Тот, кто любит, творит себе Бога, 7 страница



Совсем не добрый это знак,

Что белый свет замазан чернотою.

Большой бедой полна душа

У сына-несмышленыша,

И он не в силах справиться с бедою.

Чем я смогу ему помочь,

Как мне рассеять эту ночь,

Что на бумагу из души плеснула?

Я долгой жизнью умудрен,

А сын своим умом силен –

Не страшен страх, когда его рисуют.

Хоть черной туши пуст флакон,

Но сын рисунком восхищен –

Ведь черный цвет всегда немножко гляндовый.

Пусть тьмы чернее небосвод,

и грустный дождик льет и льет,

Но из-за черной тучи солнышко вы-глядывает!

Дочери

***

Солнцем согретый росток

Тянется к небу.

Ветер над ним шелестит,

Льются дожди.

Тонкий дрожит голосок

Прямо за дверью –

Девочка песню поет,

Тесно в груди.

 

Радости чистый родник,

Светлая вера –

Душу мою унесут

К дальним мирам.

Чистый звенит голосок

Прямо за дверью –

Девочка песню поет,

Дочка моя.

 

Лета прощальным письмом

Перышко вьется.

Нотой трепещущей лист

В небо летит.

Девочка песню поет

Миру и солнцу.

Деревце тянется ввысь –

Ветка дрожит.

 

    

               

 

***

Расплескалась по лугам улыбка солнышка –

Одуванчик в мае щедро так цветет.

Вешний ветер кружит буйную головушку,

Выдувая грусть-тоску и пыль забот.

На душе с утра – ни облачка, ни рябинки,

Словно небо заглянуло вглубь меня.

Я смотрю в глаза весне, и утро раннее

Птичьим гомоном смеется у окна.

 

Я от жизни большей щедрости не требую –

Вешней свежестью душа моя пьяна.

Столько света и тепла дает нам небо,

Чтоб любовь дарили людям мы сполна.

 

А в садах вишневый цвет – белее белого.

Оглядитесь, люди, – это ли не рай?

Что ж мы мечемся, как сойки ошалелые?

Что ж душа полна смятеньем через край?

Поднимусь на крыльях ветра легким перышком,

Упаду на землю теплую дождем

В тех лугах, где ждет меня улыбка солнышка

И забытая часовня над прудом.

 

В синеву воды озерной загляжусь я –

Как улыбка милой гладь воды тиха.

Столько чистых вод в озерах Беларуси,

Чтоб душа могла омыться от греха.

Я от жизни большей щедрости не требую –

Вешней свежестью душа моя пьяна.

Столько света и тепла дает нам небо,

Чтоб любовь дарили миру мы сполна.

 

ТВОЙ СЫН

 

Под солнцем выгорит трава

(Давно дождей не знало лето),

До звона высохли дрова,

Те, что лежали на траве.

А ты, одетая слегка,

Лежишь в воде за Минском где-то,

И рядом плещется твой сын

С платком на русой голове.

 

До звона горнего чиста

Высот улыбчивая просинь,     

И глубина хрустальных сфер

В глазах качается твоих.

Возводит замок из песка

Твой сын в тени прибрежных сосен,

И в смехе сына твоего

Аккорд божественный звенит.

 

Ты в теплой нежишься воде

И, как мороженое, таешь,

А я за тридевять земель

Глотаю эскимо один.

Ну а тебе что за беда,

В каких надеждах я витаю –

С тобою твой любимый сын,

Что лучше всех других мужчин.

 

Щекочет солнце твой живот

(Ах, как легки твои одежды!),

И глубине прозрачных вод

Сродни души твоей покой.

Ты машешь сыну своему,

В котором все твои надежды...

А я гляжу на мелкий пруд

И тину трогаю ногой.

 

 

***

Вымыт дождями из памяти начисто август.

Две-три недели – и под ноги листья лягут.

Словно в предчувствии зимней тоски и тягот

В мире растрепанном зябко ищу радость.

Ветром пронзительным встретит меня утро.

Летних рассветов не было в жизни будто.

Но в этом мире, где жить так светло и трудно,

Жил я, живу и, конечно, еще буду.

 

Как я жил, грешно ли, правильно ли, Бог весть!

Срок придет узнать, а все не успокоюсь –

Снова осень, и мою тревожит совесть

Давней юностью наполненный мотив.

Знать хочу, чего я в этом мире стою,

Но замрет душа в целительном покое...

Может, ангел пролетает надо мною,

От беды меня собою заслонив?

 

В памяти лица, сердца, имена перебираю,

Кем каждый миг счастья в судьбе был мне подарен,

С кем, не страшась, мог бы пройти бездны по краю.

Кто же из них мне всей душой был благодарен?

Дал ли я им все, что могу, был ли не в тягость?

Или осталась лишь песенных строк светлая радость?

Летней кукушкою дни сочтены – экая малость!

Но в моих силах отдать, не скупясь, все, что осталось...

 

Желтый лист – судьбы последняя страница

(не журавль в небе – за окном синица).

Скоротечен серый день, а ночью снится

Все, что в памяти так трепетно хранил.

И воздастся тем, чего я, грешный, стою,

А пока душа в целительном покое...

И кружится кто-то белый надо мною,

От беды меня собою заслонив.

                       

 

 

НА ВЫСТАВКЕ ШАГАЛА

 

Белые кони в черной ночи,

Город, уснувший под синими звездами,

Мир, перевернутый детскими грезами,

Пламя упрямой свечи.

Крохотный зальчик, тихая улица...

Минск на распутье меж летом и осенью.

И от рисунков Шагаловых морщится

Голубоглазая спутница.

Эта женщина не знает, до чего она красива

В невесомом, как сентябрь, сарафане.

Только я-то отчего такой безудержно счастливый,

Как пионы в нарисованном стакане?

Радость, бьющая с полотен, как огонь невыразима,

Но с досадой легкой женщина сказала:

Знаешь, зря я не осталась дома с дочкою и сыном –

Их мазня ну не страшней, чем у Шагала.

Витебский шут и вселенский мудрец,

Мальчик с сединами ветхозаветными,

Верный хранитель любви беззаветной,

Радости чистой творец,

Миру напомнивший детские сны,

Белого цвета любви многоцветие,

Смертных влюбленных святое бессмертие

И доброту тишины...

У распятия Христова – от волненья безголова –

Облака метет молочница подолом:

– Зелена моя корова, выпей, Господи, парного...

Чем еще смогу Твою умерить боль я?

И рождественскою елкой башни Эйфеля иголка

Вдруг над улочками Витебска взметнется.

Над заборами, домами и хмельными мужиками

Чистый звук потертой скрипки вознесется.

В Минск из Парижа приехал Шагал,

Жаль, если вновь нам не хватит столетия,

Чтобы подумать всерьез над ответами

К вечным загадкам, что он разгадал.

 

 

Белое счастье над черной бедой,

Старая скрипка над смертью и подлостью.

И прорастают из быта и пошлости –

Бытие и Любовь.

Ночь взрывается – луною,

Мир взрывается – любовью,

Как весенний сад взрывается цветами.

И стою я рядом с нею,

И от нежности робею,

Если вдруг соприкасаемся руками.

А она стоит средь мира, как огонь, невыразима

И растерянно качает головою:

– Я Шагала непременно дочке покажу и сыну –

Пусть рисуют, не стесняясь быть собою.

 

 

***

Любимая, меж нами бездна ляжет –

длинны пути, поскольку мир велик.

Найдем же нить,

что накрепко нас свяжет,

меж душами протянутую нить.

Пусть не видна, тонка и невесома,

но лишь была б связующая нить,

чтоб,

если вдруг кому-то станет больно,

и у другого сердце заболит.

И всё по той же нити напряженной,

чей звон душою чуткою ловлю,

пришло б волною к ране обнажённой

целительно-волшебное "люблю".

 

 

МИНСКАЯ ЭЛЕГИЯ

 

Этот город так глядит мне вслед глазами фонарей –

Так светло меня еще никто не провожал.

У меня в бумажнике билет и пять рублей,

Чтобы уж не возвращаться, если даже опоздал.

Я и опоздал: вокзал – мой дом на три часа:

В полночь электричка отправляется на Брест.

Мне немного в жизни выпадало теплых мест,

Но сейчас найдутся даже спальные места…

А у тебя на подоконнике иней.

Жаль, нет сада, что укрыт снегом,

Чтобы – лишь солнце припечет летом –

Согнулись ветви под тяжестью вишни…

Но – сын вернулся с тренировки уставший,

И дочь болтает два часа по телефону,

И ты смываешь тени с век сонных,

И просто нету сил – подумать о счастье…

А мне в столичных городах всегда чуть-чуть не по себе:

Я, как был провинциалом, так, наверно, и помру.

Мне дача друга моего куда как больше по нутру.

И, вправду, будь она моей – чего б еще желать в судьбе?

Там звенит синичья стая над рябиновым кустом,

И в тумане снежном солнце полусонное встает.

А здесь шумит ночной вокзал, да мысль покоя не дает:

Где-то в сумке я запрятал на метро один жетон!

А у тебя на подоконнике иней,

И сквозь фабричный дым не видать солнца,

Но дочка в ванной утром засмеется,

И сын на ухо одеяло надвинет.

И ты вздохнешь над пригоревшею кашей,

Подкрасишь губы торопливо в прихожей,

И – заскрипит снег под ногами прохожих,

И просто некогда подумать о счастье…

А в поселке дачном даже снег особенно скрипит.

Там событие – закат, ну, если не проспишь – рассвет.

И – душе легко. Одна беда, что дров почти и нет:

Рукомойник промерзает, если днем не протопить.

 

 

Я приду туда к утру и заварю с мелиссой чай,

А, быть может, и сварганю с ветчиною бутерброд,

Посмотрю, как в синеве снегов купается восход, –

Жаль, не я придумал фразу, что "светла моя печаль"…

А у тебя на подоконнике иней,

Но так тепло цветам в твоей кухне.

А в моей они давно пожухли:

Нет меня – и дача, как душа, стынет.

А на девятом лифт бывает нечасто,

Но мне все мнится: ты в меня еще веришь…

Давай-ка я позвоню тебе в двери –

А вдруг глаза твои засветятся счастьем?..

 

 

***

Как сосулькам утром морозно!

Полог дымки на город наброшен,

и хрустит под ногами негромко

снег зимы, уходящей в прошлое.

Стебли трав, что цвели в июле,

меж сугробов промерзших стынут…

Но под солнцем февральским к полудню

успевают подтаять льдины.

 

ЖЕНЩИНА ДЛЯ ПОЭТА.                

    

                     Марине Шляпиной, автору картин

           "Керосиновая лампа", "Когда цветут тополя",

         "Девушка на велосипеде", "Тюльпан для поэта",

               "Женщина в красном платье",

"В компании с чайником"…

Вот у окна поэт –

Мечтатель и бездельник,

И дворник под окном,

Хмелён и работящ.

И в городе моем

Июнь и понедельник.

Но у окна поэт,

И взор его горяч.

Вот женщина – она

Рутине неподвластна:

Бесплотен легкий стан,

Размыт лица овал…

И, может, потому

Она до слез прекрасна.

И, может, потому

Поэт её искал.

Вот тополиный пух –

Он ей щекочет кожу.

И сердца частый стук

Вдогон её шагам.

Что мой поэт – о ней

Всю жизнь мечтали тоже

Туманный Ренуар

И солнечный Шагал.

Зачем она пред ним,

Как чайка, пролетела,

Пушинку уронив

На жестяной карниз?

Поэт не нужен ей.

Ах, да не в этом дело!

Она ему нужна,

И не на миг – на жизнь…

 

 

***

Крепкий ветер с шумом форточку толкнет,

Влажным запахом напомнит о весне.

Эта Женщина сегодня не придет,

А придет – то не сюда и не ко мне.

Я-то знаю, что в мечтаньях толку – чуть,

Но так сладко ждать и верить, что придет.

И улыбку беззащитную Её

Я к своей судьбе примерить захочу.

Она над скрипкою своей имеет власть,

А я не скрипка, я порой бревно-бревном,

Но так глазами по моей душе прошлась,

Как мастер струны скрипки пробует смычком.

И что мне грезится – для самого секрет,

Да коготок увяз – как птичке не пропасть…

А у Неё другая жизнь – в ней места нет

Моим надеждам и стараньям не упасть.

Сочиняю, как умею, жизнь мою.

Не Вивальди, нет, но все ж и не попса,

А насколько плохо то, что я пою,

Дай мне Бог не знать до самого конца.

Выпал шанс – да разглядеть его сумей,

И поверить, и осмелиться взлететь.

Если жить, то непременно жить, как петь, –

Как бы мне хотелось петь дуэтом с Ней!

Жаль, я не в голосе: не женщина – мотив,

Ей все неважно – сцена, лес или трактир.

Она засветится, вниманье ощутив,

А я все путаю "юпитер" и пюпитр.

Впустую – пестовать надежды, видит Бог,

У жизни розовые слюни не в чести.

Весь мой полет – с порога низкого прыжок,

И трепыханье перьев, скомканных в горсти…

Мне бы ноты Её жизни разучить –

Та мелодия вовек не надоест.

Жизнь вкусней, когда на языке горчит

Не поваренная соль, а соль-диез.

Как мне хочется движеньем скрипача

К своему плечу прижать Её щекой.

И запястье дрогнет трепетным смычком

     В моих пальцах, не приученных к смычкам…

 

***

Я люблю эту жизнь

В дробном шорохе дней,

В круговерти забот и сомнений.

Спотыкаясь, лечу

Среди звезд и камней.

В буреломе – тропа восхождения.

 

Жизнь за горло возьмет,

Но хрипеть, что жестка –

Воздержусь, и от боли не плачу.

Раз попал в жернова,

Значит, будет мука.

Разве плохо стать хлебом горячим?

 

Я люблю эту жизнь –

По колено в грязи,

С тяжкой ношей ошибок и горестей.

Потому, что живу.

Потому, что люблю.

И надеюсь, и верю без корысти.

 

Ей спасибо, что к нам

Без любви и труда

Не приходит удача непрошеной.

И особо за то,

Что любая беда

Меня учит чему-то хорошему.

 

Я люблю эту жизнь,

Рад дождям и пурге.

Я созвучен им, а не подвластен.

В каждом вздохе моем,

Слове каждом, строке –

Отголосок безмерного счастья.

    

 

 

ТАМ, ЗА МОРЯМИ…

 

Уже из коридора донеслось: "После работы с мужиками на рыбалку едем. В воскресенье вернусь". И хлопнула дверь, отсекая Танины вопросы и возражения. А они летели вдогонку и, ударившись о запертую дверь, возвращались к Тане. "А как же дача? Собирались завтра ехать! Через неделю картошку сажать. Опять мне самой и лошадь искать, и навоз растаскивать. Сама уже кляча-клячей!" От обиды Таня чуть не брызнула слезами на зеркало, из которого на нее смотрела синими глазами усталая пепельноволосая женщина, которой при всем желании не дашь законных тридцати – сорок, а то и все сорок пять. "Не реви!– строго сказала Таня усталой женщине и осторожно промокнула ресницы. – Женщинам с дешевой тушью плакать нельзя".

Часы на кухне раздраженно скрипнули, и Таня поняла, что опять опаздывает на работу. Впрыгнула в туфли (вот когда порадуешься, что растоптаны) и, запахивая плащик, бросилась к лифту. Привычно кивнула соседу. Он уже две недели как занял пятерку, поэтому все девять этажей рассматривал подпаленные кнопки. И к выходу потопал первым, загораживая дорогу. Таня шипела досадливо, но прошмыгнуть вперед не смогла и семенила по ступенькам, стараясь не глядеть с ненавистью в широкую спину. Только потому и заметила, что в почтовом ящике белеет что-то. Дохленький замок позволял обходиться без ключа, и Таня, царапая пальцы, принялась отскребать дверцу. Газета приходила вечером, рекламки были цветными, а это был… конверт. Необычный конверт. Таня видела такие в офисе – присылали из Польши: длинные, узкие, с пластиковым окошечком в углу. И сейчас в этом окошке какими-то сплющенными английскими буквами были напечатаны Танина фамилия и адрес. Правда, о том, что это ее фамилия, Таня просто догадалась – раз имя и адрес ее, то и фамилия, значит, тоже. По дороге вспомнилось, как в школе ее дразнили Коржиком, а она лупила насмешников портфелем по спинам и кричала: "Коржич моя фамилия, Коржич!" А по-английски, оказывается, вообще язык сломаешь – Korzhich Tatiana. Странно, кто-то помнит ее девичью фамилию. Давний какой-то знакомый. Вместо обратного адреса стоял синий штамп с забавным моржом и решетчатой башней, подпирающей что-то вроде двойной портьеры. И все это опоясывалось кольцом из английских же букв, разбирать которые не было времени.

Шеф, конечно же, увидев Татьяну, выразительно глянул на большие часы над входом и бесцветным голосом полюбопытствовал, как продвигаются дела с ростовскими клиентами. И письмо пришлось, не открывая, сунуть в сумочку и оправдываться, почему не двигаются дела с ростовчанами, показывать, что не устроило в договоре мурманчан, объяснять, почему в Гомеле такой договор годится, а в Мурманске – нет. И шеф поскучнел еще больше, чтобы показать, что

 

во всем виновата она. Пришлось садиться на телефон и дозваниваться в Ростов и Мурманск, а потом бежать к секретарше Олечке, чтобы перепечатать договор, и опять садиться на телефон, злясь, что невозможно дозвониться, что факс проходит плохо, что кончился кофе, что забыла поставить печать на договоре, а шеф уехал в банк, а у Мурманска с Минском час времени разницы и, значит, придется откладывать все на понедельник, а в там опять ежиться под брезгливым взглядом шефа, и вдруг оказалось, что рабочий день кончился вместе с рабочей неделей, и офис опустел, и пора накидывать плащ и выходить под собиравшийся весь день и, наконец, пошедший дождь, сердясь на себя, что за зиму не собралась ни купить новый зонт, ни хотя бы отдать старый в починку.

Забежала в гастроном за хлебом и молоком, в рыбном отделе наткнулась на дешевую рыбную мелочь и на радостях взяла для кошки два килограмма. Очередь в кассу двигалась неспешно, но уверенно, и Таня потянула из сумочки кошелек, чтобы не суетиться перед самой кассой. Пальцы наткнулись на плотный хрустящий конверт – надо же, забылось напрочь! – и даже не слушаясь Тани, стали торопливо надрывать край, вытаскивать наружу тонкий синевато-узорчатый лист, сложенный втрое…

 

"…А шторма здесь такие, что я и представить не мог – волны перекатываются через буровую платформу, как мы порог перешагиваем, не замечая даже. А в разрывы облаков смотрят звезды, маленькие и холодные. Временами становится легче оттого, что и ты, быть может, видишь эти же звезды…"

 

Письмо так и начиналось, словно продолжая прерванный на минуту разговор, и Таня вспомнила, кто в ее жизни так мало значения придавал условностям. Он мог прийти не здороваясь, и уйти не прощаясь. Но от прихода до ухода весь принадлежал ей. Перед самым ее поступлением в институт, когда несчастная абитура дрожала над учебниками и Таня дрожала так же, вдруг приехал он (Таня думала, что он за тысячу километров, сдает экзамены в Питере, а он – вот, в Минске), увидел, с каким ужасом она ожидает завтрашнего сочинения, и отодвинул в сторону ворох учебников и тетрадей, взял ее за руку и повел на улицу, в теплый августовский вечер. Они бродили по Немиге, вдоль Свислочи, по аллеям у Оперного, смотрели на густо насыпанные звезды, которым было тесно в небе уходящего лета. "Подставляй ладонь! – смеялся он. – Видишь, как они сыплются, на всю абитуру хватит!" И почему-то говорил с ней о Грибоедове, посмеивался над Чацким, мол, какое тут горе от ума, когда Чацкий влюблен и ума лишен по определению. "Ум – понятие житейское, – он взобрался на какой-то валун и с высоты втолковывал Татьяне, – а в любви надо уметь быть глупым. Уметь идти вопреки житейским понятиям, не спотыкаясь о чужие мнения".  "Так  он  и глуп, твой Чацкий,  – смеялась она, – Софья у него на глазах шуры-


Дата добавления: 2018-04-05; просмотров: 276; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!