Крепостное право как коллективная травма



 

Крепостное право является одним из самых неотъемлемых столпов российской истории, а его отмена есть одна из важнейших её дат, по значимости с которой вряд ли какое другое событие может быть сопоставимо. На протяжении более чем двух столетий Россия существовала как государство благодаря ежедневному труду десятков миллионов крестьян, половина из которых находилась в положении, которое многими современниками, и вполне справедливо, понималось, как рабское. Военная промышленность, армия, целый век громившая неприятеля по всей Европе, флот, застройка имперских центров и уездных городов, прокладка трактов, перевозка грузов, снабжение всех сфер жизни государства, сельское хозяйство, пышные наряды придворных дам, кавалеров, их семейные промыслы, удивлявшие весь свет имперской знати, изысканная кухня и небывалый подъем русской культуры в XVIII–XIX вв. – всё это было возможно лишь потому, что половина населения империи былапорабощена, а затем выжата до последней нитки. Астольф де Кюстин (1790–1857), известный французский монархист и путешественник, вернувшись из путешествия по России, которое он совершил в 1839 году, оставил следующие строчки:

 

«Я невольно все время высчитываю, сколько нужно семей, чтобы оплатить какую-нибудь шикарную шляпку или шаль. Когда я вхожу в какой-нибудь дом, кусты роз и гортензий кажутся мне не такими, какими они бывают в других местах. Мне чудится, что они покрыты кровью. Я всюду вижу оборотную сторону медали. Количество человеческих душ, обреченных страдать до самой смерти для того лишь, чтобы окупить материю, требующуюся знатной даме для меблировки или нарядов, занимает меня гораздо больше, чем ее драгоценности или красота»[37].

 

Крепостное право оставило на России свою страшную чёрную метку, которая продолжает отравлять жизнь русского человека во всех её сферах. Та страшная травма, причиной которой стали века крепостного рабства, на сегодняшний день остается неосознанной, непонятой и, что самое главное – непроговоренной именно как травма. В современной России до сих пор находятся люди, которые оправдывают крепостное право, объясняют и извиняют его экономическими, политическими и прочими мотивами, совершенно забывая о людях, чьи жизни оказались сломленными и выкинутыми.

В «Беседах о русской культуре» Юрий Михайлович Лотман пишет:

«Рабовладельческое античное общество создало общечеловеческую культуру. У нас нет причин забывать, во что обошлось России превращение дворянства в замкнутое господствующее сословие, но нет причин забывать и о том, что дала русской и европейской цивилизации русская дворянская культура XVIII — начала XIX века»[38]. Тем не менее, травматичность крепостного опыта оказалась именно той самой причиной, по которой многие поспешили забыть о том, что позволило оформиться дворянству в замкнутое господствующее сословие, предпочтя жестокости и позору блеск и роскошь русской дворянской культуры. Автор пишет, что «странно было бы, глядя на статуи Фидия и Праксителя, читая Софокла или Эврипида, все время приговаривать: «Это все за счет труда рабов»[39]. Иными словами – странно, говоря о помещичьих дворцах, о возведенных на пустом месте городах, о гигантской армии рекрутов, численно превышавшей все современные ей европейские армии, о нажитых за счёт чужих жизней капиталах, говоря о бесчинствах и бессовестности людей, которые брезговали говорить на родном языке, странно всё время приговаривать «Это всё за счёт труда рабов». Но сколько еще удастся не замечать этого, пребывать в беспамятстве? Сколько миллионов безмолвных и безликих призраков замученных, забитых, уничтоженных людей скрывают за собой портреты томных барынь и орденоносных генералов, с детства записанных на службу? Нам даже неизвестны имена тех крепостных художников, которые написали эти портреты.

Свободному человеку, помимо самого себя, принадлежит также и его память, его история. Это его по праву существования. Посему мы, несмотря на кажущуюся некоторым «странность», обязаны не только «приговаривать», но и говорить во весь голос о том, что является единственной правдой русского человека – государство и влачащаяся за ним культура «замкнутого господствующего сословия», всё это – его кровь, пот, слезы и время единственной жизни, которого не вернуть. Нам принадлежит право сбросить эти портреты, дабы заглянуть в тот мрак, который они скрывают за собой. В том мраке – наше прошлое, люди, которых давно уже нет. Они – наша память, и за эту память необходимо бороться. О ней необходимо говорить; травму, врезавшуюся в неё, необходимо обозначить, осознать и выговорить, иначе стоит забыть о преемственности истории и поколений, так как мы забудем о том, кто мы есть.

Не менее важен вопрос о том, кем мы были? Были ли мы рабами или это слово применимо лишь как метафора? Ответ на этот вопрос стоит искать там же, где мы видим его предмет – в эпохе, современной людям, которых называли «крепостными», в её особенностях, чертах, её лицах, идеях и саморефлексии. Эпоха XVII–XIXвв. – время, когда были озвучены и зафиксированы базовые положения прав и достоинств человека ­– смогла совместить в себе несовместимые вещи: гуманизм и рабовладение, превозношение личности и абсолютную деперсонализацию. Россия не стала исключением. Дворянская культура, впитав в себя всё лучшее из гуманистической традиции Западной Европы, существовала исключительно за счёт невольничьего труда соотечественников. Как такое оказалось возможным? Как люди, которые воспевали свободу и человека, как ценности нового мира, смогли отказать миллионам людей в праве на полноценную социальную жизнь, в праве на собственное тело, на собственную идентичность? Как это угнетение переживали те, на кого он было направлено – крепостные крестьяне, наши с вами предки? И как этот опыт, затрагивающий все аспекты человеческого бытия, повлиял на тех, кто его пережил, но в конце был формально освобожден, на их детей, на детей их детей и так сквозь время, заканчивая нами, живущими в республиканской России XXIвека? Этими и другими вопросами занимается научное направление Slaverystudies, которое возникло в Западной Европе как ответ на вопросы, поставленные переосмыслением опыта работорговли и рабства, в которых оказались замешаны все крупные европейские державы. Это переосмысление было вызвано актуальностью пережитого опыта рабства, на котором строили и продолжают строить свои идентичности многие сообщества и государства на протяжении XIX–XXвека и вплоть до наших дней. Очевидно, что травма, вызванная опытом пережитого крепостного права, продолжает деформировать социальные и культурные отношения внутри современного русского общества, непрестанно напоминая о себе. «Раб божий», «холоп государев», «быдло» – о всех этих и многих других унизительных стереотипах читатель наверняка слышал не раз. Аналогии с крепостным правом часто материализуются, когда на глаза попадаются новости о насильственных смертях наших сограждан в КПЗ от рук полицейских, о матерях с маленькими детьми, которых насмерть сбивают на своих роскошных автомобилях дети чиновников, которые, так же к и их отпрыски, не видят в нас людей. Опыт крепостного права всё еще жив, более того, габитус, заложенный им в саму матрицу русской культуры, продолжает править бал даже спустя 157 лет после обнародования Манифеста 19 февраля 1861 года. Эффект, наложенный крепостным правом на русское общество и русского человека, может длиться сколь угоднодолго, продолжая становиться основой социокультурной идентичности для грядущих поколений до тех пор, пока это влияние не будет репрезентировано в нечто, что поможет его проговорить, переосмыслить и таким образом нейтрализовать.

 

В кругу современных отечественных русистов методология и подход Slaverystudiesвоспринимаются в лучшем случае с подозрением, в худшем – вовсе отвергаются, как не имеющие никакого отношения к нашей исторической действительности.

Помимо того, что разработки Slaverystudies, по мнению некоторых учёных, не применимы к изучению крепостного права в России ввиду отличия рабства от крепостного права, есть еще несколько причин, по которым данное направление не пользуется вниманием со стороны отечественных историков:

 

Юрий Зарецкий:

«Если коротко, то для развития этой «индустрии» ни у нас, ни у них нет особой общественной потребности. SlaveryStudiesпоявились в странах, прошлое которых (в основном XVII–XVIIIвека) тесно связано с рабством и работорговлей… В США, как известно, потомки рабов сегодня составляют значительную часть населения, и цвет их кожи является постоянным напоминанием американскому обществу об этой странице его истории.Иными словами, эта страница национального прошлого является в наши дни живой проблемой, и обсуждение ее формирует социальный заказ на соответствующее исследовательское направление.И в социальных науках, и в общественном дискурсе в целом его используют применительно к детскому труду, насильственному труду вообще, отдельным формам проституции и т.д. А защитники животных даже говорят о рабском положении домашних питомцев в современном мире. Но все эти значения, конечно, очень далеки от классического понимания рабства как определенной формы зависимости, родившейся в Древнем мире и получившей новую жизнь после географических открытий европейцев XV–XVII.

В истории России, как известно, классическое рабство и работорговля не играли такой важной роли, как в названных выше странах.

… Крепостничество (по-английски serfdom), которое часто также называют одной из форм рабства, хотя чаще метафорически…»[40].

Проблема – в отсутствии некоей «общественнойпотребности», которое в свою очередь связано с тем, что русское общество рабство не проживало, с рабством и работорговлей никак не связано, а современные русские люди – поголовно потомки потомственных почетных граждан и свободных людей. Учитывая то, что потомки крепостных крестьян, освобожденных в 1861 году, составляют явно не меньший процент населения, чем потомки рабов в США, а сама история России является одним большим напоминанием о всех тех лишениях, тяготах и несвободах, которые русские люди были вынуждены (у них не было выбора) переносить на себе, эта аргументация не выдерживает критики.

О «метафорическом» определении крепостного права, как рабства, также говорит историк-русист Александр Борисович Каменский:

 «Большинство как российских, так и зарубежных историков не склонны отождествлять институт рабства в том виде, в каком он существовал в разные исторические эпохи у разных народов, с крепостным правом в России. Использовать понятие «рабство» применительно к крепостному праву можно только как метафору, но не как строго научную категорию»[41].

Проблема «научного» определения рабства заключается в той неразберихе, которую подобные попытки влекут за собой. Невозможно выделить некое эталонное рабство, под которое можно будет подгонять все прочие модели. Называя рабством нечто одно, историк совершает довольно трагическую ошибку, создавая таким образом иллюзию уникальности каждого конкретного явления, теряя из виду его природу, если угодно – суть. А сутью таких явлений, как Трансатлантическая работорговля, рабство древнего мира и крепостное право является именно обезличивающая неволя. Говоря о рабстве, мы говорим не о конкретной форме и не о конкретной структуре. Рабство – это человеческая боль, разочарование, опыт и травма. Рабство – это то, от чего освобождают и от чего освобождаются, выдавливая из себя по капле. Задача методологии Slaverystudiesзаключается в том, чтобы изучать природу этого болезненного травматического опыта, понять, как и почему о нём говорят (или не говорят) люди, как эта совокупность чувств, вызванная внутренним сломом целых сообществ, влияет на их социокультурное и историческое развитие. Однако, умножая сущности и теряя всякий контроль в сфере их упорядочения и классификации, работа историка становится бессмысленной, так как она не только упускает предмет исследования, но и, уже благодаря учёному, отсекает возможность говорить с травматичным прошлым, которое люди, пережив, транслируют из прошлого в будущее.

Одно из немногих «строго научных» определений рабства даётся марксистской историографией, согласно которой рабство есть «модель производственных отношений, соответствующая «античному способу производства» и отличающаяся тем, что при ней собственностью становятся не только средства производства, но и сами производители. Он (Карл Маркс – К.П.) выдвигал «историцистскую» интерпретацию этого явления, отождествляя его с особым — рабовладельческим — общественным строем и представляя использование труда рабов исключительно как старейшую разновидность эксплуатации. Квинтэссенция марксовского исследования рабства заключается, т. о., в обнаружении его экономической природы»[42].

Таким образом, экономическая природа рабства вытеснила из его восприятия человеческий аспект, превратив рабство в абстрактную модель производственных отношений. Марксистская теория общественно-экономических формаций, ставшая господствующей в советской исторической науке в конце 1930-х гг., ограничило смысл понятия «рабство» второй формацией, навсегда привязав его к рабовладельческим цивилизациям древнего мира. В связи с этим другие формы рабства перестают существовать, получая иную классификацию и наименование, потому что, по логике рассматриваемой парадигмы, «рабство» одно, и как явление оно соответствует исключительно «античной форме производства», когда всё остальное – это производственные отношения другого типа. Крепостное право в данной логике предстает как основной механизм экономического принуждения в феодальных обществах. Тем не менее рассмотрение настолько сложных феноменов сквозь призму исключительно экономических отношений есть его сознательное обесчеловечивающее упрощение. Однако, к сожалению, именно такой подход в определении рабства в отечественной науке является «классическим».

 

Есть и другие мнения насчет того, почему Slaverystudiesс трудом приживаются в российской науке и почему крепостное право не может быть изучаемо как опыт пережитого рабства:

Михаил Макеев:

«… Славистские исследования традиционно консервативны, слабо восприимчивы к новым методологиям, подходам. Причины этого требуют отдельного разговора: здесь иные критерии профессионализма (у славистов, на мой взгляд, традиционно больше ценится следование установленным правилам, чем установление новых). Это создает некомфортную среду в целом для всех актуальных междисциплинарных studies.

… То, что крепостное право можно воспринимать и исследовать как простой аналог рабства, для меня далеко не очевидно»[43].

 

Так почему же? Виновата, конечно же, наука и её неведомые глазу простого смертного конъюнктуры, которые чинят честным людям препятствия на каждом шагу. Конечно, такая проблема есть, однако она актуальнадля взаимоотношений учеников и учителей на ранних этапах становления первых в качестве самостоятельных исследователей. Преувеличивать её масштабы, думаю, не стоит. Конъюнктура вряд ли может быть реальной проблемой для серьезного учёного с именем и опытом работы в разных сферах гуманитарного знания. Возможно, таким образом проявляется рецидив советского корпоративного мышления. Тем не менее, вопрос «почему нельзя исследовать наследие крепостного права как наследие рабства и травму» остаётся без ответа, так как автор довольствуется исчерпывающей для себя очевидностью, полагая, что в профессиональной дискуссии это может сойти за аргумент.

В этой «исчерпывающей очевидности» чувствуется некоторая неуверенность в том, о чём говорят исследователи. Словно их застали врасплох в ситуации, в которой нельзя «ударить в грязь лицом». Вот еще один пример блестящей аргументации по теме:

Валерий Подорога:

«В России иная ситуация: там нет совпадения этнического, политического и «рабского» фактора. «Крепостной человек» – это всё-таки не раб и не может быть описан в терминах«рабовладения»»[44].

Что за «рабский фактор», почему крепостной человек «всё-таки не раб» и «не может быть описан в терминах «рабовладения»» – понятно лишь Валерию Александровичу Подороге. Далее автор продолжает:

«Не думаю, что наиболее интересные и влиятельные представители slaverystudies могут иметь какие-то особые методы исследования (технику и методику – да, но не «методы»!). Методов «мало», и они всем известны. Крайний опыт – концентрация человеческого поражения – это ГУЛАГ. Только учитывая этот «опыт», можно идти в глубь отечественной истории, т.е. понимать ее по последствиям, а не по изначальным принципам. История «крепостничества» в России вторична»[45].

В данной ситуации мне кажется спорным сама модель представлений автора о, скажем, философии истории, которая строится на основе некой иерархии: есть вещи, которые оказываются важнее, чем другие, причем определить критерий, по которому автор определяет «важность» того или иного сюжета – невозможно, если исходить из того, что мы имеем в процитированном абзаце. ГУЛАГ представляется как концентрация человеческого поражения, так как эта история еще не зарубцевавшееся, нарывающая, ближе расположенная к сегодняшнему дню по временной шкале, отчего она видится более «выпуклой» и страшной. И почему история «крепостничества» вторична по отношению к ГУЛАГу, когда она его, в общем-то, и породила – также остаётся непонятным. Возможно, автор пытается донести до читателя мысль о том, что история сталинских репрессий в сравнении с историей крепостного права в России имеет куда большее количество возможностей для монетизации, что и определяет её «первенство». Данную проблему затрагивает американский историк Лори Манчестер:

«…Крепостное право вышло из моды и в сравнении с событиями сталинской России, потому что оно не привело к убийству миллионов. Лозунг «чем больше крови, тем лучше» («whenitbleedsitleads») приводит к тому, что сейчас открыты архивы советского периода, а академические ставки и договоры с научными издательствами гораздо сильнее ориентированы на историков советского периода»[46].

 

Аргументация, призванная объяснить несостоятельность подхода Slaverystudiesи несхожесть крепостного права и «другого» рабства, авторы по большой части концентрируют своё внимание на внешних различиях крепостного права с американским рабовладением:

Михаил Макеев:

«При очевидных чертах сходства (экзистенциальных, духовных, психологических) европейское (в том числе российское) крепостное право и американское рабство представляют собой разные явления… Крепостные крестьяне были теми же русскими людьми, что и их господа, не были привезены из совершенно чужого мира, не были наследниками чужой (великой и абсолютно самостоятельной) для доминирующей группы культуры и, что имеет, думается, решающее значение, не принадлежали к другой расе, как рабы в Соединенных Штатах. Это создавало совершенно другую констелляцию проблем и делало, рискну сказать, крепостное право менее, если можно так выразиться, сложным явлением»[47];

Вадим Михайлин:

«…Принципиальное различие между рабом и крепостным заключается в том, что последний, в отличие от первого, имел возможность для полноценного и предсказуемоговосхождения по лестнице социальных статусов, пусть даже и ограниченной семейными и деревенскими контекстами»[48].

 

Если не вдаваться в дискуссии о сущностных различиях крепостного права и рабства в его североамериканском варианте, все же стоит обратить внимание на важную деталь: разговор исчерпывается постулированием внешних различий, за которыми скрывается суть явлений, о которых идёт речь – несвобода. Slaverystudiesассоциируется именно с американским рабством, хотя спектр тем, затрагиваемых данным направлением, очень сильно варьируется, совсем не ограничиваясь проблематикой рабства в США. Вопрос понимается исследователями таким образом: «Идентичны ли крепостное право в России и рабство в США», когда он должен ставится таким образом, чтобы выявить общую природу рассматриваемых явлений, связанную в первую очередь с подавлением человеческой личности, низведением её во имя полного и безраздельного контроля. Данное утверждение отсылает к раннее приведённым размышлениям: противопоставление рабства в США, а также любого другого рабства в любой другой точке планеты с крепостным правом есть ложная дихотомия. Это противопоставление может служить во благо лишь для того, чтобы лучше понимать всё то разнообразие форм, которые может принимать рабство в зависимости от особенностей культуры, его порождающей.

 В завершении хочется отметить, что актуальность подходов Slaverystudiesстановится очевидной, когда оправдание рабства становится возможным на уровне онтологическом, бытийном, когда для его объяснения используются категории, ставящие одну группу людей на несколько ступеней ниже, чем остальных. К сожалению, размышления на тему особенности русской ментальности, якобы оправдывающей порабощение её носителей, в российской историографии не редкость. В прочем, не было это редкостью и в дореволюционную эпоху. Эта пугающе причудливая преемственность, при которой целые поколения наследуют представления об ущербности целых страт населения – соотечественников – есть не что иное, как сигнал о неисправности внутри социокультурной матрицы, вызванной до сих пор не осмысленным, не реинтегрированным опытом рабства:

Борис Николаевич Миронов:

«Крепостничество <...> являлось органичной и необходимой составляющей российской действительности. Оно являлось оборотной стороной широты русской натуры и народного понимания свободы. Мы имеем множество свидетельств <...> о том, что простой русский человек — крестьянин или горожанин — нуждался в надзоре, что он был склонен к спонтанности из-за недостатка самоконтроля и дисциплины, что у него недоставало индивидуализма и рациональности в поведении»[49].

 


Дата добавления: 2018-06-01; просмотров: 351; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!