности это касается послевоенного периода, был очевидным для апологетов крепостничества. Антикрепостнические воззрения бывшего главы оккупационного корпуса русской армии во Франции М.С. Воронцова были известны, он же сам был человеком великого достоинства и не считал нужным скрывать своей принципиальной позиции. Он был одним из инициаторов общества, главной целью которого было полное освобождение крестьян от крепостной зависимости, получившим рабочее название «Особое дворянское общество для изыскания способов к уничтожению крепостного права»[111].

 

Н.И. Тургенев, на чью записку так основательно обрушился А.С. Шишков, писал следующее об этой инициативе:

«Два человека, выдающихся как по своему почётному положению, так и по образованию, граф Воронцов и князь Меньшиков, приняли однажды решение начать дело освобождения, и начать его серьезно. Я настаиваю именно на последнем, ибо в этих вопросах не редкость видеть так называемых филантропов, которые походя говорят беспрерывно об улучшении участи крепостных, о предоставлении им некоторых выгод, об ограничении власти господина, наконец, о пресечении злоупотреблений властью (К.П.), которую имеет один человек как помещик над другим; всё это фразы, которые свидетельствуют или о наивности, или о злой воле тех, кто их расточает… И вот почему те два лица… начали с того, что объявили, что их цель состоит в полном освобождении»[112].

 

О графе Воронцове же он писал своему брату Сергею следующие слова:

«На сих днях я был у графа Воронцова, и он мне чрезвычайно понравился и потому уж, что понимает и чувствует(здесь и далее выделено М.А. Давыдовым – К.П.) вещи так, как должно… Он мог бы быть начинщиком улучшения участи крестьян. И теперь главная надежда на него. К тому же с ним одним можно говорить здесь об этом так, чтобы обе стороны понимали друг друга.Что касается других, то их надобно еще толковать и доказывать, что рабство, и что крестьяне не могут вечно оставаться крепостными. А это толкование весьма трудно, часто даже остается без успеха»[113].

 

Даже такие значимые для русской, в том числе и народной, культуры люди, как А.С. Пушкин, находились в плену мифа Просвещения, возлагая на него все надежды и ожидания, таким образов в некоторой степени списывая с себя долю ответственности за происходивший произвол:

«Судьба крестьянина улучшается со дня на день по мере распространения просвещения… <…> Конечно: должны еще произойти великие перемены, но не должно торопить времени и без того уже довольно деятельного. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…»[114].

 

По сути говоря, даже те люди, которые признавали пагубность крепостного права, убеждали себя в несвоевременности каких-либо серьезных изменений, запугивая себя то пугачёвщиной, память о которой еще была свежа, то апокалиптическими пророчествами разного толка, таким образов, вольно или невольно автоматически причисляя себя из противников крепостного права в его убежденных в своей пассивности сторонников. Открыто выступать против сложившегося порядка отваживались немногие: одним было, что терять, другие натурально опасались за свои жизни, чувствуя угрозу как от государства, так и от народа, ими порабощенного, третьи же ограничивались разговорами, дальше светских салонов не заходившими. Уровень общественной дискуссии, её тон предполагал стигмацию «крамольников», поэтому небольшое число активных противников и критиков крепостного права вполне объясняемо – люди попросту боялись растерять свой социальный капитал, столь важный в замкнутом и тесном обществе аристократического сословия. Более того, зачастую пассивная нейтральность «сочувствующих» противникам крепостного права и благородная самоотверженность последних (Вспомним графа М.С. Воронцова, одного из богатейших помещиков – 30 тыс. крепостных мужских душ – который был одним из виднейших антикрепостников-общественников. Тем не менее, даже он не освободил крестьян в своих владениях…) нарывались на неприкрытую кровожадность и жестокость сторонников и защитников крепостного права. Сложно участвовать в дискуссии, когда оппонент грозится тебя повесить…

 

Несмотря на задушенное общественное пространство и подвластное стереотипам информационное поле, находились люди, которые были готовы выступить в защиту своих интересов и убеждений.

Василий Фёдорович Малиновский(1765 – 1814) — русский дипломат, публицист, просветитель. Первый директор Императорского Царскосельского Лицея. в «Записке об освобождении рабов» – один из первых проектов освобождения крестьян в России – к министру внутренних дел Виктору Павловичу Кочубею он пишет следующее:

«Свобода есть как воздух необходима для бытия человеческого, не только для размножения, но и сохранения оного. <…> Земляки и братья по христианству, рабы, живут как пленники в своем отечестве, отчуждены всех прав его и преимуществ и даже покровительства и обережения законов в рассуждении собственности и самой безопасности жизни»[115] (1802). 

 

В.В. Попугаев (1779 – 1816) – русский просветитель, поэт, чиновник, один из основателей Вольного Общества в 1802 году):

«Привести человека в такое состояние, чтоб он был привязан к оному месту, лишить его воли, заглушить в нём чувства – есть привести его в состояние растения, вещества бездушного <…> просвещение не согласно с рабством»[116].

 

Астольф де Кюстин(1790–1857), цитата из которого уже приводилась ранее – известный французский путешественник и писатель, убежденный монархист, совершивший путешествие в Российскую Империю в 1839 году, об этой поездке написал четырехтомный (!) труд под названием «Россия в 1839» (1843 изд.), который многие считают одной из важнейших социально-философских работ о государственном строе наравне с книгой Алексиса де Токвиля «Демократия в Америке» (1835–1840 изд.). Насколько книга попала в цель можно судить по истории её изданий, а точнее не-издания: в год издания книги во Франции она была сразу запрещена на территории Российской империи, что не мешало франкоговорящему дворянству ознакомиться с книгой в оригинале (лестно отзывался о ней А.И. Герцен, говоря, что она была «самой занимательной и умной книгой, написанной о России иностранцем»); несколько отрывков было переведено и опубликовано в журнале «Русская старина» в 1890–1891 гг.; в 1910 был издан краткий пересказ под названием: «Записки о России французского путешественника Маркиза де Кюстина, изложенные и прокомментированные В. Нечаевым»; в 1930 году издательством общества политкаторжан был опубликован текст, сокращенный в 3 раза – в предисловии к «России в 1839» издатели рассказывают, что столь серьезное сокращение текста вызвано тем, что «в книге Кюстина заключено много излишних семейных и автобиографических подробностей, чрезвычайно часты повторения, встречаются обширные и не всегда идущие к делу исторические экскурсы, и … книга Кюстина перегружена философскими размышлениями», однако при сравнении оригинала с изданием 1930 года обнаруживается, что в последнем выброшены практически все основные моменты книги, в том числе и его критика крепостного права, абсолютизма, способного привести к революции на подобии Французской и пр. Первый полный перевод книги с комментариями специалистов был опубликован в 1996, то есть 153 года спустя. Неплохой результат, учитывая то, что перевод оригинального текста был четырежды переиздан в течение 2000-х гг, а в 2009 был издан в формате аудиокниги.

Астольф де Кюстин делится своими впечатлениями о высшем свете николаевской России:

 

«Недавно в какой-то далекой деревне, в которой вспыхнул пожар, крестьяне, изнемогавшие от жестокостей своего господина, воспользовались суматохой, быть может, ими же вызванной, схватили своего врага, убили его, посадили на кол и сжарили в огне пожара. Они рассчитывали, что смогут оправдаться, показав под присягой, что несчастный владелец хотел спалить их избы и они вынуждены были обороняться. В таких случаях царь обыкновенно высылает всю деревню в Сибирь, и это называется в Петербурге «заселятьАзию». Когда я думаю о подобных и других более или менее тайных жестокостях, ежедневно происходящих в этом обширнейшем государстве, где расстояния содействуют и бунтам, и их подавлению, мне становятся ненавистными и страна, и правительство, и весь народ, я испытываю неописуемое отвращение и мечтаю лишь о том, чтобы скорее отсюда уехать. Роскошь цветов и ливрей в домах петербургской знати меня сначала забавляла. Теперь она меня возмущает, и я считаю удовольствие, которое эта роскошь мне доставляла,почти преступлением. Благосостояние каждого дворянина здесь исчисляется по количеству душ, ему принадлежащих. Каждый несвободный человек здесь — деньги. Он приносит своему господину, которого называют свободным только потому, что он сам имеет рабов, в среднем до 10 рублей в год, а в некоторых местностях втрое и вчетверо больше. В Россиичеловеческая монета меняет свою ценность, как у нас земля, которая иногда вдвое повышается в цене при нахождении новых рынков для сбыта ее злаков. Я невольно все время высчитываю, сколько нужно семей, чтобы оплатить какую-нибудь шикарную шляпку или шаль. Когда я вхожу в какой-нибудь дом, кусты роз и гортензий кажутся мне не такими, какими они бывают в других местах. Мне чудится, что они покрыты кровью. Я всюду вижу оборотную сторону медали. Количество человеческих душ, обреченных страдать до самой смерти для того лишь, чтобы окупить материю, требующуюся знатной даме для меблировки или нарядов, занимает меня гораздо больше, чем ее драгоценности или красота»[117].

 

Как можно видеть, риторика сторонников и критиков крепостного права существовала в рамках терминологического дискурса, сложившегося в эпоху Просвещения, который в адаптированном виде был перенят русской культурой и языком конца XVIII – начала XIXвека. Данный терминологический дискурс позволил выстроить систему определения «раба» через систему дихотомий, риторических противопоставлений, таких как: свободный/несвободный, сознательный/несознательный, полноценный/неполноценный, достойный/недостойный, гражданин/негражданин, просвещенный/тёмный, неприкосновенный/беззащитный, обладающий правовой защитой/бесправный. Противники крепостного оправа делали акцент именно на противопоставляемых характеристиках, подчеркивая, что при крепостном праве человек, ценность жизни и личности которого были уже к тому времени исследуемы и известны литературе как европейской, так и русской, лишен свободы, человеческого достоинства, уничтожаемого произволом и насилием крепостников, права на гражданственность, образование, социальной, физической и психологической и, что очень важно, правовой защиты. Апологеты крепостного права в свою очередь объясняли сложившийся порядок вещей и необходимость его защиты и укрепления через обратное: крепостной крестьянин был несвободен оттого, что воспринимался как несознательный ребёнок, неполноценность которого заключалась в его несамостоятельности и невозможности жить той жизнью, которую он для себя выберет, так как его разумение того не позволяет. Недостойность крестьянина быть включенным в свободное гражданское сообщество объяснялась его незнанием «общего блага», к которому стремиться всякий гражданин для своего отечества, а его незнание причиной имеет его непросвещенность, отчуждающего его в глазах просвещенных элит от собственной человечности. Беззащитность его перед физической расправой – следствие этой дегуманизации и деиндивидуализации. Ведь бесполезно что-то объяснять человеческим языком существу, которое этого языка не понимает. Зато существо отлично понимает язык насилия, доминирования и иерархии. Отсутствие правовой защитой, с точки зрения апологетов крепостного права, уравновешивалась просвещенным благонравием и человеколюбием помещика, который, понимая нужды государства и вверенного им крестьянства, будет действовать по чести и справедливости, априори ему присущими. Более того, разве отцу, воспитывающему и обучающему своего сына не только пряником, но и кнутом, для пущей пользы, нужно Право? Это частное дело его и его семьи – таким же образом эти отношения воспринимались и в политической картине мира русского дворянства рассматриваемого периода. Государство не имело возможности и права вмешиваться во внутренние дела помещичьих хозяйств. Максимум, на который оно было способно – это полномочия Комитета дворянской опеки, который за особые тяжкие преступления, совершенные над крепостными их «хозяевами», мог лишить последних права вести собственное хозяйство, не лишая их дохода с имений.

ДискуссияXVIII–XIXвв. о крепостном праве не только обнажает ту страшную систему, на основе которой существовала Российская государственность, её экономика, армия и культура, но и ту ужасающую бездну духовного рабства и внутреннего психологического неравенство внутри общества, которая, как открытая рана, продолжает кровоточить и по сей день. Из-за сложившейся традиции оправдания крепостного права, современники эпохи и современная Россия столкнулись с ситуацией, в которой представление о свободе и рабстве преподносится как ложная дихотомия, где границы между двумя состояниями проницаемы и едва заметны.

А.П. Сумароковписал:

А если не ясняй ум барский мужикова

Так я различия не вижу никакого[118].

В этом смысле крепостное рабство есть рабство не антропологическое, основанное на явных внешних отличиях, как это было в странах, связанных с Трансатлантической работорговлей, но рабство структурное, внутреннее. Это трагедия Сизифа, камень которого представляет чувство личности: он вздымает его на гору гражданственности, но отказ в успехе заложен в саму матрицу. Именно условность различий между «рабом» и «свободным» делало освобождение (т.к. освобождение от чего/кого?) исключительно проблематичным[119], да и то, если принять оптимистичный сценарий, согласно которому мы были освобождены с Манифестом 19 февраля, однако, увы, данное предположение лишено хоть сколь-нибудь убедительных предпосылок.

 

 

Социальный конфликт

 

Ознакомившись с положением дел внутри общественного мнения Российской Империи XVIII–XIXвв., представленного почти исключительно членами дворянского сословия, предлагаю читателю посмотреть на события, происходившее внутри страны в то самое время, пока на страницах толстых журналов и в кабинетах канцелярий решались судьбы миллионов человек, именуемых крепостными.

 

После триумфального окончания Отечественной войны 1812 года, в результате которой более 150 тысяч русских солдат, набранных из крепостных крестьян, осуществили поход в Европу, захватив столицу империи Наполеона – Париж, который русский оккупационный корпус под командованием графа М.С. Воронцова удерживал вплоть до 1818 года, на протяжении многих десятилетий «судьба крестьянина улучшалась со дня на день по мере распространения просвещения», как говорил поэт. Однако один из ближайших сподвижников Александра IМ.С. Сперанский не был настроен столь оптимистично в отношении просвещения, как ответа на все вопросы и способа решения всех проблем, засилье коих не только было многочисленным само по себе, но и прогрессирующим с каждым годом. Он писал:

«Сколько бы дух человеколюбия, просвещения и добрых установлений ни распространялся, все сие может произвесть частное добро, но никогда не сделает общего(К.П.), ибо самые превосходнейшие государства всегда правились сопряжением внутреннего интереса и, судя по расположению его, правились к счастию народа или к его угнетению. В самом деле, что такое есть просвещение для народа в рабстве, как не способ живее чувствовать горесть своего положения и как не повод к волнениям, кои должны кончиться или вящим (более сильным – К.П) его порабощением или ужасами безначалия. Из человеколюбия, равно как и из доброй политики, должно рабов оставить в невежестве или дать им свободу»[120].

 

Представляется, что социокультурная и политическая дилемма выбора между окончательным порабощением и освобождением крестьян через просвещение была для правящих элит неразрешимой. Либеральные начала александровского правления сменились реакцией заката его правления, во многом предопределившей особенности царствования Николая I, где реакция господствовала уже повсеместно. Сильнее всего она коснулась крестьянства, в частности – крепостного населения. После заграничного похода русские ополченцы, распущенные по домам, наверняка ожидали изменений в своём положении – пройдя через всю Европу в обе стороны, они не могли не обратить внимания на различия в образе жизни своих крепостных односельцев и дворовых людей с европейскими крестьянами и городскими обывателями. Однако никаких изменений не последовало. Более того, положения, отстаиваемые идеологами крепостного права, приобрели статус внутриполитического канона, окончательно законсервировав положение крепостных. Реформы, направленные на незначительное улучшение крестьянского быта, такие как Инвентарная реформа 1840-х гг., проводились в Западных губерниях империи, которые традиционно являлись своеобразной «социальной лабораторией», в которой обкатывались идеи придворных реформаторов.

Вне зависимости от предпринимаемых правительством мер по «заговариванию» крепостного права, результативность его действий была практически на нуле. Заграничный поход русской армии, укрепление и усложнение бюрократического аппарата, усиление дворянства, отсутствие видимых и структурных изменений в русской крепостной деревне и не прекращавшиеся произвол и насилие со стороны Власти на всех её уровня, от управляющего имением до генерала и его военных команд – всё это привело к обоюдному ожесточению между крепостным миром и правящими элитами, что, по мнению автора, привело к самому настоящему конфликту, социальному противостоянию крестьян и помещиков, в котором на стороне последних выступал верховный политический арбитр – Император и армия, использовавшаяся для подавления волнений в деревне и выкачивания её финансовых и людских ресурсов. Это именно то, о чём говорил М.С. Сперанский:«Что такое есть просвещение для народа в рабстве, как не способ живее чувствовать горесть своего положения и как не повод к волнениям, кои должны кончиться или его порабощением или ужасами безначалия».

Очевидно, что Отечественная война 1812 года стала одним из самых важных событий для становления русского национального самосознания, как для элиты, так и для большинства трудового населения. Однако есть события, о которых не говорят, как о ключевых. В первую очередь это Холерные бунты – череда восстаний в Севастополе (июнь 1830-го), в Тамбове (ноябрь 1830-го), в Старой Руссе (конец июля – начало августа 1831-го) и в Петербурге (22 июня 1831-го). Суммарное число осужденных военными судами превышает четыре с половиной тысячи человек, из которых 120 человек умерли в ходе телесных наказаний. Пятнадцать человек были приговорены к смертной казни. В ходе бунтов было убито 2 генерала и 58 офицеров.

 Самое запоминающееся при чтении рассказов очевидцев – это причины бунтов, то, как убивавшие врачей и генералов объясняли себе причины своих действий.

Бунтующие городские жители в первую очередь разбирались с местными фельдшерами и врачами, которые в условиях карантина были прикреплены к попавшим в карантинную черту города и села. В случае Севастополя сам город был сделан карантинной зоной, изолированной от внешнего мира. В замкнутом социальном и физическом пространстве, параноидальной тесноте был выведен главный мотив происходящего: врачи, шагающие рано утром по городским мостовым – отравители, отравляющие реки и водоемы по наказу правительства. Уровень доверия населения к государству в экстремальной ситуации находился почти на нулевой отметки. Затем, но в меньшей степени – Картофельные бунты 1844 года. В это же самое время разворачиваются события, которые унесли жизни полутора миллиона жителей Ирландии. An Gorta Mór. В переводе на русский – Великий голод.

Крестьяне, столкнувшись с насильственным вторжением в хозяйственную жизнь, восприняли реформу министра Государственных имуществ П.Д. Киселева по командно-административному обеспечению мер против урожайного «голода» враждебно. Крестьяне не понимали смысла выделения части земли под посадку картофеля и видели в этом странном с их точки зрения указе сговор местных священнослужителей и властей – волостных писарей и сельских старшин, т.н. бурмистров. Более того, картофельные семена были не из дешевых и взять их было неоткуда. Администрация же в преддверии бунтов фальсифицировала решения местных сходов, для того чтобы выполнить указанный Министерством государственных имуществ план по посадке картофеля, выдавая решения сходов за положительные. Память об этом событии запечатлена в сказе «Про водолазов», изложенном П.П. Бажовым. Также крестьяне считали, что принятие новых условий было равносильно их «понижению» в социальной иерархии – переводу в статус «помещичьих».

Вне зависимости от оценок причин таких ожиданий, мы можем констатировать довольно серьезный уровень недоверия общества к государству и деятельности николаевского правительства. Говоря слово «общество», я подразумеваю крестьянский «Мир»: русское крестьянство XVIII– начала XXвеков мыслила себя как некую единую общность, которая внутри себя могла быть неоднородной, что не мешало ей сохранять определенную мировоззренческую целостность.

 

Другим важным событием, которое только способствовало реакции, направленной помещичьей элитой на крепостное население страны, было Галицийское восстание 1846 года, когда на территории австрийской Западной Галиции произошло крестьянское восстание против помещиков – шляхты. Было разорено более 500 поместий. В районе города Тарнув Малопольского воеводства было уничтожено 90% усадеб. Число погибших варьируется от 1200 до 3000 человек, и практически все они – шляхта, помещики, чиновники и священники. Крестьяне резали помещикам головы. Подобные события, конечно, не могли усилить реформаторские тенденции в обществе, состоявшем из рабовладельцев, видящих в кошмарных снах сцены расправы над собой, учиненной рабами. Также не исключено, что молва об этих событиях могла вполне достигнуть центральных губерний Российской Империи, так как мобильность крестьян, а вместе с ними и разных толков о происходящем вокруг, всё-таки существовала, более того, фиксировались незаконные пересечения границ Империи с соседствующими державами – Австрии, Пруссии, Молдавии.

 

Документальной базой для довольно серьезного первого впечатления о масштабах разворачивавшегося социального противостояния служит сборник «Извлечений из секретных отчетов Министерства внутренних дел за 1836-1856 гг.», в котором собрана отчетность, ежегодно предоставлявшаяся государю и комитету министров для прочтения, после которого извлечения из отчетов пускали в печать с условием, что статьи о восстаниях, убийствах как с помещичьей, так и с крестьянской сторон, дезертирстве, поджогах, нищих в крупных городах напечатаны не будут. Скорректированные извлечения из отчетов передавались высшим сановникам и членам императорской семьи, а оригиналы, хранящие в себе неопубликованный материал, сдавались в архивы. Таким образом, даже наследник престола не мог быть в курсе того, что происходит в стране[121]. Впервые сборник был издан в Берлине в 1872 году.

 

Привожу несколько выдержек из собрания материалов:

 

«Крестьяне Жуковцевых не хотели повиноваться им, считая себя вольными; для укрощения их введена воинская команда и учрежден воинский суд»[122]. (1836)

 

«Крестьяне Сабурова, домогаясь вольности, будучи подстрекаемы отставным поручиком Чевкиным, оказали неповиновение помещику; к усмирению приняты меры»[123].(1836)

 

«В Харьковской губ., Ахтырского уезда, крепостной Корней Зеленицын разрубил косой руку и живот помещику своему, отставному штабс-капитану графу Коновницину, за то, что сей последний, заметив на сенокосе леность означенного крестьянина, подошел к крестьянину и намеревался ударить его по спине кучерской плетью»[124]. (1836)

 

«Курской губ., Обоянского уезда, дворовые люди помещицы Ефимовой, удушили сына её, кол. Асессора, за то, что он, вступив в управление имением матери своей, принимал законные меры строгости против крестьян, привыкших к лености во время слабого управления их самой помещицей»[125].(1836)

«В Пензе учинены неоднократно поджоги мальчиками по наущению 15-летней сестры их, которая и сама участвовала в означенном преступлении, действуя из мести за жестокое якобы обращение помещицы своей»[126]. (1836)

 

«Крестьяне Симбирской губ. г-жи Дубининой, при передаче их во владение дочерям сей помещицы, отказались дать подписку в повиновении новым владелицам, отзываясь иском о вольности. Того же уезда и губернии, в вотчине г-жи Симогуловой, около 250(!) крестьян бросили господскую работу, оказав при это грубость самой помещице»[127]. (1837)

 

«Казанской губ. и того же уезда, 20 крестьян помещика оказали неповиновение, при наказании нескольких из них за неправильную жалобу на помещика, но по вводе в имение 50 человек воинской команды крестьяне были усмирены, а виновные подвергнуты строгому полицейскому наказанию»[128]. (1837)

 

«Московской губ., Волоколамского уезда, в имении майорши Давыдовой, 28 крестьян, оставив полевую работу, бежали от своих господ»[129]. (1837)

 

«В Воронежской губ., в селе Троицком, 200 человек разграбили дом священника, убив его самого с женой и причинив жестокие истязания всем домашним; в числе виновных оказались, между прочим, крестьяне жены священника»[130]. (1837)

 

«В имениях 8 помещиков: Полтавской и Черниговской губ. – малолетнего князя Голицына, Тамбовской губ. – Рогожиных и княжны Любомирской, Саратовской губ. – Щербины и Неклюдова, Орловской губ. – полковника князя Голицына, Рязанской губ. – Головщикова и Симбирской губ. – Малтийского – крестьяне, отыскивая права свободы, под разными предлогами отказывались повиноваться помещикам и даже местному начальству»[131]. (1838)

 

«В 6 имениях следующих губ.: Костромской – Шубина и Сытиной, Киевской – Закашевской, Воронежской – Полуевктовой и Саратовской – Иванова и Анненкова – восстания были под предлогом обременения крестьян работами или жестокого обращения владельцев. В имениях Шубина и Закашевской крестьяне обращены к покорности через воинскую команду, а зачинщики преданы военному суду. …Неудовольствия же их на помещиков оказались почти неосновательными»[132]. (1838)

 

Только за 1838 год комитетом дворянской опеки[133], который в XIXвеке стал инструментом социально-политического и экономического контроля над дворянским сословием[134], за «злоупотребление владельческой власти крестьянами наложено опек 140»[135]. Опека на имение провинившегося накладывалась исключительно в случаях экстраординарной жестокости помещика по отношению к своим крестьянам, закрыть глаза на которую власть попросту не могла.

 

«Херсонской губ. и уезда помещик Бредихин и Новгородской губ., Устюжского уезда, помещик Такташев, убиты крестьянами за жестокое обращение, а последний вместе с тем и за непозволительную связь с женами их»[136]. (1839)

 

«Между тем легковерные крестьяне, увлекшись слухами об общих поджогах, противились местной полиции и помещикам, делая им разные угрозы, оскорбления и побои; во время же самих пожаров, будучи уверены, что они лишаются собственности или от зажигателей, или от полиции, или от владельцев, бросили 6 человек мнимых виновников своих бедствий в огонь. В числе сих жертв неистовства был исправник и один помещик Симбирской губ.»[137]. (1839)

 

«Помещик Чернского уезда Тульской губ. Трубицын, подозревая двух крестьян своих в незначительной краже, вымогал сознание их сперва наказанием палкой, а потом вешанием их на веревке, привязанной к указательным пальцам правых рук, и когда с пальца срывалась кожа и мясо(!!!), то он приказывал таким же образом вешать за левые руки»[138]. (1846)

 

«Один из крестьян помещика Орловской губ., <…> князя Трубецкого, отлучившийся из своей деревни для испрошения милостыни, был по распоряжению своего владельца пойман и закован в железо, а потом за медленную работу бит женой князя Трубецкого несколько раз палкой, и наконец наказан кнутом, от чего он через несколько дней умер. <…> Княгиня Трубецкая неоднократно заковывала в железа крестьян и крестьянок, заставляла их в таком положении работать, наказывая чрезмерно жестоко не только розгами, но и кнутом; наказание это она повторяла весьма часто, а над одной девкой продолжала 3 года сряду»[139]. (1846)

 

«Крестьяне некоторых помещиков, имений Себежского уезда, в половине апреля, продав за бесценок своё имущество, начали отправляться целыми семействами к границам Псковской губернии. Пример их увлек тотчас и других. Волнение и стремление к побегу распространились скоро не только в Себежском, но в Невельском и Дриссенском уездах. Толпы крестьян в 100, 200, 300 и даже 500 человек с женами, детьми, со всеми обозами спешили выходить из Витебской губ. До 500 человек успели достигнуть границы Псковской губ., направляясь преимущественно в С.-Петербург через г. Порхов, а число всех взволновавшихся простиралось до 10 000 человек(!). По собранным в свое время на месте сведениям оказалось, что примеру их готовы были последовать все помещичьи крестьяне Витебской губернии. <…>Один крестьянин позволил себе в присутствии других возражать священнику: «Батюшка! Бог, как мы читаем в десятисловии, вывел израильтян из неволи египетской, а мы и поныне в ней находимся!» (!!)<…>наиболее виновные крестьяне, особенно зачинщики и взятые с оружием в руках(!!!), заключены под стражу и преданы военному суду, а менее виновные (за исключением старых, больных, слабых, беременных женщин и детей) наказаны при возвращении их через г. Себеж розгами. Число таким образом наказанных простирается до 4000 (!!!!)»[140]. (1847)

«В Курской губ. волнение крестьян Путивльского уезда, возникшее также по случаю начатого ими иска о свободе, распространилось между несколькими помещичьими имениями в количестве 10 000 душ, и для усмирения их употреблено было 4 эскадрона кавалерии и 60 человек нижних чинов внутренней стражи»[141]. (1850)

 

«Ковенской губ. – тамошнего уезда помещик Коссаговский удушен во время сна троими из дворовых людей.

Пензенской – дочь помещицы Зайцевой, ехавши с кучером, принадлежавшем матери её, удушена была им в санях полушкой, за угрозу подвергнуть его за грубости взысканию.

Полтавской губ. 5 человек крестьян переяславского помещика Иваненка нанесли управляющему ими дворянину Зарудскому столь жестокие побои и истязания, за данные одному из них три пощечины, что он вскоре после того умер.

Виленской губ. крестьяне трокского помещика Гижигинского, собравшись толпой на дорогу, которой проезжал управляющий их Клепацкий, задержали его и после долгих истязаний, притащив его в корчму, там убили его. Причиной злодеяния была чрезмерная взыскательность управляющего и оставление помещиком их жалоб крестьян на управляющего без уважения»[142]. (1850)

 

За двадцать лет, покрываемые документацией МВД (1836–1855), было убито 198 помещиков и управляющих, которые сами зачастую являлись дворянами, а покушений на жизни помещиков и дворян было совершено 129[143]. За тот же период было зафиксировано 407 случаев «неповиновения» помещичьих крестьян (автор не включает случаи неповиновения казенных и заводских крестьян), которые в зависимости от разных ситуаций в докладах могли называться по-разному: «неповиновение», «волнения», «восстания», «беспокойства», «беспорядки», «самовольство». Причинами «неповиновений» служили следующие причины (в порядке убывания по количеству упоминаний в докладах): «стремление к свободе», «обременительные повинности», «жестокое обращение», «противление наказанию», «отказ от переселения», «несообразные распоряжения со стороны помещиков и управляющих», «недостаток продовольствия».

Только в период с 1844 по 1849 год«умерло под наказанием» со стороны помещиков и их управляющих: 342 взрослых и 27 малолетних крепостных, 108 женщин в результате избиений произвели на свет мертвых младенцев, 17 человек, не выдержав издевательств, кончили жизнь самоубийством»[144]. И это лишь данные, которые были зафиксированы…

 

 

«В народе толкуют беспрестанно, что все чужеязычники в России, чухны, мордва, чуваши, самоеды, татары и т.п., свободны, а одни русские, православные – невольники, вопреки Священному писанию. Что всему злу причиной господа, т.е. дворяне! На них сваливают всю беду(!) !Что господа обманывают царя и клевещут пред ним на православный народ и т.п. Тут же подводят тексты из Священного писания и предсказания по толкованиям Библии и предвещают освобождение крестьян(!), месть боярам(!!), которых сравнивают с Аманом и фараоном. Вообще весь дух народа направлен к одной цели – к освобождению, а между тем во всех концах России есть праздные люди, которые разжигают эту идею, и в последние годы преследование раскольников вооружило и их против правительства так, что их скиты сделались центром этого зла. Там наиболее пророчеств и толков, основанных на Священному писании. Вообще крепостное состояние есть пороховой погреб под государством и тем опаснее, что войско составлено из крестьян же и что ныне составилась огромная масса беспоместных дворян и чиновников, которые, будучи воспалены честолюбием и не имея ничего терять, рады всякому расстройству. Благоустройство удельных крестьян и оказываемая им защита сильно подействовали на возбуждение еще большего омерзения к крепостному состоянию»[145]. (Нравственно-политический отчет за 1839 год: Свод мнений насчет внутреннего состояния России и действительное ее состояние). 

 

Все вышеприведенные сюжеты являют собой лишь вершину айсберга того «ужаса безначалия», который разворачивался в русской крепостной деревне XIXвека. Можно представить, сколько подобных насилий помещиков над крепостными и расправ последних над своими угнетателями осталось вне поля зрения чиновников МВД, составлявших эти доклады. Бескрайнее море незарегистрированных случаев физического и сексуального насилия, чинимых унижений, разорений крестьянских хозяйств, неконтролируемых денежных оброков, разрушенных сдачей отцов и сыновей в рекруты или ссылкой их в Сибирь семей. К сожалению, источников, которые могли бы нам поведать о реальных масштабах трагедии русского крестьянства XIXвека, не существует, и нам остаётся лишь предполагать эти масштабы, основываясь на скудном наборе имеющегося материала. Ответственность за это в первую очередь лежит на целом сословии и на государственной структуре, сформированной представителями дворянства, которая выстроила вокруг себя механизм корпоративной самозащиты, основанной на сокрытии собственных преступлений, их историческом, документальном забвении, покрывательстве со стороны предводителей дворянских собраний, а также на создании и поддержания всеми доступными, даже самыми циничными методами мифа о собственной благонравственной и человеколюбивой безупречности, до сих пор вводящего многих в пагубное заблуждение.

 

На службе корпоративной самозащиты стоял Закон. Крепостное рабство определялось не только через само слово «раб», к которому прибегали не только критики крепостного права, но и его защитники. Абсолютное лишение субъектности крепостных было закреплено на законодательном уровне. Подтверждение этому мы обнаруживаем в Своде законов Российской Империи 1833 года – мегапроекте М.М. Сперанского. В «Законах о состояниях» – IXтоме свода – книга I, имеющая название               «О разных родах состояний, и различии прав им присвоенных», содержит в себе следующие постановления:

 

«Крепостные люди обоего пола и всякого возраста обязаны владельцу своему беспрекословным повиновением во всём том, что не противно общим государственным узаконениям»[146].

 

«Запрещается принимать от крепостных какие-либо на их владельца доносы, кроме: 1) об измене и покушения на жизнь Государя 2) о прописных в ревизию по имению их помещика душах»[147].

 

«Законные дети, рожденные в крепостном состоянии, признаются по отцу крепостными, (а) хотя бы мать их была свободного происхождения»[148].

 

«Запрещается венчать крепостных вдов и девок с кем бы то ни было без точного на то дозволения владельца»[149].

 

«В случае неумышленного кем-либо убийство крепостного человека, в удовлетворение владельца взыскивается с виновных установленная за рекрута цена; но выдача ему в вознаграждение самих убийц или других людей в натуре, места иметь не может»[150].

 

«Для удержания крепостных людей в повиновении и добром порядке, они имеют право домашние средства исправления и наказания по его усмотрению (а); но без увечья, и тем менее еще с опасностью их жизни (б)»[151].

 

«Когда владелец не пожелает наказывать крепостных своих сам, или употребленные им способы наказания и исправления останутся безуспешными, то он может прибегнуть к правительству и просить законного с его стороны содействия»[152].

 

«Помещик имеет право переселять крестьян своих, порознь или целыми селениями, с одних земель своих на другие, как в одном и том же уезде, так и в разных уездах и губерниях находящиеся»[153].

«Перекрепление крепостных людей от одного владельца другому совершается на основании общих правил о переходе частной собственности, с соблюдением ограничений, в нижеследующих статьях изображенных»[154].

 

В статье №614, в которой прописывается запрет на продажу или заклад крепостных крестьян лицам, не имеющих дворянских прав, с землею и без, есть интересная формулировка, которая является гипотетическим следствием незаконной операции между двумя сословиями – проданным «крепостным людям предоставляется право избрать род жизни»[155]. То есть, теряя статус крепостного, крестьяне обретают «жизнь», которую они теперь могут прожить по своему разумению. В совокупности с законом №611, что выше, получается, что крепостной не рассматривается, как одушевлённый субъект, так как он может быть продан на правах частной собственности, а обрести одушевленность, «право избирать род жизни» лишь после освобождения из крепостного состояния.

 

Резюмируя приведенные выше статьи из имперского законодательства, можно сделать вывод, что сущностное соответствие «крепостного» и «раба» конституировалось не только риторически, но и законодательно. Крепостной человек определялся через категорию частной собственности, что сводило на нет любую человеческую индивидуальность и субъектность, он должен был быть абсолютно и беспрекословно подчинен своему «владельцу», даже если последний требовал с крепостного самый дикие вещи, крепостной не имел права подавать жалобы на своего помещика, в противном случае его ожидало наказание розгами или кнутом, дети рабов остаются рабами, даже если рождены были от свободной женщины, крепостные были не вольны без ведома помещика решать самостоятельно даже такие частные вопросы, как устроение свадеб своих дочерей, более того, за неумышленное убийство человека взымается лишь денежная компенсация за нанесенный материальный ущерб. Наказание своим крепостным помещик может чинить совершенно своевольно, полагаясь на свою фантазию и границы умеренности, а если сам он не справляется, то он имеет право призвать государственную силу в лице военных команд, содержание которых возлагалось на крестьянские хозяйства. Тотальное бесправие и беззащитность перед произволом как со стороны государства, так и со стороны других сословий, усугублялось информационном вакуумом, окончательно утвердившегося в николаевское царствование:

Николай I в апреле 1850 года:

«Сочинения, в которых изъявляется сожаление о состоянии крепостных крестьян, описываются злоупотребления помещиков или доказывается, что перемена в отношениях первых к последним принесла бы пользу, не должны быть вообще разрешаемы к печатанию, а тем более в книгах, предназначенных для чтения простого народа»[156].

 

Сопротивление крепостных крестьян, которое принимало разные формы, от вооруженных восстаний до повседневных столкновений с помещиками и управляющими имениями, находило реализацию и в литературной форме, о чём, несмотря на наличие источников, известно крайне мало. В пример приведу два сюжета.

Первый посвящен подольскому (Правобережная Украина) крепостному крестьянину Семёну Никитичу Олейничуку (1798–1852). Сбежав от своего помещика, С.Н. Олейничук скрывался под чужим именем, в 1834–1839 годы работал сельским учителем в Могилевской губернии, где, по всей видимости, и был схвачен властями заключен в тюрьму за побег. В 1845 году получил вольную. Известен и важен этот человек тем, что после себя он оставил сочинение, посвященное жизни крепостных крестьян Правобережной Украины. «Исторический рассказ природных жителей Малороссии Заднепровской, т. е. губерний Киевской, Каменец-Подольской и Житомир-Волынской, про своё житьё-бытьё» по своему замыслу и исполнению – произведение антикрепостническое, где автор без прикрас показывает всю тяжесть крепостного бремени, которое были вынуждены тянуть на себе его земляки. В октябре 1849 года, во время чтения автором своего произведения крестьянам С.Н. Олейничук был арестован, без суда заключён в Шлиссельбургскую крепость, где и скончался в 1852 году в возрасте 54 лет.

Чиновник особых поручений Сивицкий, проводивший допрос С.Н. Олейничука, оставил в своём рапорте следующую характеристику:

«Олейничук выражается, что дворяне торгуют крестьянами, и в этом случае у него прорывается много мыслей, противных настоящему порядку вещей и даже могущих вредно действовать на понятие народа <…>При всех убеждениях и увещениях моих сознавать истину, при расспросах и передопросах Олейничука, – он говорит, что кроме того, что теперь об нём раскрыто и в чём он сам обличается, в других предосудительных поступках не участвовал и ни с какими зловредными и подозрительными людьми связей не имел»[157].

 Ни филологического, ни исторического исследования, посвященного «историческому рассказу» пока не существует. Источник не издан, оригинал хранится в ЦГАОР.

 

Второй сюжет посвящен повести в стихах под названием «Вести о России», написанной автором под псевдонимом Пётр О. В этой истории много ещё нераскрытого, что делает этот сюжет вдвойне увлекательным.

В августе 1849 года на имя принца П.Г. Ольденбургского – сына бывшего ярославского генерал-губернатора, внука императора Павла I – был отправлен пакет, внутри которого была тетрадь стихов, написанных неизвестным ярославским крепостным крестьянином. Поэма была адресована императору Николаю I, что было указано предуведомлении:

«Книга, именуемая Вести о России, взятые из мирской жизни, с дел и слов народа, с преложением в стихи Петром О… Ныне усердно бы я желал стихи мои посвятить государю императору Николаю на следующих условиях: 1) прочитать всё, что в рукописи означено, 2) после читания не обвинить писателя. Без согласия на вышеописанные условия государю Николаю I и его высокой царской фамилии рукописи не читать, но предать её огню. Писатель рукописи — полуграмотный крепостной, господский по телу крестьянин, но по душе христианин Петр»[158]. 

 

Рукопись была передана в Третье отделение, где, по ознакомлению с ней, было решено найти автора поэмы, однако это предпринятие не увенчалось успехом. Произведение хранилось в Центральном Государственном историческом архиве в фонде Третьего отделения, где её обнаружил архивный работник Т.Г. Снытко, подготовив к изданию в 1961 году.

Согласно сюжету повести, автор родился в семье крепостных и рос «среди трудов их, нужд и бед»[159]. В 15 лет, немного научившись грамоте, был отправлен в Петербург, откуда вернулся через семь лет в родную деревню. Вернувшись, он застал, как «в деревнях бедные рабы полубессмысленны живут, и суеверны и грубы, как будто гибели все ждут. В худом и грязном одеяньи мужчины, женщины, как тени…»[160]. В разговорах с односельцами автор понимает, что причина бедственного положения не лень, как он полагал изначально, а «зло рабства», которым «заражены»[161] все от мала до велика. Словами кучера автор говорит о том, как на людей влияло крепостное право:

«От рабства гибнут ум, познанья. Злодейства барские всечасны, заводят в сердце пустоту, мы телом им всегда подвластны, живём подобными скоту. Наук, политики не знаем, как от рождения слепцы, творца о мудрости не умоляем, за то нас мнут учёные – глупцы. Итак, мне много говорить покойный не велел отец. Учил с железным мне терпеньем жить, когда он чувствовал конец»[162].

Устами лакея автор описывает мир, в котором приходилось жить крепостным крестьянам:

«Ах, милые друзья, кажись, известна многим наша жизнь! Приди в господский дом смысленый – на лицах может прочитать у дворни закабаленной неволи тёмную печать. Её из нас здесь всякий носит, не видя горькой ссылке срок, творца помочь себе не просит, при муке падает в порок. Ох, долго ли через права всё будет гибнуть, как трава?.. Мы видим, как и земледельцы под тяжкой властью проживают, их заблудшие владельцы хуже скотов своих считают. Крестьянам при своей судьбе работать всяко надо им, но власти труд берут себе, считая собственным своим. И это у бояр везде: хороший так крестьян ведет, как на курином на гнезде – один подкладень не берет. Затем уже в дворянском роде крестьян иметь доходец в моде… А в русской власти страсть одна, идёт таким путям она: судьи, военные и лекаря, писатели и духовенства дети марают белого царя, народ в свои имают сети. Неправдой деньги наживают, чины за время получают, и с тем в круг входят столбовых, чтоб можно покупать имения, рабов поболе молодых и разорять селения. С доходом множество дворян по городам проживают, труды у тысячей крестьян одним семейством расточают. И многим мало той казны – торговцам тысячи должны…»[163].

 

В завершающей части поэмы, которая называется «Речь последняя и сильно выраженная простодушным писателем, как то о себе, так и о положении народной жизни», Пётр О. пишет:

«Как был и слеп, и бестолков, душой свободной восхищался, не видя на теле оков. О юность, юность, ты не знаешь своей мучительной стези! Себя беспечно утешаешь и на короткой привязи. Ох, рабство бедного народа! О, варварство хитрых властей! Нам богом данная свобода ужели требует цепей? Ужель дворянам о доходах над вотчинами так должно бдить – точно на конских заводах мужчину с женщиной сводить? Ужель с сих средств дани, оброки рабы властям должны платить, тем в разны в бедствии, в пороки бичам гонимые входить. Ужель граблением возможно народ жить честно научить? Тиранством и злодейством должно в мир добронравия вводить?.. На что ж бог? Вера? И законы? Для виду б только почитались?!.. Но злым людям без обороны всем миром слепо покорялись? Затем зрим страх. Чужим добром кумиры наши развратились, и с тем порокам, с тем же злом в своих поклонников вселились. Собою мир наш развращают, кровосмешению, грабежам, раздорам, буйству научают! Велят быть друг другу врагам. Что все у нас и есть в народе!

… Отдайте на Руси свободу! Немного время остается. Не дожидайтесь черна году, в который гнев на вас польется! Вдруг грянет гром со всех сторон, во мраке молния заблещет, от звуков потрясется трон, и царь от страха вострепещет. И ни единый изверг здесь не скроется, не убежит – везде увидит зорка месть и лютой смертью поразит!»[164].

 

Даже с учётом того, что цитаты из приведенного источника относятся к жанру художественной литературы, совокупность мыслей и образов, содержащаяся в нём представляет интерес в контексте изучения травматичности крепостного права, запечатленной в крестьянской культуре XIXвека. В них мы прослеживаем очень важные мотивы крепостной психологии: непонимание и внутреннее неприятие сложившегося порядка, отчужденность от смысла своего труда, результаты которого, как замечает Пётр О.,спускаются помещичьими семьями на удовлетворение собственных прихотей, отчужденность людей от собственной жизни и даже от собственного тела, острое осознание своей несвободы, смысл чего также был неясен крестьянам, ощущение искусственно поддерживаемой неполноценности, в которой крестьяне остаются изолированными от достижений цивилизации и культуры, и страх перед вечно грозившими насилием и грабежом, оставлявших в сердцах ощущения пустоты, вязкого чувства того, что ты не принадлежишь себе – о таком чувстве обычно говорят жертвы сексуального насилия.

В данном контексте особенно отчаянно и угрожающе выглядит предостережение автора в том случае, если ему и его односельцам вместе с другими крестьянами не будет дарована свобода, принадлежащая им по праву. Несмотря на проходящий рефреном сквозь всё произведение наивный монархизм, который был присущ и «Историческому рассказу» С.Н. Олейничука, автор отсылает своё предостережение-угрозу и царю.

 

Сопротивление крепостных крестьян не было ни беззубым, ни безмолвным, как может показаться при первичном ознакомлении с проблематикой крепостного права в России девятнадцатого столетия. Это подтверждается мыслями главы IIIотделения Собственной Е. И. В. канцелярии Александра Христофоровича Бенкендорфа, который писал, что «среди этого класса (среди крепостных крестьян) встречается больше рассуждающих голов, чем это можно было бы предположить с первого взгляда»[165]. Шеф жандармов никогда бы не стал говорить подобного без действительно серьезного на то повода.

Наличие статистических данных МВД, минимально отражающие прискорбное положение дел во внутреннем порядке империи, дают нам представление о природе социального конфликта между крепостными и помещиками, целях и методах крестьянского сопротивления, а со стороны государственных силовых структур – о способах подавления народного сопротивления, правовой легитимизации насилия и контроля над подневольным населением. Репрезентации опыта проживаемого крепостного в виде литературных произведений разных жанров позволяют нам посмотреть на мир раба изнутри, прочувствовать его, полнее понять его, узнать, что крепостные хотят показать и сказать о себе.

 

                           

Вывод

 

Михаил Сперанский когда-то писал Александру I:

«Я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов»[166].

 

Употребляя слово «раб» по отношению к крепостным крестьянам и помещикам, М.С. Сперанский использовал его в буквальном смысле. Метафоричность данного слова, о котором так часто говорят отечественные слависты, в действительности может быть отнесена разве что к обозначению оным помещичьего сословия. Все вышеприведенные материалы, начиная с примеров риторики сторонников и противников крепостного права внутри формировавшегося информационного пространства на протяжении конца XVIII– первой половины XIXвв., используемой ими терминологии, обоснованность которой зиждилась на подчерпнутых из античной литературы республиканских традициях и представлениях о гражданственности, и основных положениях, категориях и логических структурах философии эпохи Просвещения, заканчивая, законодательными установлениями и данными из секретных отчётов МВД, в которых сухим бюрократическим языком описаны действительно трагические события, ставшие основой для репрезентаций того травматического опыта, который так или иначе нёс в себе каждый крепостной человек. Эти репрезентации – будь то поэзия, проза или мемуаристика – помогали вербализировать и выстраивать собственную самоидентификацию, основанную на всех ужасающих подробностях пережитого опыта. Ядром крепостной самоидентификации было самоназвание «раб», а внутренним содержанием этой идентичности было рабство, проживаемое изо дня в день на протяжении многих десятилетий, оставившее после себя не только культурные и психологические травмы, но и телесные увечья – пробитые до костей кнутами и плетьми спины, рванные уши, изуродованные лица, выкидыши, для многих семей похоронившие возможность когда-либо иметь детей – именно они служили нестираемым и верным напоминанием о том, кем были эти люди. Они были рабами. Их «господа» называли их рабами, к ним относились, как к рабам, себя они, сквозь боль, называли рабами. Посему первостепенная задача заключается в том, чтобы, отказавшись от излюбленных историографией пустых терминологических игр, позволить им быть теми, кем они себя понимали, оставляя за ними право на их собственный опыт и его репрезентацию, иначе мы никогда не сможем понять те десятки миллионов людей, которые получили свободу от векового рабства всего лишь 157 лет назад.

 

 


Дата добавления: 2018-06-01; просмотров: 2581; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!