Воскресение 3 марта 24 страница



 

 

10 апреля 1960 г. Вот уже почти месяц я в постели. Сначала было несколько сердечных припадков, потом вдруг — страшный вирусный грипп — который тянется уже 10 дней. <...>

Дня три назад приходил ко мне Пастернак. Его не пустили ко мне. Он возвратил мне 5000 р., которые взял в прошлом январе на год.

— Ваш отец был так благороден, что даже не сказал вам, что я должен ему 5000, — сказал он, вручая ей деньги.

Увы, я не был так благороден и, думая, что помираю, сказал Лиде о долге Пастернака. <...>

 

21 апреля. Приехал Фишер младший, которого я помню пионером. Хорошо помню его отца, кот. жил в России, был энтузиастом советской власти, восхвалял Чичерина, Литвинова, Воровского — и вдруг преобразился в гандиста, стал правоверным индийцем. Сын очень похож на отца. Говорит, что он одно время писал антисоветские вещи, но теперь, побывав в СССР, прозрел — и будет писать беспристрастную книгу о структуре советского о-ва. Лида дала ему «Педагог, поэму». <...> Вожусь с воспоминаниями о Короленко. Снился мне до полной осязательности Чехов. Он живет в гостинице, страшно худой, с ним какая-то пошлая женщина, знающая, что он через 2 — 3 недели умрет. Он показал мне черновик рассказа: вот видите, я пишу сначала без «атмосферы», но в нижней части листка выписываю все детали, которые нужно сказать мимоходом в придаточных предложениях, чтобы создалась атмосфера. Живу я будто в гостинице — и забыл, в котором номере. Предо мной то и дело мелькают три неразлучные молодые веселые женщины Одна из них моя жена. Я не знаю, которая из них, и спрашиваю об этом коридорного. Чехов пригласил меня кататься в коляске. И та пошлячка, которая состоит при нем, говорит:

— Ты бы, Антоша, купил Кадиляк.

И я думаю во сне: какая стерва! Ведь знает, что он умрет и машина останется ей.

И поцеловал у Чехова руку. А он у меня. Потом сон перенес меня в Узкое.

 

23 мая. Болезнь Пастернака. Был у меня вчера Валентин Фердинандович Асмус; он по три раза в день навещает П-ка, беседует с его докторами, и очень отчетливо доказал мне, что выздоровление П-ка будет величайшим чудом, что есть всего 10% надежды на то, что он встанет с постели. Гемоглобин ужасен, рое — тоже. Применить рентген нельзя. <...>

 

31 мая. Пришла Лида и сказала страшное: «Умер Пастернак». Час с четвертью. Оказывается, мне звонил Асмус.

Хоронят его в четверг 2-го. Стоит прелестная, невероятная погода — жаркая, ровная,— яблони и вишни в цвету. Кажется, никогда еще не было столько бабочек, птиц, пчел, цветов, песен. Я целые дни на балконе: каждый час — чудо, каждый час что-нибудь новое, и он, певец всех этих облаков, деревьев, тропинок (даже в его «Рождестве» изображено Переделкино) — он лежит сейчас — на дрянной раскладушке глухой и слепой, обокраденный — и мы никогда не услышим его порывистого, взрывчатого баса, не увидим его триумфального... (очень болит голова, не могу писать). Он был создан для триумфов, он расцветал среди восторженных приветствий аудиторий, на эстраде он был счастливейшим человеком, видеть обращенные к нему благодарные горячие глаза молодежи, подхватывающей каждое его слово, было его потребностью — тогда он был добр, находчив, радостен, немного кокетлив — в своей стихии! Когда же его сделали пугалом, изгоем, мрачным преступником — он переродился, стал чуждаться людей — я помню, как уязвило его, что он — первый поэт СССР — неизвестен никому в той больничной палате, куда положили его,—

 

И вы не смоете всей вашей

черной кровью

Поэта праведную кровь.

 

(Нет, не могу писать, голова болит.)

 

6 июня. Сейчас был у меня В. Ф. Асмус, который — единственный из всех профессоров и писателей — произнес речь на могиле Пастернака. Он один из душеприказчиков П-ка. Жена звонила ему из города, что на его имя все время приходят книги, подарки, благодарственные письма и т. д. Сейчас с запозданием из Англии приехала сестра Пастернака. Асмус встретил ее, когда она говорила в Доме Творчества по телефону. Остановилась она у Зинаиды Николаевны. Когда после смерти Пастернака сделали рентгеновский снимок, оказалось, что у него рак легкого, поразивший все легкое,— а П-к и не чувствовал. Только 6-го мая он сказал Асмусу: «что-то у меня болит лопатка!» Сейчас самая главная проблема: Ольга Всеволодовна. Я помню,— когда я был у П-ка последний раз, он показывал мне груды писем, полученных им из-за границы. Письмами был набит весь комод. Где эти письма теперь?, Асмус боится, что они у Ольги Всеволодовны — равно как и другие материалы.

 

8 июня. <...> Корнелий Зелинский, по наущению которого Московский университет уволил Кому Иванова за его близость к Пастернаку, теперь с некоторым запозданием захотел реабилитироваться. Поэтому он обратился к ректору у-та с просьбой:

«Прошу удостоверить, что никакого письменного доноса на В. В. Иванова я не делал».

Ректор удостоверил:

«Никакого письменного доноса на В. В. Ив. К. А. Зелинский не делал».

Копию этой переписки Зелинский прислал Всеволоду Иванову. Это рассказала мне Тамара Влад. Иванова.

Она же сообщила мне, что Асмуса вызывали в Университет и допрашивали: как смел он назвать Пастернака крупным писателем.

Он ответил:

— Я сам писатель, член Союза Писателей и, полагаю, имею возможность без указки разобраться, кто крупный писатель, кто некрупный.

Последний раз Тамара Вл. видела Пастернака 8 мая. Он шутил, много и оживленно разговаривал с нею, и врачиха Кончаловская, зная, что у него инфаркт, не велела ему лежать неподвижно и вообще обнаружила полную некомпетентность.

Он давал читать свою пьесу (первые три акта) Коме — уже в законченном виде. Но очевидно, этот текст передан Ольге Всеволодовне, так как у Зин. Ник. есть лишь черновики пьесы. (О крепостной артистке, к-рую ослепили.) Вообще у О. В. весь архив Пастернака, и неизвестно, что она сделает с ним.

Брат П-ка и его сын спрашивали его, хочет ли он видеть О. В., и говорили ему, что она в соседней комнате, он отчетливо и резко ответил, что не желает видеться с ней. <...>

 

16 июня. Когда спросили Штейна (Александра), почему он не был на похоронах Пастернака, он сказал: «Я вообще не участвую в антиправительственных демонстрациях». <...>

 

13 августа. Я снова в Барвихе. <...>

 

14 августа. <...> Маршак работает до изнеможения — целые дни. С утра пишет воспоминания о своем брате Ильине, вечером правит корректуру своего четвертого тома. Ему помогают его сестра Елена Ильина и Петровых, милая поэтесса. Петровых рассказывает о неблагополучии со сборником Ахматовой, кот. должен выйти в Гослите. Редакция выбросила лучшие стихи — и принудительно печатает ее «сугубо-советские» строки, написанные ею в Сталинскую эпоху, когда ее сын Лёва был в ссылке (или на каторге).

Маршак рассказывает опять, как («неизвестно за что») ненавидели его Бианки и Житков. Сейчас он бьется с корректором Гослита и достиг того, что ему разрешили печатать не ч е рт, а ч о рт. Я вожусь с «Гимназией» и вижу свою плачевную бездарность: бессонницы и старчество.

15-ое изд. «От двух до пяти» уже сдано в производство. Как бы мне хотелось еще поработать над этой книгой! Но нужно писать Чехова, нужно перестраивать «Мастерство перевода». Опять здесь в санатории мне попался Walt Whitman и очаровал как в дни юности — особенно Crossing Brooklyn Ferry*, где он говорит о себе из могилы.

 

* Переправа на бруклинском пароходике (англ.).

 

И нельзя себе представить того ужаса и того восторга — с которым я прочитал книгу J. D. Salinger'a «The Catcher in the Rye»** о мальчишке 16 лет, ненавидящем пошлость и утопающем в пошлости — его автобиография. «Неприятие здешнего мира», сказали бы полвека назад. И как написано!! Вся сложность его души, все противоборствующие желания — раздирающие его душу — нежность и грубость сразу. <...>

 

** Дж. Д. Сэлинджер «Над пропастью во ржи» (англ.).

 

1 сентября I960. [Барвиха.— Е. Ч. ] <...> Маршак острит напропалую. Зубной кабинет он зовет «Ни в зуб ногой», кабинет ухо-горло-нос — «Ни уха ни рыла». Кабинет электро-медицины: «До облучения не целуй ты ее». <...>

 

6 сент. Говорят: он сегодня уезжает. Я провел с ним два вечера — как в древности, и это очень взволновало меня. <...>

Говорил он, как новое, все свои старые «находки»: что Лермонтов и Пушкин люди чести, а Лев Толстой и Достоевский — люди совести; что у Пушкина нет ошибок, нет провалов.

Иные его определения чудесны:

«Короленко это «хорошая польская писательница».

«Есть среди медицинских сестер — сестры родные и сестры двоюродные».

«И почему это Данте переводили поэты, у которых в фамилии есть звук «мин»: «Мин», «Минаев», Чю мин а. Да и Мих. Лозинский тоже «мин»: <...>

 

11 сентября. Вчера весь вечер сидел у меня Дм. Вас. Павлов, министр торговли. Он написал книжку «Ленинград в блокаде» — и теперь расширяет ее, готовит новое издание. Читал отрывки — спрашивал советов.

Говорит:

— У меня уже та заслуга, что я впервые назвал в своей книге таких расстрелянных людей, как Попков.

И рассказал, как приходилось ему спасать во время террора разных людей, прикосновенных к Попкову. Один директор кондитерской фабрики был арестован только за то, что Попков приходил к нему на фабрику принимать душ.

Павлов защитил директора, но все же его уволили и исключили из партии. <...>

 

22 сент. Я в Переделкине. <...>

Было это, кажется, 5-го октября. Погода прелестная, сухая. Ко мне в гости приехала 589 школа 5-й класс и 2-й класс. У меня болела голова, я лежал в тоске — и вдруг столько чудесных — веселых, неугомонных детей. Я провел с ними 4 часа и выздоровел. Даже усталости не чувствовал ни малейшей. Они собирали ветки для костра, бегали наперегонки, наполнили весь наш лес гомоном, смехом, перекличками — и мне кажется, я никогда ни в одну женщину не был так влюблен, как в этих ясноглазых друзей. Во всех сразу. Насколько они лучше наших переделкинских (мещанских) детей. В библ. я много читал им своего — они внимательнейше слушали. Потом бегали по скамьям, показывали физкультурные номера, взлезали на деревья, девчонки не хуже мальчишек. Мне даже учителя их понравились — особенно биолог Зарема Марковна — очень счастлива она своим общением с детьми — чувствуется: без них она не могла бы прожить. На следующий день у меня был Вадим Андреев с женой Ольгой Викторовной. Очень красивый, уверенный, написал роман о франц. résistance*. Его уже не пускают ни в USA, ни во Францию, где он прожил всю жизнь. Вместе с ними приехал Чуваков (специалист по Андрееву) — и француженка, забыл ее фамилию, которая пишет о Л. Андрееве диссертацию. <...>

 

* Сопротивлении (франц.).

 

Октябрь 12-го. Я почему-то уверен, что эта тетрадь будет последней тетрадью моего дневника: зимы мне не пережить— «свежей травы мне не мять». Был сегодня на могиле Марии Борисовны — собственно на своей могиле. Там рядом с нею оставлено свободное место для моей ямы. Сегодня сидел у своей могилы — вместе с Лидой — и думал, что я в сущности прожил отличную жизнь, даже могила у меня превосходная.

Сегодня Таня Литвинова читала мне свой перевод Чивера — открытого мною писателя: о доброй, благодушной, спокойной женщине — которая меняет любовников, как чеховская Душенька мужей — и только в конце выясняется, что это символ Смерти. <…>

 

28 октября. <...> Я наметил день своей смерти: 21 февраля 1961 года. Вот на всякий случай мое завещание. Четверть наличных денег Евгению Борисовичу Чуковскому, три четверти Лидии Корнеевне Чуковской. Деньги на похороны пусть даст из своих средств Николай Корнеевич Чуковский. Мебель разделить полюбовно между всеми наследниками. Чукоккалу — Лидии Корнеевне и Елене Цезаревне. Мои дневники тоже. Весь архив — им же, с тем, чтобы к разбору его они непременно привлекли Клару Израилевну Лозовскую, которой наследники должны дать на память обо мне мой секретер. Татьяне Максимовне Литвиновой нужно на память обо мне дать любые английские книги, какие она захочет взять. Гонорары за мои книги в первый год после моей смерти разделить между всеми моими внуками поровну, в дальнейшем тоже отдать моей дочери Лидии Корнеевне, которая очень больна. Так как она человек глубоко справедливый и совестливый, я прошу из получаемой ею суммы выделять в случае надобности и в дальнейшем тем из моих внуков, которые будут нуждаться, соответствующие суммы. Прошу возможно щедрее отблагодарить от моего имени Белова Геннадия Матвеевича.

 

29 октября. Уверен, что Лидочка будет по-прежнему принимать участие в делах детской библиотеки. И Марина, и Клара, и Лида, и я — отдали библиотеке много любви и забот, но только Лида по-настоящему определила ее настоящие функции — и воплотила их в жизнь. Надеюсь, что мне еще в этом году удастся выхлопотать третью единицу для библиотеки — и тогда, при ближайшем участии Лиды — дело будет еще плодотворнее.

Костры «Здравствуй, лето» —в конце июня — нужно сделать традицией, если только Колю, Лиду, Марину не удалят с «нашего» участка. А если и удалят, устраивать их по уговору с новыми владельцами. <...>

 

7 ноября. Праздник. В сущности праздник был у меня вчера: Лида прочитала мне отрывки из своего дневника о Тамаре Гр. Габбе — и свои воспоминания о ней... Впечатление огромное. Габбе была одной из самых одухотворенных — и вследствие этого — самых несчастных женщин, каких я когда-либо знал. У Лиды одухотворенность Т. Г-ны ощущается в каждом ее слове, каждом движении.

 

9 ноября. Все еще над Квиткой — по-прежнему страдаю от безъязычия, от неспособности выразить самую элементарную мысль.

Снотворных не принимаю.

У нас Митя, очень милый, добрый — сильно изменившийся к лучшему. Ум у него удивительно быстрый. Мы смотрим с ним карикатуры без подписей. Покуда я соображу, в чем здесь суть, он безошибочно угадывает всю ситуацию, делающую рисунок смешным.

Что такое лит. творчество? Это — сопряжение нечаянных слов.

 

11 ноября. В большом зале Дома Литераторов, набитом битком, сегодня был вечер памяти Квитко.

Кассиль сказал прекрасную речь, где сказал, что враги, погубившие Квитко — наши враги, враги нашей культуры, нашего советского строя. Это место его речи вызвало гром аплодисментов. К сожалению (моему) он сказал, что я первый открыл поэзию Квитко. Это страшно взбаламутило Барто, которая в своей речи («я... я... я...») заявила, что Квитко открыла она.

Перед нею было мое выступление — очень сердечно принятое слушателями. Все понимали, что совершается великий акт воскрешения Квитко, и радовались этому воскрешению. Были Пискунов, Алянский, С. Михалков, Таня Литвинова, Клара (с Глоцером), поэт Нурадин Юсупов, Казакевич,— не было ни Смирновой, ни Мих. Светлова.

[Вклеено письмо Ф. Вигдоровой. Е. Ч. ]

Дорогой Корней Иванович, этот листок только для Вас.

Студенты Ленинградского Института Точной Механики и Оптики проходили практику на сторожевом корабле в/ч 36190. В конце августа практиканты были направлены для занятий на берег. Занятия не состоялись, и студенты решили, что время, отведенное на занятия, они могут провести на берегу. Это и было их главным проступком, но совершен он был не по злому умыслу — поведение этих юношей в годы обучения в институте, их поведение на целине и на других кораблях, где они проходили практику, показывает, что они дисциплинированные студенты.

Когда они вернулись на корабль, капитан Шадрин спросил: — Кто зачинщик? У кого собственные машины и папаши на высоких должностях — шаг вперед!

Студент Бернштейн спросил у командира:—А тем, чьи отцы погибли — надо выходить?

Командир ответил:—Не верю, чтоб у таких, как вы, отцы погибали на фронте!

Затем капитан сказал студенту Виктору Костюкову:

— Как могли вы, сын русского пролетария, попасть под влияние десяти евреев? Думаю, вас еще не засосала атмосфера синагоги, в вашем возрасте я бил таких из рогатки. Из 15-ти человек, присланных на мой корабль — 10 евреев, и так во всех институтах. Я буду делать все, что могу, чтоб спасти русскую науку.

Затем капитан написал студентам очень плохие характеристики, в результате чего три студента — Функ, Каган, Долгой были исключены из института.

Политуправление Балтфлота создало комиссию для рассмотрения этого дела и предложило капитану Шадрину написать новые характеристики. Вторые характеристики, такие же несправедливые, опять были «отозваны» политуправлением, адмирал Головко наложил на капитана Шадрина взыскание, да и в разговоре с Вами, если помните, отозвался о капитане очень нелестно. Однако, тов. Василевский из Министерства Высшего образования продолжает аргументировать этими аннулированными характеристиками.

Один из исключенных Функ —сын рабочего-столяра, другой — Каган — сын рабочего-гвоздильщика, третий — Долгой — сын портного. Комсомольская организация ходатайствовала за них перед директором института Капустиным, Капустин сначала отказывался их восстановить, а третьего дня сказал секретарям институтского, факультетского и курсового бюро, что восстановит их, если они вернутся в Ленинград. Они должны были сегодня выехать, но только что звонили из Ленинграда, что к ним на дом приходил милиционер с приказом немедленно явиться в военкомат. Армия — дело святое, но прежде всего надо добиться справедливости, а директор института пообещал восстановить исключенных, видимо, в уверенности, что их призовут в армию и это освободит его от необходимости разбираться в этой истории.

Все это длится три месяца!!!! А ведь дело простое, Корней Иванович. И постыдное...

И нельзя, нельзя его больше откладывать.

Очень важно то, что Вы лично говорили с адмиралом и знаете его мнение не понаслышке.

_________

Сказать по правде, поведение т. Василевского мне совершенно непонятно. Вот какой диалог произошел между мальчиками и Василевским. Как известно, к т. Елютину обратился с письмом Эренбург.

Василевский: — А кто такой Эренбург?

— Наш депутат.

— А зачем он вмешивается не в своё дело?

_________

Разве у депутата есть дела, которые его не касаются?!

 

2 декабря. Слева письмо от Фриды Вигдоровой. Вот по этому делу я ходил вчера к Министру высшего образования Вячеславу Петровичу Елютину. Встретил меня с распростертыми. Заявил, что воспитывался на моих детских книжках. Но помрачнел, когда узнал, что я по этому неприятному делу. Обещал разобраться.

Посмотрим. <...>

Сегодня вечером я выступал в Доме Учителя. Маргарита Алигер, Озеров, Зелинский, Перцов, Злобин. Симпатичная аудитория — умеющая безропотно слушать тридцать выступлений подряд. Озеров говорил очень хорошо.

7 декабря. Сегодня открытие Пленума по детской литературе. Было от чего придти в отчаяние. В Президиум выбраны служащие всех трех правлений, а подлинные писатели вроде Барто были в публике. Уровень низкий, чиновничий.

Вместо того, чтобы прямо сказать: «Писателишки, хвалите нас, воспевайте нас», начальство заводит чиновничьи речи о соцреализме и пр. Но все понимают, в чем дело.

 

13 декабря. Выступал в МГУ и в Политехническом музее с воспоминаниями о Луначарском, в ЦДРИ и Доме актера поминал Блока, стал опять публичным оратором — ибо страшно люблю это дело, хотя оно и изнуряет меня. <...>

 

19 декабря. Сегодня Коля в ЦДРИ выступает с воспоминаниями о Вишневском. В Доме литераторов выступает Лида, будет обсуждение ее книги «В мастерской редактора». Вчера у меня были Прилежаева и Кассиль — оба обещали быть на обсуждении, обоим книга чрезвычайно понравилась. Сегодня часа в 4 вечера промчалась медицинская «Победа». Спрашивает дорогу к Кожевникову. У Кожевникова — сердечный приступ. Из-за романа Вас. Гроссмана. Вас. Гроссман дал в «Знамя» роман (продолжение «Сталинградской битвы»), к-рый нельзя напечатать. Это обвинительный акт против командиров, обвинение начальства в юдофобстве и т. д. Вадим Кожевников хотел тихо-мирно возвратить автору этот роман, объяснив, что печатать его невозможно. Но в дело вмешался Д. А. Поликарпов — прочитал роман и разъярился. На Вадима Кожевникова это так подействовало, что у него без двух минут инфаркт1.

Роман Казакевича — о Ленине в Разливе — вырезан из «Октября», ибо там сказано, что с Лениным был и Зиновьев. <...>

 

27 дек. <...> Коля рассказывает, что Казакевич, роман которого вырезали из «Октября», послал Хрущеву текст романа и телеграмму в триста слов.

Через 3 дня Казакевичу позвонил секретарь Хрущева и сказал, что роман великолепный, что именно такой роман нужен в настоящее время, что он так и доложит Н. С-чу.

Лида очень похудела. Грустит и томится.

 

 

4 янв. Год начался для литературы ужасно. Из «Октября» вырезали роман Казакевича. Из «Знамени» изъяли роман Василия Гроссмана; из «Нового мира» вырезали Воспоминания Эренбурга о Цветаевой, о Пастернаке и проч.

Неохота писать о языке. Какой тут язык! Недавно одна женщина написала мне: «Вы все пишете, как плохо мы говорим, а почему не напишете, как плохо мы живем». <...>

 

13 января. Вот какую идиотскую чушь принесла мне вчера Кларинда:

385. Ч у к о в с к и й К. И. Культура слова, изд-во «Молодая гвардия», 2 л., 50 000 экз., цена 6 коп. (IV кв.).

Корней Иванович Чуковский с пристальным вниманием и любовью относится к культуре слова. В книге, адресованной молодежи, К. Чуковский расскажет о богатстве русского языка, о культуре образного живого слова, о необходимости бороться с проникновением в устную и письменную речь невыразительных канцеляризмов.

Книга будет интересна и полезна широкому кругу читателей.

 

Тем. план 1961 г. Заказ.....экз.

 

Ни о каком богатстве русского языка я и не собираюсь говорить, называть свою книгу «Культура слова» не думаю, печатать ее в IV квартале не намерен — и вообще все это собачья брехня. Брошюра моя будет листов пять или больше, и ее содержания до сих пор не знаю я сам, хотя каждое утро прилежно пишу ее. Писание происходит так. Встаю я в пять — иногда чуточку позже — и сейчас же за стол. Чувствуя, что уж недолго осталось мне сидеть за столом, стараюсь написать возможно больше — тороплюсь, сбиваюсь, путаюсь, предпочитаю количество качеству — и жду, когда заболит сердце. Когда оно болит нестерпимо, я иду и ложусь — и читаю. Читаю что придется: на днях закончил дивную книгу Nancy Mitford «Voltaire in Love»* — и позавидовал таланту (и цинизму) этой отличной писательницы. Она умудряется нежнейшим образом относиться и к Вольтеру и к m-me de Châtelet, хоть и демонстрирует на каждой странице их карьеризм, способность ко всяческой подлости, своекорыстие. <...>

 

* Нанси Митфорд «Влюбленный Вольтер» (англ.).

 

Теперь читаю книгу Vladimir'a Nabokov'a «Pnin», великую книгу, во славу русского праведника, брошенного в американскую университетскую жизнь. Книга поэтичная, умная — о рассеянности, невзрослости и забавности и душевном величии русского полупрофессора Тимофея Пнина. Книга насыщена сарказмом — и любовью.

Читаю также Майского «Путешествие в прошлое», где глава о Британском музее, где мы с М. Б. были в 1903—1904 гг., где я читал впервые Роберта Броунинга — пронзила меня.

Vladimir Nabokov «Pnin», Copyright 1953, 1955, 1957 (Avon Publication, inc).

В этом романе автор делится с читателями своим воспоминанием об одном русском человеке, которого он встречал в Петрограде, в Париже, в Америке. Этот человек не очень-то высокого мнения о правдивости своего биографа. Когда тот завел в его присутствии разговор о какой-то Людмиле, Пнин громко крикнул его собеседникам:

— Не верьте ни одному его слову. Все это враки... Он ужасный выдумщик!

— Don't Believe a word he says... He makes up every thing... He is a dreadful inventor (стр. 153).

 
 
Все журналы поздравили своих читателей «С Новым Годом», а журнал Октябрь — с «Новым Гадом» (в редакторы Октября назначен Кочетов)

 

 


В этом, к сожалению, я убедился на собственном опыте. Со слов своего отца Влад. Дмитриевича Набокова романист рассказывает в своих мемуарах, будто в то время, когда я предстал в Букингемском дворце перед очами Георга V, я будто бы обратился к нему с вопросом об Оскаре Уайльде. Вздор! Король прочитал нам по бумажке свой текст и Вл. Д. Набоков — свой. Разговаривать с королем не полагалось. Все это анекдот. Он клевещет на отца...1

 

20 января. Храбровицкий дал мне книгу Гиппиус «Дмитрий Мережковский». Издана YMCA. Бедная, пустопорожняя, чахлая книга — почти без образов, без красок,— прочтя ее, так и не знаешь: что же за человек был Мережковский. Вместо того, чтобы изображать его, она изображает коловращение событий вокруг него, причем путает и даты и факты. (Как они бежали через Гомель — пожалуй, верно описано, но о поездке Ал. Толстого, Егорова и Набокова в Лондон — все брехня.) И кроме того: холодное, безлюбое сердце.

В этот же день я получил от Ел. Драбкиной ее книгу «Черные сухари». На одной странице больше таланта, души, жизни, чем во всей книге Гиппиус, хотя тема книги мне глубоко чужда.

Сегодня же книга Марии Карловны Куприной «Годы молодости» о Куприне. В ней Куприн слишком благолепен и благостен — и многое завуалировано, но книга жгуче интересна — и главное, живая, не то что книга-кадавр З. Гиппиус.

 

21 января. Страшная годовщина. Через месяц —6 лет со дня смерти Марии Борисовны. Я перечитываю ее письма ко мне. Поразительное,— которое начинается «Дорогой Коля, получил ли ты мое письмо. Я на этот раз не могу дождаться от тебя ответа. Как ты себя чувствуешь?» и т. д. Это письмо написано в 1911 году, когда я на деньги Леонида Андреева уехал в санаторий Гранкулла. Письмо доверчивое, нежное, светлое. О том, что Коля издает с Юрой журнал «Ясное небо», что у М. Б. были в гостях на блинах Дымов, Гржебин, Брусянин, Коппельман с сестрой, Вера Евгеньевна Беклемишева, Елена Карловна Добраницкая, О. Л. д'Ор, Лернер — все ныне умершие, давно уже ушедшие в землю — как и она — она была рада с ними, с друзьями — по-человечески — провести вечер — и как мало в ее жизни было таких вечеров! Какая чувствуется в ее письме любовь ко мне, к ним ко всем, к Коле, к жизни,— и каким подарком была для меня ее дружба! И какие страшные ждали ее удары! Умирание (долгое) Мурочки — и она там у ее постели в Крыму — какое трагическое письмо от 28 декабря 1930 года — сейчас после шторма — в голодном Крыму — откуда она послала Бобе «богатейшие варежки»... Сколько благородства, героизма, душевной ясности2.

Я целый день под впечатлением этого своего общения с нею — приобщения к ней — не нашел себе места и бросился к Достоевскому и стал читать любимейшего своего «Игрока» — где гениальность Достоевского дана без всяких посторонних примесей — чистая гениальность — в сюжетосложении, в характерах, в создании образа бабуленьки, в диалогах, в нервном подъеме вдохновения. <...>

 

7 февр. <...> Прочитал в «Нов. Мире» воспоминания Эренбурга — об убиенных Мандельштаме, Паоло Яшвили, Цветаевой, Маяковском. Пафосу этой статьи мешает мелькание людей — имен — мест — устаешь от этой чехарды. Но все же это подвиг, событие. <...>

 

11-го счастливейший день. С утра до вечера пишу без оглядки, не перечитывая того, что написалось. Писать мне приятно лишь в том случае, если мне кажется, что я открываю нечто новое, чего никто не говорил. Это, конечно, иллюзия, но пока она длится, мне весело. Завтра будут у меня Алянский и Цейтлин с рисунками к «Серебряному Гербу». <...>

 

1 апреля. День рождения: 79 лет. Встретил этот предсмертный год без всякого ужаса, что удивляет меня самого. <...>

Очень интересно отношение старика к вещам; они уже не его собственность.

Всех карандашей мне не истратить, туфлей не доносить, носков не истрепать. Все это чужое. Пальто пригодится Гуле, детские англ. книжки Андрею, телевизор (вчера я купил новый телевизор) — гораздо больше Люшин, чем мой. Женя подарил мне вечное перо. Скоро оно вернется к нему. И все это знают. И все делают вид, что я такой же человек, как они. <...>

 

1 мая. <...> Я встретил Асмуса. Асмус встревожен. Хотя он (вместе с Вильмонтом, Эренбургом и семьей Пастернака) душеприказчик Пастернака, Гослит помимо комиссии печатает книгу Пастернаковских стихов. Стихи отобрал Сурков — в очень малом количестве. Выйдет тощая книжонка. Комиссия по наследству Пастернака написала высшему начальству протест, настаивая, чтобы составление сборника было поручено ей и был бы увеличен его размер. А Зин. Ник.— против этого протеста. «Пусть печатают в каком угодно виде, лишь бы поскорее!»


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 14; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!