Тот, кто любит, творит себе Бога, 6 страница



 

разговорам. Даже не разговорам – атмосфере доверительного общения. Не отравленной похабщиной и сальностями, непременными в армейском коллективе, похвальбой о самоволках и пьянках, атмосфере, в которой я мог дышать.

И так забавно и увлекательно было слышать, как Арам говорил о музыке. Наверное, я  был  не очень хорошим слушателем: двадцати лет не прошло, а почти не помню имен джазистов, восхищавших его, названий его любимых пьес, да многого, слишком многого уже не помню. А ведь для него в этом была вся жизнь. Мы с ним не говорили о женщинах – он еще не успел никого любить. О музыке он говорил так, как я бы – о любимой женщине. Как я подмечал бы неповторимые черточки в характере, поведении, речи, лице любимой, так он собирал особенности в исполнении Бенни Гудмена (или кто там есть из выдающихся джазистов?). Не могу понять, как в те годы в маленьком армянском городке он умудрялся находить их записи и впитывать звуки, наполнявшие его светом? Половину его слов в эти моменты составляли фантастические "та-та-ти" и "ти-ти-та", а еще "пам-ба-ба-ба-ба" и "у-ва-ва-ва-ва". Так звучали разнообразные духовые в его исполнении. И хотя голосом он как раз не вышел и все эти выдающиеся коленца, которые он пытался изобразить, не прибегая к помощи реального инструмента, очень смешно было слышать, не думаю, что моя улыбка была обидной. Во-первых, мне все равно нравилось, как он это исполнял, а во-вторых, в этом состоянии он просто не видел меня. Арам чуть не в экстаз впадал, демонстрируя исполнение любимых мелодий. Но – наступал момент, и Арам хватался за трубу (может, когда был уверен, что исполнение окажется не хуже оригинала). В маленьком пространстве моего кабинета голосу его трубы становилось тесно (и тогда становилось ясно, как были разрушены стены Иерихона). Звук метался от стены к стене, неистово бился о потолок, испуганно дребезжали оконные стекла, по комнате носился тугой вихрь, а посреди всего этого – стоял Арам, широко расставив чуть согнутые в коленях ноги, активно двигая локтями (словно нагнетал воздух в легкие), закрыв глаза в упоении, и улетал вслед за вдохновенной волной, исторгаемой его трубой, оставляя внизу не очень устроенный, временами совершенно неудобный мир, улетал, увлекая за собой меня. И судорожно трепыхалось и замирало мое сердце, впервые поднятое на такую высоту вдохновения и восторга музыкой, порожденной божественной трубой вполне земного армянского юноши. И вдруг – звук обрывался, и, обескрыленный, я ошарашенно летел вниз, не надеясь на спасение, и – перед самой землей – меня подхватывала мягкая волна свинга и вновь увлекала вверх, к сверкающей горней высоте. И в этот миг я, атеист, не верил в Бога – знал, что Он есть, неоспоримым доказательством Его существования была труба Арама!

За этим занятием нас и застал новый начштаба, 12 лет сидевший на должности командира роты в соседнем батальоне и теперь решительно нацеленный

 

на переделку батальонного распорядка по своему разумению. Вся страна бодро чистила и перестраивала ряды, направляемая твердой рукой нового генсека, с чекистской  уверенностью  усматривавшего  в  любом  колебании и своеобразии

опасные ростки расхлябанности, несущей угрозу государственной безопасности. И армейский трубач, тративший служебное время на джазовые композиции, несомненно, подлежал упорядочиванию. Место Арама было на ударной стройке пятилетки, на строительстве цеха белой жести, заложенного в основу экономической безопасности страны. И на следующее утро, отыграв положенный сигнал побудки, Арам вместе со своим взводом отправился долбить мерзлую землю и таскать с места на место носилки с гравием. Меня рядом с ним не было, но мне легко представить, как он стоял во мгле декабрьского утра, неприкаянный, одинокий среди массы грязно-зеленых солдатских бушлатов, неуверенно спотыкающийся и сопровождаемый злыми репликами невыспавшихся сослуживцев.

Много дней я почти не видел его: приближалось перевыборное собрание, дела готовились к сдаче (подумать только, с какой серьезностью я относился ко всей этой партийно-комсомольской ерунде!), а меня ждал взвод новобранцев, командиром которого я формально еще не был назначен, но откладывать знакомство не стоило: упусти три-четыре недели, и будешь иметь дело либо с затурканной тупой массой "духов", либо с наглой неуправляемой ордой.

Однажды мне удалось остановить Арама у входа в кинозал батальонного клуба перед субботним сеансом. Трубач говорил неохотно, отводя в сторону потухший взгляд. На мои расспросы о житье-бытье сухо отвечал, что живется ему нормально, никто его не трогает и вообще все хорошо…

Я не выдержал, рявкнул в сердцах: "Черт побери, Арам! Не морочь мне голову! Я же тебя не бросил и способен помочь". Тут он посмотрел мне прямо в глаза – на мгновение я увидел прежнего Арама.

"Товарищ сержант, – он так и не привык обращаться ко мне по имени, – я должен научиться справляться со своими проблемами сам".

"Ах ты, душара чмошный! – выскочил откуда-то сержант, командир Арама, и замахнулся злобно, – вечно тебя по разным углам выискивать надо!" Арам втянул голову в плечи и потрусил в полумрак зрительного зала. Сержант, делая вид, что не замечает меня, цыкнул ему вслед.

"Слушай, командир! – остановил я вояку, – не обижай зря этого парня. Он может то, чего никто из нас не умеет – будь к нему повнимательнее".

"Слушай, комиссар, – в тон мне отозвался сержант, старательно глядя в сторону, – это мой солдат. И отвечаю за него я. А ваши с ним "тра-ля-ля" вечерами остальных солдат мне портят. Так что иди себе ровненько в… в штаб".

Столько равнодушной злобы калилось в его словах и движениях, что я малодушно отступил, уверив себя, что в понедельник непременно поговорю с

 

комбатом, и при поддержке замполита и моего ротного перетяну Арама к себе.

Знать бы, что, отложив встречу с другом до конкретного результата, безнадежно упустил время.

В понедельник он встретился мне после утреннего развода – когда залезал на машину, развозившую солдат по рабочим объектам.

 

"Арам!" – окликнул я. Он обернулся было, уже занеся ногу над бортом фургона, но увидеть меня не успел – его подталкивал снизу напарник, взбиравшийся по лестнице.

"Ладно, – сказал я себе, – вечером. Вечером я все решу". И решил. Почти решил. К обеду я заручился поддержкой комроты, перед вечерним разводом побеседовал с замполитом, и он заверил меня, что перемолвится с комбатом с глазу на глаз, пока начштаба проводит совещание с офицерским составом.

"Подойди после ужина, – обнадежил он, – решим эту проблему".

Но комбату оказалось не до разговоров со мной. "Шестеро из первой не вернулись с объекта", – сообщил мне дежурный по штабу. В первой роте служил Арам, но я еще не услышал звонка тревоги. Он прозвучал позже, когда от комбата вышел раздосадованный замполит. На мой немой вопрос капитан отмахнулся раздраженно: "Отчебучил твой Арам. В самоход слинял, музыкант хренов."

Арам? В самоволку? Быть не могло. Ему просто некуда идти в этом городке. Можно, конечно, сорваться просто так, ради ощущения свободы. Но… Но я уже не находил себе места. Произошло нечто непонятное и потому страшное…

…Через полчаса в коридоре раздался шум: крики, возня, какое-то мычание, топот множества ног.

"Открывай клетку!" – возбужденно заорал уже знакомый мне сержант, волоча за шиворот низкорослого солдатика в засаленном бушлате.

"Напился?" – осведомился дежурный по штабу, гремя ключами у решетчатой двери.

"Нанюхался, сука!" – сообщил сержант, пинком вталкивая бедолагу в "клетку". Тот брякнулся на пол и со стоном повернулся на спину – я увидел незнакомое лицо. Втащили еще четверых таких же. Арама среди них не было.

"А где шестой?" – нарочито равнодушно полюбопытствовал я, избегая упоминать Арама по имени.

"Ароян-то? – уточнил сержант, покосившись на меня, и вдруг помрачнел, сник, словно завод у него кончился, и просипел: – Накрылся твой Ароян".

"Как?" – не понял я.

 

 

"В морг повезли музыканта твоего. Кайфанул, как говорится…"

И устало хмыкнул: "Я-то думал, дембельнусь старшим сержантом…"

 

…Перед концом работы один из шестерых притащил банку с какой-то жидкостью и пообещал классный кайф. Спрятавшись в бытовке, разлили эту гадость в суповые плошки, и стали вдыхать ее пары, ожидая наслаждения. Мы все чаще сталкивались с любителями подобного "улета". То один, то другой вояка глушил мозги парами бензина, ацетона, или резинового клея. Кайф действительно получался небывалый, так что подчас сутками не удавалось пробудить хоть крупицу сознания в тупо застывших глазах со зрачками во всю радужку…

Почему с ними пошел Арам, всегда с брезгливостью смотревший на пьяных? Какая пружина сорвалась в его душе, что хотел он заглушить в растревоженном сознании, какую надежду он потерял?

Вряд ли он успел кайфануть. Химикат вызвал у него аллергическую реакцию, произошел отек легких и гортани, и он просто задохнулся. Когда одуревшую компанию нашли, Арам уже несколько часов был мертв – его коченеющее тело валялось под ногами у балдеющих приятелей в луже, разлившейся из опрокинутой плошки, и ядовитая жидкость обожгла кожу на лице. Когда я увидел Арама в гробу, узнать не смог. Долго, вспоминая друга, я видел эту чудовищную маску смерти, пока усилием воли не выбросил ее из памяти – лучше было вообще не помнить его лица, чем вспоминать это.

В часть приехали родители Арама. Несчастным старикам невозможно было объяснить, как это случилось. Не знаю, что говорило им начальство, нашло, думаю, как объясниться, язык не отсох. А меня затрясло, только я увидел его мать с совершенно белыми глазами на закаменевшем лице. Даже не смог подойти и сказать хоть какие-то слова. В голове билось одно: Арама нет и не будет. Никогда. И впервые я подумал: беда в том, что на месте страны, куда всю жизнь стремился отец Арама, на месте родины его предков оказалась другая страна, которой не было никакого дела до Арама, его таланта, его надежд. И впервые спросил себя, так ли хороша страна, в которой живу…

Только после их отъезда я обнаружил под столом в углу дежурки трубу, забытую всеми. По моему разумению, инструмент следовало вернуть родителям Арама, но замполит, увидев его у меня в руках, решил по-своему. Он разыскал какого-то новобранца, знающего, в какой конец этой штуки дуть, и разучившего сигналы побудки и отбоя. И через две недели после гибели Арама его труба вновь стала звучать утром и вечером. И минуты эти стали для меня кошмаром. Парень брал верные ноты, врать не буду, но в трубу надо было вдувать не воздух, а душу, а вот этого он не умел.

Потом, когда я вернулся в Москву, мне очень захотелось рассказать об

 

Араме друзьям, но показалось стыдно говорить правду о том, как он погиб. Эту идиотскую смерть я не мог ни принять, ни простить ее тем, кто мимоходом решал судьбу Арама. Как рассказать о человеке, олицетворявшем для меня судьбу

и надежды народа, прошедшего крестный путь испытаний, человеке с незаурядным будущим, умершем в луже мерзкого химиката среди кайфующих солдат-строителей, погибшем оттого, что несколько человек тупо исполняли свой долг?

 

И я придумал ему героическую смерть. В моих рассказах он погиб при аварии в ракетной шахте, которую он якобы строил. Мне казалось, такая смерть не унижает трубача. Я вдохновенно врал, описывая подробности гибели Арама, рассказывая, как мужественно он боролся за жизни сослуживцев и погиб потому, что на себя времени уже не оставалось. И нелепая смерть Арама постепенно превращалась в славный подвиг. Впрочем, так и было заведено в моей стране, где превращались в подвиг миллионы и миллионы других нелепых смертей.

И вранье это не тяготило мою душу – до поры. Пока я не понял, в какой стране живу. Пока не понял, что она остается и останется такой благодаря и моему вранью. И то, что я сам поверил в свое вранье, усугубляло, а не смягчало мою вину. Пока я не понял, какой тяжести камень лежит на душе. И сейчас я хочу снять этот камень. Очень хочу. Хочу, но не могу. Потому, что ни ложь, ни правда о его смерти не вернут Арама и его талант на землю, где он так много мог сделать, но не сделал, в мир, который он мог наполнить своей музыкой, но не наполнил. Потому, что я не в силах вернуть в мою нынешнюю жизнь последнего трубача моей юности.

Но серебряная труба его еще звучит в моей душе, не давая забыть, что есть высоты, куда можно подняться и должно стремиться. Еще звучит…

 

 

Спасибо этому миру

 

***

Живу предвкушением счастья,

Зари ожидаю рассветной,

Смотрю, как над кромкой сосен

Тает звездное сито.

Лед мрака, взломанный ветром,

Разваливается на части,

И каждая – капелькой росной –

Ждет солнца, чтоб заискриться.

И я, улыбаясь счастливо,

Ловлю о рассвете весть:

Спасибо этому миру

За то, что в нем солнце есть.

Но лес в тумане утонет,

Но ветер нагонит тучи,

Земля дождем захлебнется

И в сумраке – растворится.

Зябко сжимаю ладони,

Нахохливаюсь по-птичьи,

С тоскою глядя, как осень

Мир уступает предзимью.

Лес ветром в клочья распорот,

Но я еще слышу весть:

Спасибо миру, в котором

За тучами солнце есть.

Откуда я это знаю?

Кто теплит во мне надежду?

Не твой ли я слышу голос,

Зовущий меня в ночи?

Не ты ли бредешь упрямо,

Неся мне искорки света,

Который зарей весенней

Однажды во мне заблестит?

И чем бы платить ни пришлось мне

За добрую твою весть –

Спасибо этому миру

За то, что ты все-таки есть.

         

 

***

Лист, что ложится в ладони

Весны заплутавшей весточкой,

Прощальною лаской лета,

Последним подарком осени.

Трепет былинки ломкой

Под пальцами неосторожными,

Шорох ветвей встревоженный,

Злорадный оклик вороний:

Мол, лето уносится стаями,

Мол, дни осыпаются листьями,

Мол, ивою сиротливою –

Душа над рекой расставаний.

И роща – укрытье счастливое

Влюбленным летней порою –

Прозрачней воды родниковой

Осенним рассветом застигнутому.

Сосны вздыхают тоскливо:

Им ветер треплет хвоинки,

И – вкусу первой снежинки

Я улыбаюсь счастливо…

                  

 

 

***

Промелькнули сосны за окном

И пропали – вновь луга и пашни.

Вдалеке в рассветной дымке дом.

В очаге зола – огонь вчерашний.

Снег сошел – лишь желтизна травы

Да размокший мусор по обочинам.

Но – надежд неясных многоточие,

Но – кипенье вешнее в крови.

 

 

МОЛОДАЯ ВЕСНА

 

Вот и снова зиме из дворов и сердец

Уходить неохота:

То капель, то метель, то в душе карусель –

Вместо чувства полета.

И не скажешь "прости", чтоб снега отпустить

На свободу ручьями.

Днем оттаявшая – за ночь снова земля

Превращается в камень.

Что же нашим сердцам на излете зимы

Так тепла не хватает?

Опостылевший лед слов пустых и забот

Все никак не растает.

Но сама посмотри: от вечерней зари

Меньше все до рассвета.

Ты стоишь у окна – молодая весна

Мир наполнила светом!

 

Вот и снова весна все никак не войдет

В наши души и небо.

И тепло наших рук, сердца жаркий испуг

Холодам на потребу.

И до странного жаль, что растаял февраль –

Мы к нему притерпелись.

Не беда – холода, ну а если тепла

Нам не хватит в апреле?

И кружится с тоской над моею душой

Вьюги белая стая.

Уж и март на дворе, а душа в серебре –

Что за участь такая?

Но для солнца, гляди, все длиннее пути

От рассвета к закату.

Нас встряхнув ото сна, в души бьется весна –

Нам впустить ее надо.

         

 

 

***

Как от боли стонал на распятье Учитель!

Ты устал от врагов? Он страдал и за них.

Но напрасно твердил: как себя возлюбите

Не умеем любить ни себя, ни других.

Что умеем – так это грешить и страдать.

Помолились и снова –

Грешим, как грешили.

И когда нас беда опрокинет опять,

Мы покорно шепнем: заслужили.

Огрызнемся на тех, кто плечо не подставил,

Покосимся на тех, кто взлетел высоко,

Посудачим о тех, кто играет без правил,

Кто набил закрома, кто шагает легко.

Трудно жить без надежд?

Ничего, мы потерпим.

Жаль мечты хоронить?

Ну а что их, солить?

Но когда мы шагнем по ту сторону смерти,

Кто нас вспомнит добром,

кто не сможет забыть?

 

***

Как нас лупит судьба –

невозможно укрыться,

По друзьям, по любимым, по лицу, по душе.

В кровь сердца и мечты.

                   Но – опять поднимитесь!

Не поверю, что жизнь вас сломила уже.

Научитесь из грязи, друзья, подниматься,

Научитесь себя не жалеть, а любить.

Да, у крыльев есть свойство ломаться,

Только нам их дают не ломать, а парить.

Спорить глупо – ползти не в пример безопасней,

Самый страшный удар –

     тем, кто стал в полный рост.

Ну, а если не врать: вы и вправду мечтали

Грязь локтями месить,

                   а не плыть среди звезд?

 

              ***

Запах жнивья, шелест травы,

Теплая пыль на обочине.

Легкость дыхания нашей любви,

Отблески солнца в реке.

Бег облаков над хуторком,

Где все дома заколочены.

Узкая тропка по краю стерни,

Тающая вдалеке.

 

И надо мной, в вышине голубой,

Аист – крылом осеняющий –

Душу мою, душу твою

К радости благословляющий.

 

Бездна и твердь, радость и смерть,

Времени шорох над вечностью –

Все, без чего не обойтись,

Что не минуешь в судьбе.

И – посреди смены веков –

Счастье: увидеть с беспечностью

Синюю жилку на сгибе руки

И – прикоснуться к тебе.

 

А надо мной, в вышине голубой,

Аист – крестом осеняющим –

Душу мою, душу твою

К радости благословляющий.

 

                                     

 

ГЛЯНДОВЫЙ ЦВЕТ

                             Сыну

Мой сын придумал новый цвет,

А ведь ему немного лет,

Но для таланта возраст и не важен.

Ему патента не дадут

И на скрижаль не занесут,

Ведь он – никто, не член Союза даже.

Он лес зеленым рисовал,

И синим – горный перевал,

И желтым цветом – летние пейзажи.

Он ярких красок полный мир

В своем альбоме сотворил,

А после – все замазал черной сажей.

 – Зачем ты так? – А сын в ответ:

– Похож на сажу этот цвет?

Но этот цвет – не черный, нет, он – гляндовый.

Хоть тьмы мрачнее чернота,

Чернее черного кота,

Но из-под черной краски – желтая вы-глядывает.

Я знаю: что-то здесь не так,


Дата добавления: 2018-04-05; просмотров: 284; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!