Тот, кто любит, творит себе Бога, 11 страница



– Пахта – хлопок.

– Пахтакор – хлопкороб.

На следующий день наш детсад идёт убирать хлопок. Воспитательница наскоро объясняет нам, как важно для нашей страны, что в Узбекистане есть свой хлопок и его не надо привозить из других стран. Пока мы ещё малы, но скоро подрастём и будем помогать взрослым в уборке такого нужного для всех хлопка. А сегодня идём знакомиться с тем, как убирают хлопок. Я, преисполненный гордости от сознания всей ответственности предстоящей задачи, беру за руку Абудара, и наша маленькая колонна бодро семенит к недалёкому хлопковому полю, сразу за окраиной кишлака. Нас водят вдоль бесконечных гряд с коричневыми рукастыми кустами, с полуоткрытыми корявыми коробочками, в которых пенится хлопок, похожий на мороженое в вафельном стаканчике (я ел такое в Самарканде). Нас подводят к делянкам, на которых хлопок уже убран комбайнами, но кое-где в коробочках торчат белые комочки. Нам объясняют, что и мы сейчас можем помочь взрослым, собрав хлопок, оставшийся после комбайна. Хлопковые коробочки жёсткие и больно царапают ладони, но сам хлопок, на удивление, мягкий и ласково льнёт к пальцам. Мы быстро собираем по пригоршне невесомых волокон, нас отправляют к комбайну, застывшему невдалеке, и ребячья цепочка с белыми комочками в руках напоминает утреннюю гряду маленьких кучевых облачков, что тянутся в ослепительно-синем небе к отрогам Памир-Алая, сверкающим на горизонте. В огромном синем коробе комбайна открывают небольшую дверцу сбоку, и мы по очереди запихиваем в отверстие крохотные порции хлопка. У нагретой туши комбайна я задерживаюсь: мне жалко расставаться с маленьким белым чудом, липнущим к

 

моим пальцам. Но воспитательница строго окликает меня, и я, обдирая ладони, быстро сую свою порцию хлопка в комбайн, где она мгновенно теряется в бело-серой груде. Пока я размышляю, как это странно, что отдельный комочек хлопка, ярко-белый в коробочке и в ладони, оказавшись в комбайне, мгновенно становится грязно-белой кучей, нас уже снова строят в колонну и ведут обратно в детский сад.

Вечером, по дороге домой, я рассказываю маме, что из хлопка делают одежду и…, и замолкаю на полуслове, озарённый внезапной мыслью:

– Мама, а ведь хлопок такой же мягкий, как шерсть Налёта!

И, когда мама соглашается со мной, развиваю свою мысль:

– Но ведь из хлопка делают вату, чтобы прикладывать к ране. Значит, и шерсть Налёта можно прикладывать к ране?

Мама не просто соглашается со мной, она рассказывает, как собаки способны лечить раны, вылизывая их, а из собачьей шерсти можно сделать целебную повязку, помогающую людям с больными ногами или спиной.

В этот вечер, скармливая Налёту ватрушку, припрятанную в полдник, я с уважением смотрю на его кудлатую голову и бережно глажу мягкую лёгкую шерсть возле собачьего уха…

 

…Под моей рукой мягкая собачья шерсть. Поздние сумерки, недлинная пустая улица с рослыми акациями по обеим сторонам, дома с погашенными окнами. Уличных фонарей нет. Мы ждем отца из командировки, выстроившись посреди улицы по росту: мама, я и Налёт. Моя правая ладонь – в маминой руке, а левая – лежит на голове пса.

Мы ждём и волнуемся. Каждый по-своему и каждый по своим причинам. Мама (совсем молодая, ей не больше 24-х!) нервно стискивает мои пальцы и что-то неслышно шепчет. Это было время их острого семейного разлада, связанного с частыми поездками отца в Самарканд на какие-то курсы, и своевременное его возвращение давало надежду, что не всё ещё, не всё потеряно.

Я измучился ожиданием. На улице пусто, темно и страшно. Приедет папа – и мы вернемся в освещённый уютный дом, будем ужинать, говорить, смеяться, а первым делом папа поднимет меня на руках и подбросит, высоко-высоко, жуть и счастье во всём моём существе! А потом оцарапает мою щёку своей щекой, и это тоже будет счастье – папа дома.

А Налёт молча подрагивает под моими пальцами. Он ждёт, напряжённо всматриваясь в темнеющую даль, самого главного для себя человека, своего Хозяина и Друга, с чудным родным запахом, и с надеждой уже скоро, на следующую ночь, а может, даже этим утром отправиться в дальний поход по рощицам и полям вдоль каналов с мутной зелёной водой.

 

Воздух тёмно-синий, густой, с едва заметными волнами прохлады с предгорий Памир-Алая. И тут – в конце улицы появляется человек! Темная, плохо различимая фигура, едва заметная нетвёрдость в походке, но у меня разом срываются все тормоза. Мама растерянно выпускает мою ладонь. Налёт дыбит шерсть и ворчит недовольно-угрожающе, а я уже бегу, бегу, бегу и – почти лечу – "папа!" И в нескольких шагах от него – вдруг понимаю: не он! Это не папа! И, пугаясь чужого нетрезвого дядьки, в обиде от собственной ошибки и обманутых ожиданий, с рёвом бегу назад и утыкаюсь – не в маму, а в мягкую длинную шерсть Налёта, обхватываю его, крепко прижимаюсь и постепенно затихаю, пока он вылизывает мои солёные пыльные щёки. Над нами чуть слышно всхлипывает мама и неловко бормочет извинения дядька.

 

– Папа уехал в Самарканд, чтобы жить у чужой тёти, и мы с мамой теперь едем за ним!

Соседи в автобусе внимательно слушают меня, внимание взрослых чужих людей лестно мне, и я не обращаю внимания на то, что мама дёргает меня за руку и чуть не кричит: сынок, замолчи, хватит!

Я досконально знаю эту историю, ведь мама рассказывала её бабушке, а мои ушки в такие минуты там, где им и полагается быть – на макушке.

Папа поехал в Самарканд учиться на электрика. И в один из вечеров, возвращаясь в общежитие, попытался защитить от хулиганов незнакомую девушку. Папа надавал им тумаков (ещё бы!). Но один хулиган успел ударить девушку по голове камнем. Она попала в больницу. А папа стал её навещать, чувствуя свою вину, что не до конца защитил её. Девушка, конечно, влюбилась в спасителя, а папа, наверное, чувствовал себя рядом с ней настоящим мужчиной и героем. Вдобавок оказалось, что хулиган – сосед девушки, обижавшийся на неё, что она не отвечает на его внимание. Папе и дальше пришлось защищать девушку, да и самому защищаться. Разве мог он в этой ситуации отступиться? Он ведь не ухаживал за девушкой. Нет, ухаживал, конечно, но как за больной и своей подопечной, разве нет? А потом оказалось: в голову и сердце вкралось такое, что надо решать, как быть, ведь дома ждут молодая жена и маленький сын. "Я не верю тебе, – кричала девушка, – скажи, что ты обманываешь и нет никаких жены и сына!" И папа виновато вздыхал и опускал глаза. "Как ты можешь, – кричала мама, – ведь у тебя жена и маленький сын!" И папа снова виновато вздыхал и опускал глаза. И снова уезжал в Самарканд. И снова возвращался. Мама сначала просто плакала, а потом сказала: "Если он не может разобраться в себе, я разберусь с ним". И поехала в Самарканд разбираться. И меня взяла, разумеется. И вот я ехал с мамой и, к её ужасу, на весь автобус рассказывал эту трагичную историю. Соседи вздыхали и сочувствовали маме. А она сидела, красная от стыда, и дёргала меня за руку.

 

И вдруг в голову мне пришло самое страшное:

– Мама, – спросил я её шёпотом, – а если папа совсем уйдёт от нас, он ведь заберёт с собой Налёта?

И тут мама наконец расплакалась…

Господи, вот, собственно, и всех воспоминаний-то!

 

Семейный разлад в конце концов приводит к решению переехать всей семьёй на юг России, в донские степи, подальше от злосчастной причины разлада. Дорога дальняя: на автобусе, потом на поезде, на корабле-пароме и опять на поезде, и ещё раз на нём же, и собаку, ну никак, никак нельзя брать. Бывший хозяин Налёта соглашается взять его обратно. И мы с отцом ведём пса на его бывший двор, где ещё живёт сука, мать Налёта. И папа объясняет это мне, пятилетнему, видимо, пытаясь успокоить себя самого. Пёс беспокоен, что-то понимая, предчувствуя – недоброе, временами останавливается, поскуливая, и смотрит на нас. Но мы идем, и он трусит следом. Снова останавливается, смотрит на нас с тревогой, и снова плетётся за нами. И хотя тут же следует радостная встреча с матерью, и собаки облизывают друг другу морды, хозяин быстро пристёгивает ошейник Налёта к цепи. А мы со стыдливой торопливостью прощаемся с Налётом, с хозяином, поворачиваемся и быстро шагаем к калитке. Высокий глухой забор, серая железная калитка равнодушно ждут нас. Я иду и – боюсь оглянуться. На папу я не смотрю, но знаю, он тоже идёт и – боится оглянуться.

И тут – Налёт начинает рваться вслед: бешено, одержимо, вдруг осознав, что мы уходим насовсем. Хозяин одергивает его, спокойно и сурово зовёт, но пёс хрипит и скулит задушенно, надеясь вырваться и догнать нас.

Гремит калитка, лязгает засов. Мы с отцом, крепко взявшись за руки, почти бежим. Моим пальцам больно, но сейчас это не важно. И тут наконец вместо хрипа и скулежа вслед нам несётся лай: яростный, протестующий, обиженный, зовущий. Налёт зовет нас, всё ещё не веря, что мы всё-таки ушли, оставили его, бросили. Предали.

Хозяин писал потом, быть может, в укор отцу, что Налёт очень долго и сильно тосковал, так до конца и не оправившись от своей тоски. Будто наяву вижу, как он нервно вскакивает на каждый лязг засова, скрип железной калитки, с надеждой вглядывается в каждого вошедшего и затем разочарованно укладывается на место: опять не те, не тот…

Отец больше не заводил собак, хотя и на новом месте охотился. Маныч – рай для охотников, и собака там была бы весьма кстати: озеро, камыши, куда и с лодкой-то за подбитой дичью добраться проблема…

Но папе хватило одного раза. Предавать, бросать и забывать он не умел.

 

И я забыть не могу.

 

 

Лес после бури

 

 

***

Жизнь – как лес после ветра –

тишина в буреломе,

мокрый лист под ногами –

прошлой осени шёпот.

Так прозрачно и стыло –

повседневности кома,

и достанет ли силы

дождаться потопа?

Половодья и гроз,

соловьёв ошалевших,

опьяняющих трав, оплетающих ноги,

земляничных полян…

Огляделся – и – нет их.

Жизнь – как лес после бури,

бреду без дороги…

 

 

***

Здесь на склоне заката виднее лучи,

Горький чай в котелке остывает…

Ты опять о проблемах и бедах молчишь,

От которых сюда убегаешь.

Я не знаю, кого ты, забыв, не простил,

Кто тебя позабыл, не прощая…

– Это все суета, – ты не раз говорил, –

Вот вершина меня оправдает.

 

Ты с улыбкою смотришь с заснеженных скал,

Покоритель безлюдной твердыни.

Если б так же и в жизни ты прочно стоял,

как спокойно стоишь на вершине.

Знаешь цену себе и победе своей,

Никого той победой не грея…

Ты теперь на вершину смелей и сильней –

Ни добрее не став, ни мудрее.

 

Я горжусь, как и ты, что я здесь, что сумел,

Восхищенный горами, без фальши.

Но не горные кручи намечу я в цель,

Задаваясь вопросом: что дальше?

Пусть ты в жизни не знал покоренной горы,

Не сплавлялся по яростным рекам…

Это все суета, мне важней, чтобы ты

Оставался всегда человеком.

 

 

***

В ожидании зимы стынет яблоко на ветке,

Запотевший круглый бок чуть желтеет поутру.

И ерошит облаков чисто вымытую ветошь

Свежий ветер, и вороны гордо реют на ветру.

В ожидании зимы я, как дачи, заколочен, –

Не войти, да и откроешь – пустота и неуют.

Скудный хлеб моих надежд сжат давно и обмолочен,

И худые закрома урожай не сберегут…

 

И мне на память о тебе остался ломтик осени,

И терпкий запах позднего осеннего гриба,

И легкий хруст осенних луж, с утра под ноги брошенных…

Вкус яблока осеннего остался на губах…

 

В ожидании зимы сад, как первый лед, прозрачен,

И стрижиный муравейник на крутом обрыве тих,

И взъерошенный котенок, кем-то брошенный на дачах,

Есть из рук моих боится, а из плошки не привык.

В ожидании зимы соберу траву и листья,

Брошу яблоневых сучьев в ободрившийся огонь,

Посмотрю на облаков тяжелеющие кисти,

И снежинкой мир твой ляжет мне на теплую ладонь…

 

И все долги возвращены, и камни горкой сложены,

И звездный круг вращается у ветра на плечах,

А мне на память о тебе остался ломтик осени,

Вкус яблока осеннего остался на губах.

 

                                    Юрию Ковшову

***

Этот мир без тебя не рухнет…

Облака, озаренные солнцем,

Вдаль плывут, отражаясь в волнах,

Ты меж ними комочком пуха.

И в молчании глядя на звезды,

Вряд ли голос услышишь Бога,

И дорога – всего лишь дорога

От минувшей любви – до погоста.

Сгинешь каплей свечного воска,

И дела твои – тлен, тщета – и

Остывает ладонь пустая,

Горсть песка сыпанув на доски.

Никому, ничего, никогда…

Отчего же в любви и надежде

Ты живешь, будто вправду держатся

На тебе мир, дорога, звезда…

 

 

                                           Игорю Гольдину

***

…А лодка плывет, и в усы усмехается лодочник,

И странно недвижен двух весел крылатый разлет.

И ты не впервые уходишь в дорогу далекую,

Но нынче никто твоего возвращенья не ждет.

…А лодка плывет, и груди не хватает дыхания,

Чтоб крикнуть тебе: возвращайся, мол, не забывай!

Банально и тупо рифмую: прощанье-отчаянье,

Печально и просто гляжу тебе в спину: прощай.

…А лодка плывет, и трусливо твержу заклинание:

Мол, песни остались, и фото, и память друзей,

И смех, и прищур, и – в дыму сигаретном – молчание,

И вера в людей, разумеется, вера в людей.

И все, чем дарил ты, в душе прорастет по-весеннему,

И все, что ты взял… как же мало ты взял в этот путь.

И, может, мы свидимся – там?

                                 Может, мы ещё встретимся?

…А лодка плывет – и никак её не повернуть.

 

УЛЕТЕЛИ ЖУРАВЛИ…

 

Чашку выронил – она не разбилась.

Ну, не будет счастья, экая важность!

Я и так всего хлебнул, и не лаптем,

Жаль другого – журавли улетели.

И летит листва по ветру уныло;

Кот летит, видать, с балкона сорвался;

Два бомжа колёса к ящику ладят –

Оба хмурые с утра, но – при деле.

Вот и стукнуло в висок – жизнь проходит.

Ну открытье! – Соломону на зависть.

(Не тому, который мимо – с балкона,

А тому, что царь с библейской страницы.)

Я в тепле, а ветром душу полощет,

Весь при деле – как бомжи – да не в радость.

И тоскливо каркнет в небо ворона,

Что ж, и ей неймётся, даром, что птица.

Улетели журавли – добрый путь им!

Всё пройдёт – не всё проходит бесследно.

Подбираю слово – терпит бумага,

Да вот как оно потом отзовётся?

Вон бомжи везут бутылки, сдадут – и…

Сдам дела, глядишь, и к морю поеду.

Кот орёт на ветке – жив, бедолага!

Ну, пойду, сниму, авось, да зачтётся.

Улетели журавли, вот досада!

Я бы тоже улетел, да не птица.

Мне от жизни-то немного и надо:

Я-то счастлив – мне бы с кем поделиться…

 

 

         

 

 

***

Конец декабря, поздний час, скрипящий снег,

пригородное шоссе в коридоре берез,

помнится, уже этот, а, может, и тот ещё век,

резкие грани холодных звезд,

рыхлые кромки цепочки моих следов,
задушенный скрип калитки, выстывший дом,

щелчок выключателя, тусклая лампочка, но ещё – до:

промельк тени – чьей-то – и вздох мой – потом.

Никого. На что же надеялся?.. А!

Я все равно уезжаю, вот только мусор сожгу:

десяток стихов, акварели и письма – хлам,

так давно ожидающий кочергу…

И – фотографии эти, и, разумеется, те.

И высохшие сентябрины из треснувшей ото льда бутылки.

Холодное равнодушье забывших огонь кирпичей

треснувшей русской печки, и ото лба до затылка

только одна мысль: безумие – уезжать отсюда,

безумие – уезжать отсюда куда-то на север,
а не на юг или запад… Но здесь я уже не буду

слышать ворон поутру вместо капели весенней,

слышать свою тоску, слушая голос ветра,

и как от ветра свистит сердца рана сквозная…

…Впрочем, отсюда до города ровно три километра

и полчаса на автобусе, идущем прямо к вокзалу.

 

 

УХОДЯЩИЕ МЕНЕСТРЕЛИ

 

Ну что вы от нас хотите? –

привыкшие к модным мелодиям,

слюням и хмельному стёбу,

и звездам с конвейерных линий.

Мы, словно пропавший Китеж,

слышны в тишине, а не в гомоне.

Поем, не понравиться чтобы,

а душу из грязи вынуть.

Живем под небом открытым,

подвластные солнцу и ветру,
взглядам косым, жалящим стрелам,

жажде и голоду, но

кому ещё выпадет счастье –

первым встречать рассветы,
последним покинуть палубу

шхуны, идущей на дно.

Нас не покупали властители:

нужны соловьи, попугаи, шуты,

сомнительна прибыль от совести,

которая жжёт и болит…

Нам просто хотелось, чтоб слышали,

чтоб думали, спорили до хрипоты,

не веря ничьим пророчествам.

Лишь совести и любви.

Богатств ли, чинов не достигли мы:

не купцы, не князья – менестрели.

Нам жребий – кануть в безвестности,

а вспомнит ли кто-то, Бог весть!

Но мы-то не числились – жили,

Нерон ли на троне, Аврелий…

Не черни, не цезарям пели,

а Богу, сейчас и здесь.

 

 

х х х

Будильник старательно так верещит –

Обычные будни.

И ты на мгновенье себя ощутишь

Пчелою, не трутнем.

И даже увидишь героя лицо

Под бритвенной пеной,

Хоть не был ни гением и ни творцом

Конкретной вселенной.

И можешь по жизни не хныча идти,

И ныне, как прежде,

Пахать свою пашню и хлеб молотить

В любви и надежде.

Вопросы гасить, осознав, что ответ

Лишь жизнь усложняет.

И ждут тебя где-то, но там тебя нет,

А где ты – кто знает?

И с лёгкой душой отпускаешь себя

Страстям на потребу,

Надежную крышу и стол предпочтя

Бездонному небу.

И твёрдо усвоив, что вера слепа,
И ты – не всевластен,

Христа твоего распинает толпа,

А ты – непричастен.

Пронзительно ветер свистит за окном,

Листва хороводит,

Ты слышишь ли, чуешь душой ли, нутром,

Как время уходит?

Смотри, угасает безудержно свет

Звезды путеводной.

И ждут тебя где-то, но там тебя нет,

А будешь, так поздно…

Сражённых драконов не помнишь давно

Дурманящий мускус.

И ты из стакана хлебаешь вино –

Не кровь и не уксус.

Тебе не добыть ни мечом, ни крестом

Для мира спасенья,

Ведь не воскресенье и не рождество –

Простой день рожденья.

 

МОЛИТВЫ УЧЕНИКОВ

 

1.

Лязгнет дом челюстями лифта,

Утробно взвоет мотор,

И дверь подъезда, заскрежетав,

откроет загаженный двор.

Скалятся хари с плакатов рекламных,

Тусклы глаза стариков,

И власть воюет насмерть с ворами


Дата добавления: 2018-04-05; просмотров: 294; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!