Воскресение 3 марта 28 страница



Сельв. пробовал заговаривать о знаменитом совещании в Кремле, но я сказал ему, что так как я занят «Искусством перевода» и подготовкой собрания сочинений, и кроме того нездоров, я запрещаю своим домашним разговаривать со мной на эту тему, сообщать мне какие бы то ни было сведения по этому поводу и не видел за все это время ни одной газеты; он, конечно, не поверил мне, но на самом деле это так. Я запутался с искусством перевода — стараюсь преодолеть эту путаницу, мудрую, комбинирую отдельные куски — и покуда не склею их крепкими связками, не могу думать ни о чем другом.— Получил книгу В. Н. Орлова «Пути и судьбы». Интересная, отлично написанная, умная — но холодная, без темперамента. Очень сенсационная «История одной любви»—и боже, до чего ядовита, «тлетворна», как говорили встарину. И вот из такой-то гнили выходили гениальные стихи. <...>

 

18 марта. Невероятный мороз: 23 градуса. И ветер. Днем на солнце теплее. Но по утрам и ночью — ужасная стужа. Паустовский рассказывал о житье-бытье Рыльского. Позвонишь к нему на квартиру — отзывается свора собак — в квартире их множество. Хозяин отгоняет их и предостерегает гостя: сюда не садитесь: грязно. А этот стул развалился и т. д. В комнатах беспорядок, сумбур. Куча родственников и какие-то приживальщики. Внизу под Рыльским живет Павло Тычина. Он не выносит громких звуков, страдает от каждого стука. Чтобы обезопасить себя от шума, идущего с верхнего этажа, он на свой счет «подковал» всю мебель Рыльского резиной. Но Рыльский, подвыпив, предлагает гостям и домочадцам:

— Давайте дразнить Тычину.

Гости начинают горланить дубинушку:

 

Англичанин мудрец, чтоб работе помочь,

Изобрел за Тычиной Тычину.

 

Это выводит Тычину из себя. Он прибегает с проклятиями... и остается, и сам принимает участие в хоре.

 

20 марта, вечер. Сейчас ушел от меня Паустовский. Он выступал перед студентами электро-(какого-то) института. В конце они поднесли ему букет... для Эренбурга. «А я,— говорит Константин Георгиевич,— как раз к нему и ехал. Он очень плох. Сидит в кресле, не вставая. Целые дни звонит телефон, где ему без конца выражают сочувствие. Он сидит оцепенело, и жена его... страшно взглянуть на нее». Мне, конечно, понятно, что Э-гу надо уехать куда-ниб. от себя самого, куда-нб. на природу. Сегодня Вс. Иванов и Каверин были у Федина:

— Ты же председатель Союза. Сделай же что-нибудь для облегчения судьбы Э-га.

Пауст. рассказал, что в Казани в архиве нашелся его роман «Дым отечества», который когда-то отверг Симонов, стоявший во главе «Нового Мира». В «Новом Мире» рукопись пропала. О его гибели П-ий сообщил в одной из своих книг. Книгу прочитал некий казанский житель и сообщил П-му, что роман его нашелся.

 

21 марта. День Марии Борисовны. Мороз ужасный, невообразимый. Окна замерзли снизу до самого верху. <...> Получил от Марии Игнатьевны дивное письмо: я потребовал, чтобы она прекратила перевод моих «Современников», потребовал грубо — телеграммой и письмом. И вот она на мою грубость ответила нежным письмом.

Паустовский вчера рассказывал о героическом поведении Елизара Мальцева. Этот, как сказал он, «малютка» среди всей свистопляски вел себя достойно и гордо, и когда один из присутствующих крикнул:

— Да мы вас на кол посадим!

«Малютка» сказал:

— Кто это там кричит. Встаньте!

И негодяй встал.

— Вы член Союза писателей? — спросил Мальцев.

— Нет!

— Так кáк же вы сюда попали? Уходите сейчас. И приходите ко мне завтра объяснить, почему вы бесчинствуете и кто привел вас сюда (банда софроновцев протащила в Союз своих подручных).

В 6 часов пришла Агата Андр. Охотина-Белопольская, с к-рой я познакомился в 1906 году. Сибирячка-студентка, она в Лутахенде прыгала со мной через костры. Мне приятно было ее посещение: сегодня день Марии Борисовны, а она очень любила Марию Борисовну. <...>

 

26 марта. 20 дней тому назад мне позвонила Наташа Роскина и взяла у меня интервью по поводу «детской недели». Я наговорил ей всякого неинтересного вздору, и вдруг третьего дня она звонит мне невинным голосом, что она внесла туда несколько строк — откликов на речь т. Хрущева о литературе. «Лит. газета» сейчас только такими откликами и интересуется, и вот поэтому Наташа вставила в текст моего интервью неск. абзацев о том, что я не вижу ни малейшей розни между (сталинистами)-отцами и детьми. Словно кто ударил меня по голове. Я пришел в ужас. Послал за Наташей — она приехала, я требовал, чтобы эта позорная отсебятина была выброшена, а потом сообразил, что в это траурное время всякое выступление с каким-то тру-ля-ля отвратительно, потребовал, чтобы все интервью было аннулировано. Наташа не ручалась за успех, но обещала попробовать. Это было в субботу. После двух бессонных ночей я в понедельник (вчера) поехал в «Лит. Газ.». Проплел в кабинет редактора и сказал ему: «Вы сами понимаете, что я, старый интеллигент, не могу сочувствовать тому, что происходит сейчас в литературе. Я радуюсь тому, что «дети» ненавидят «отцов», и если вы напечатаете слова, не принадлежащие мне, я заявлю вслух о своих убеждениях, которых ни от кого не скрываю».

И еще много безумных слов. Он обещал. Но вернувшись, я не спал еще одну ночь (т. е. спал, но тревожно, прерывисто, т. к. знал бандитские нравы нынешней печати) — мне чудилось, что, несмотря на обещание, «Лит. Газ.» тиснет за моей подписью черт знает что! Об этом рассказал мне Илья Зверев (Изольд), кот. был у меня накануне. Он сдал «Лит. Газете» очень либеральную статью и уехал в Польшу. Пользуясь его отсутствием, «Лит. газ.» изменила всю направленность статьи и приписала конец, сплошь состоящий из цитат из речи Хрущева. Получилась полная противоположность тому, что Зверев хотел сказать.

Но со мною, слава богу, обошлось. <...>

 

12 апреля. Тоска. Кропаю свою книжку о переводах — бессмысленно, тупо, тратя иногда по 3 часа на то, чтобы выжать из себя 2 строки... Все разговоры о литературе страшны: вчера разнесся слух, что Евтушенко застрелился. А почему бы и нет? Система, убившая Мандельштама, Гумилева, Короленко, Добычина, Маяковского, Мирского, Марину Цветаеву, Бенедикта Лившица,— замучившая Белинкова, и т. д. и т. д. очень легко может довести Евтушенко до самоубийства.

Говорят, что к Солженицыну приехали репортеры спросить, как он относится к современному оскотинению литературы, он сказал им:

— Вы мешаете мне работать. Если вы не уйдете из комнаты, уйду я <....>.

 

6 июня. Сегодня был у меня Солженицын. Взбежал по лестнице легко, как юноша. В легком летнем костюме, лицо розовое, глаза молодые, смеющиеся. Оказывается, он вовсе не так болен, как говорили. «У меня внутри опухоль была как два кулака, теперь уменьшилась, ташкентские врачи, очень хорошие, лечили». Много рассказывает о своих тюремных годах. «Я мог бы деньги зарабатывать: сидеть в тюремной приемной и учить старушек, какие вещи можно передавать, а какие нельзя». Потом: «В тюрьму нельзя идти в хорошем костюме, уголовные отнимут все равно, нужно сшить из тряпки мешок, взять ложку и чашку из пластмассы (ничего металлического); вообще в Таганку можно брать папиросы, а в Бутырки нельзя, и т. д. и т. д. И как мы веселились по вечерам в Бутырках. Я там лекции читал по физике, в три смены, совсем запарился. Ах, К. И., какие хорошие русские слова — сохранились в науке и в технике» (привел слова). Рассматривал «Чукоккалу». Заинтересовался предреволюционными записями: «Я пишу Петербургскую повесть, давно хотел написать. Сейчас я закончил рассказ о том, как молодежь строила для себя техникум, а когда построила, ее прогнали. У нас в Рязани из трех техникумов два были построены так».

— 75%,— сказал я.

— 66! — сказал он, и я вспомнил, что он учитель. Очень восхищается городом Таллиным. «Единственный город в Эстонии, где сохранились памятники средневековья. И какие! (перечисляет). Особенно в Северозападном углу Эстонии — (назвал место). «Мы туда с товарищем на велосипеде собираемся».

Поехали мы с ним на кладбище. Посмотрели на могилу Пастернака, она вся в белых цветах шиповника — и множество цветов внутри. Побывали мы и на могиле Марии Борисовны — и моей. Там густые заросли: вишни, акация, рябина. Мы постояли там долго — и я ушел как всегда умиротворенным.

Давно я не писал дневника. Между тем у меня дважды (две среды подряд) была Ахматова, величавая, медлительная, но с безумными глазами: ее мучает, что Сергей Маковский написал о ее отношениях с Гумилевым какую-то неправду. «Он не знал первого периода нашего брака».

С Солженицыным мы приехали на станцию, когда подошел поезд: как молодо помчался он догонять поезд — изо всех сил, сильными ногами, без одышки. Какими-то чертами он похож на Житкова, но Житков был тяжелый человек, хмурый деспот, всегда мрачный, а этот легкий, жизнерадостный, любящий. <...>

 

14 сент. Суббота. Зинаида Николаевна Пастернак рассказывает: я просто взбесилась и написала бешеные письма Федину и Тихонову. О том, что я в нищете, что до сих пор не получаю пенсии, что томик стихов Бори изд-во сократило вдвое, что из-за границы мне не шлют ни копейки; о том же написала и Тихонову. Тихонов сейчас же пришел ко мне — обещал поговорить с Фединым — и вот нужно же было так случиться, что после этого я пошла к Сельвинским взять в долг хоть несколько рублей — вижу, идут они оба: Тихонов и Федин. У меня подкосились ноги, чувствую, что падаю, сердце застучало как сумасшедшее, «только бы дойти до кордиамина» (лекарства), Федин обещал сделать, что может, и придти ко мне в понедельник. Ждала его весь день, он пришел только к вечеру, смертельно усталый (у него вообще вид глубокого старца, особенно это бросилось в глаза днем, когда я встретила его с Тихоновым: брови и нос). Он сказал, что дано распоряжение уплатить за дачу, дать мне единовременное пособие, печатать стихи Пастернака в «Библ. поэта» в количестве 18—20 листов (а не 11-ти, как сказано в договоре) и т. д. Я заговорила о «Докторе Живаго». Он смутился и сказал: «Подождем, теперь не время». Но на следующий день позвонил Хесин из Управления авторских прав, попросил спешно сообщить ему сведения о наследниках. (Очевидно, хотят перевести сюда иностранные деньги.)

 

25 сентября в великолепную погоду я приехал в Барвиху. Встретил здесь милых Солдатовых, которые подарили мне песни Бернса (Souvenir Edition)*. <...>

 

* Сувенирное издание (англ.).

 

30 сентября. Вот говорят о молодежи: тунеядцы, паразиты и проч. Но со мною сидит за столом старый большевик Ермаков — темная посредственность, глухой ко всему человеческому, кроме еды» круглый оголтелый невежда — и оказывается, он здесь, в Барвихе — бесплатно (содержание больного здесь стоит 6 тысяч в месяц). Завтра он уезжает — на прощание спросил меня:

— Вы прикреплены к столовой на ул. Грановского?

И я вспомнил, что великое множество вот этаких принципиальных бездельников получает бесплатное пропитание в больничной столовой.

— Я получаю сухим пайком! — похвастался он.

Вообще он очень доволен судьбой:

— У меня жена моложе меня на 16 лет. <...>

 

2оеоктября. Изумительная невероятная погода. Впервые за все эти месяцы я позволил себе решительно ничего не делать и гулять над прудом. Жара. У пруда акад. Цицин целые дни с удочкой. Его жена тоже. На пруде золотая рябь — деревья стоят кругом, как зачарованные. Мы 3 часа — или больше — нежились вместе с А. А. Солдатовым на солнце и вели ленивый разговор. Говоря о сталинских временах, С. сказал:

— Подумайте: только в одном «Аркосе» пять директоров один за другим были сняты и расстреляны. Теперь они все реабилитированы. Так? (он любит, рассказывая что-нб., приговаривать: «так?») Пять директоров! Ясно, что уже 3-й, 4-й, 5-й думали не о деле, а о том, как бы им уцелеть.

Тут Солд. говорит.

— Особенно пострадали партийцы.

И конечно, это не верно: особенно пострадали интеллигенты. Из писателей: Бенедикт Лившиц, Осип Мандельштам, Марина Цветаева, Гумилев, Мирский, Копелев, Солженицын, Добычин, Зощенко, Ахматова, Эйхлер, Заболоцкий, Бабель, Мих. Кольцов, Ал. Введенский, Хармс, Васильева, Бруно Ясенский, Пильняк, Ел. Тагер.

 

9/Х. Разговорился с одним отдыхающим о Макаренко. Он говорит:

— Макаренко — дутая фигура. Его метод никуда не годится. Да и таланта у него маловато. Его «Педагогическая поэма» — вздор.

Я спрашиваю:

— А чем вы занимаетесь?

— Бывший учитель.

Все кругом засмеялись. Оказалось, это маршал Соколовский. Завтра уезжают Солдатовы, и я с тоскою думаю об этом. Такие уютные, сердечные, милые люди, и мне с ними было так хорошо..

Погода все время изумительная. Теплынь. Подумать только: летают осы, бабочки, мухи жужжат на стеклах. Вместо октября сплошной июль. Я все еще увяз в Куприне.

 

10 октября. Солдатовы уезжают, и я остаюсь сиротой. Подарил им книжку «Живой как жизнь». Сделал на ней такую топорную надпись:

 

Не дожить бы до проклятого

Десятого!

В этот день, по воле сатаны,

Я лишаюсь милого Солдатова

И его приветливой жены.

Мне без них в Барвихе будет лихо:

Будет мне пустынею Барвиха.

Всегда-то вы,

Солдатовы,

Отрадой были мне,

Так пусть вам будет сладостно

В туманной и безрадостной

Далекой стороне!

_________

 

12 окт. <...> Вышел пройтись. Навстречу маршал Соколовский. Слово за слово — стал ругать Солженицына. «Иван Денисович» это проповедь блатного языка. Кому из нас нужен (!) блатной язык! Во-вторых, если хочешь обличать сталинскую эпоху, обличай ясно, а то сказал о Сталине неск. слов — и в кусты! и т. д.

А «Матренин двор» — нашел идеал в вонючей деревенской старухе с иконами и не противопоставил ей положительный тип советского человека!

Я с визгом возражал ему. Но он твердил свое: «проповедь блатного языка».

О «Случае на станции...» говорит более благосклонно. Покуда мы спорили, смотрел на меня с ненавистью. <...>

Соколовский звук г произносит мягко, по-украински. В разговоре употребляет крутые солдатские ругательства. А боится блатного языка.

Здесь отдыхают два председателя колхоза: «Мы хотим поговорить с вами о Солж.». Я избегаю их всеми способами.

Вчера была у меня Мура Будберг и Людмила Толстая. Мура привезла мне книжку Устинова, посвященную ей... Я поставил ей бутылку вина, к-рую она, не допив, взяла с собой. <...>

 

27 октября. <...> Весь здешний бюрократический Олимп ужасно по-свински живет. Раньше всего все это недумающие люди. Все продумали за них Маркс — Энгельс — Ленин — а у них никакой пытливости, никаких запросов, никаких сомнений. Осталось — жить на казенный счет, получать в Кремлевской столовой обеды — и проводить время в Барвихе, слушая казенное радио, играя в домино, глядя на футбол (в телевизоре). Очень любят лечиться. Принимают десятки процедур.

Разговоры такие:

— Что-то нет у меня жажды...

— А ты съешь соленого. От соленого захочется пить.

— Верно, верно.

Или:

— Какая водка лучше — столичная или московская?

— Московская лучше, на этикетке у нее — медали.

Или:

— Кто у вас там секретарь.

— Солодухин.

— Иван Васильевич.

— Нет, Василий Иванович.

Со мною рядом сидит Сергей Борисович Сутоцкий, один из редакторов «Правды». Милейший человек, загубленный средой, поддающийся ее влиянию. Он принес мою книжку «Живой как жизнь», прося автографа. Я написал ему следующее:

 

Средь сутолоки идиотской

Ты помнишь ли, Сергей Сутоцкий,

Глубокомысленный завет,

Что нам оставил Заболоцкий,

Мудрец, учитель и поэт:

— «Не позволяй душе лениться,

Она — служанка, а не дочь.

Душа обязана трудиться

И день и ночь, и день и ночь».

В Барвихе или в Кисловодске —

В какой бы ни попал ты рай,

Прошу тебя, мой друг Сутоцкий,

Своей души не усыпляй.

Оставим стаду идиотов

Усладу грязных анекдотов,

Транзисторы и домино

И скудоумное кино.

К лицу ли нам, друзьям искусства,

Такое гнусное паскудство?

 

Вчера к Екатерине Павловне Пешковой, которая живет здесь в 22 палате, приехали ее правнуки: Катя, Максик и волшебно красивая Ниночка (внучка Берии), а также Людмила Толстая. Мы все уселись на террасе. Невдалеке поместился маршал Соколовский. Как нарочно, заговорили о Солженицыне. Все отзывались о нем восторженно. С. слушал-слушал, не выдержал и сбежал. (За это время я ближе познакомился с ним, и он мне симпатичен — очень болен.)

А третьего дня ко мне подошел один вельможа. «Я депутат той области, где живет Матрена. Ваш Солженицын все наврал. Матрена совсем не такая».

Напрасно я говорил ему, что художник имеет право преображать действительность, он толковал свое: «Все исказил, все переврал. Если ты писатель, пиши правду». <...>

 

10 декабря. Мне легче. Вчера я ходил гулять — вместе с Расулом Гамзатовым, который поселился здесь в Доме Творчества во флигеле. <...> Очень забавно рассказывал, как он исполняет обязанности члена правительства. Всякий раз, когда какое-нибудь новое превращение какого-нб. генерала в маршала или мелкого посланника в посла, звонят ему из Кремля, чтобы он подал свой голос. Он всякий раз отвечает: «Я согласен», так как никого из этих людей не знает, и их карьера не интересует его. Но это выходило очень монотонно, и вот для разнообразия он ответил однажды «я подумаю», хотя и не знал, о ком идет речь. «Я подумаю и на днях дам ответ». Там всполошились. Но он через день позвонил и сказал: «Пожалуй, я согласен». Вообще у него много юмора. <...>

 

 

4 января 1964. Опять в Барвихе. Измочален совсем. Шумно, неуютно. <...>

Все, что вчера удалось мне услышать от соседа по столу, это анекдот о Никите Сергеевиче. Приехал Н. С. в одну украинскую деревню. Председатель угощает его самогоном. Н. С. (с неудовольствием): «У вас это еще не изжито».

Предс.— «Нет, не из жита, а из кукурузы».

 

10 января 1964. Гулял с Андреем Андреевичем Громыко. Высокий мужчина, бывалый — и жена его. Рассказывал им о Пастернаке — о том, что деньги огромные пропадают в США — гонорары за иностр. издания «Д-ра Живаго». Не лучше ли взять эти деньги (валютой) и выдать жене П-ка советскими деньгами.

Прихожу домой — на столе книжка: Pasternak, «Fifty Poems». Chosen and translated by Lydia Pasternak Slater* (Unwin Books).

 

* Пастернак. «Пятьдесят стихотворений». Выбраны и переведены Лидией Пастернак-Слэйтер (англ.).

 

Предисловие прелестное: биография матери, отца, отрывки из писем Бориса Леонидовича. Но переводы — уж лучше бы прозой. Большинство пастернаковских стихов передано в ритме Якуба Коласа — причем нечетные строки без рифмы, воображаю, как страдал бы П-к, если бы познакомился с такими переводами. У нас ни одна редакция не допустила бы таких переводов в печать. Значит, напрасно я взъелся на бедную Miriam Morton и Марию Игнатьевну за переводы моих вещей. <...>

Селих рассказал, как в «Известиях» и в «Правде» (случайно в один день) появились рецензии, ругающие «Наполеона» Тарле. «Книга-то очень хорошая, но ее нужно было выругать, т. к. предисловие к ней написал Радек».

— Так ругали бы Радека. Зачем же ругать книгу Тарле.

— Вы ничего не понимаете. Так всегда делается.

Дальше он рассказал то, что я знаю. Что Тарле написал Сталину письмо, просил разрешения ответить своим рецензентам в газете, Сталин ответил ему письмом:

 

«Академику Тарле

(Тарле был тогда исключен из Академии)

Не нужно отвечать в газете. Вы ответите им во 2-м издании Вашего прекрасного труда».

 

Оказывается, Сталин вызвал Мехлиса и Стельмаха (описка, следует читать: Селиха.— Е. Ч.) и сделал им нахлобучку за злобные выпады против Тарле. «И мы тогда признали свою ошибку и обещали похвалить эту книгу»,— закончил Селих.

— Значит, вы хвалите и браните только по распоряжению начальства.

— А как же иначе!

11.1.64. <...> Вспомнил о маме. Послала она меня в аптеку (Дзенкевича) за каплями Боткина и дала бумажный рубль. Я сунул рубль в перчатку, а перчатка была дырявая — и в аптеке оказалось: рубля нет. Я в слезах и в отчаянии прибежал домой без рубля и без лекарства. И мама сказала:

— Ну что ж! Подумай только, как обрадуется тот, кто найдет этот рубль. Какая-нб. бедная женщина и т. д.

История с ее именинами. 24 дек. в день св. Екатерины. Особенный день, другого цвета, другого запаха, чем все остальные. И нужно было по секрету подготовить подарки. И тут происходили чудеса: вдруг дней за десять где-нибудь в башмаке я находил трехрублевку — мама, вот 3 р.— «Это не мои деньги».— Уверенный, что просто мне повезло, я шел с Марусей и Маланкой в магазин Колпакчи и покупал стеклянный графин со стаканом, а на полученную сдачу бюст Шевченко и был так мал, что не знал о Шевченко ничего и думал, что всякий бюст называется Шевченко.— А Маруся, найдя у себя под подушкой такие же три рубля, покупала канву и мотки гаруса и начинала вышивать для мамы подушку, таясь по темным углам. Секретность соблюдалась чрезвычайная.— Мама идет! Прячь! — шептал я в ужасе — но мама упорно не замечала ни Маруси, ни вышивки. Мне и в голову не приходило тогда, что мама знает в этой вышивке каждый крестик и, покуда Маруся спит, корректирует ее вышивание. И ужас: я сам же нечаянно и разбил кувшин, предназнач. для подарка. И на туалетном столе — розовая юбка у туал. стола, а сверху тюль — нашел новую трехрублевку.

Воспитывала она нас демократически — нуждою. Какой это был ритуал: когда она мыла посуду, вытирать полотенцем тарелки и вообще помогать маме. <...>

24/1. У меня такое впечатление, будто какая-то пьяная личность рыгнула мне прямо в лицо. Нет, это слишком мягко. Явился из Минска некий Сергей Сергеевич Цитович и заявил подмигивая, что у Первухина и Ворошилова жены — еврейки, что у Маршака (как еврея) нет чувства родины, что Энгельс оставил завещание, в к-ром будто писал, что социализм погибнет, если к нему примкнут евреи, что настоящая фамилия Аверченко — Лифшиц, что Маршак в юности был сионистом, что Кони (Анат. Фед.) был на самом-то деле Кон и т. д. Я сидел оцепенелый от ужаса. Чувствовалось, что у него за спиной большая поддержка, что он опирается на какие-то очень реальные силы. <...>

 

31 января. Вчера кончил возиться с предисловием к книге Вл. Ос. Глоцера «Дети пишут стихи». Книга не научная, а чисто педагогическая. Но она обличает наших казенных учителей, и в этом ее заслуга. <...>

 

2 февраля 64. Вчера в Барвиху приехал Маршак. Поселился в полулюксе № 23 в нижнем этаже. Когда я увидел его, слезы так и хлынули у меня из глаз: маленький, сморщенный, весь обглоданный болезнью. Но пышет энергией. Не успел я сесть, как он стал говорить о себе со страшной силой самовосхищения, которое совершенно оправдано, так как он в самом деле феноменально одухотворен, творчество так и пышет из него. Рассказывал о Блэйке. Как Горький говорил ему и даже писал: «Не стоит Ваш Блэйк, чтобы Вы переводили его». Рассказывал о Солженицыне, который вместе с Твардовским третьего дня приходили благодарить Маршака за статью в «Правде»1. Статья первоначально была предназначена для радио. Говорит с большим одобрением о Солженицыне — «Отличный человек: ему так нравятся мои переводы сонетов Шекспира». Об Эткинде: Эткинд в своей книге очень расхвалил Маршака, но позволил себе не совсем благоговейно отозваться об одном переводе одного из сонетов Шекспира, и Маршак уже два месяца всюду порицал его книгу2. Но вчера был у Маршака Эткинд, и М. доказал ему его неправоту, и они помирились. Читал мне свои лирические эпиграммы, среди которых есть одна хорошая.

«Теркин на том свете» был переведен (не до конца) одним английским поэтом, к-рый жил в СССР и умер, не закончив перевода. Теперь Маршак написал предисловие к этому переводу, к-рый выйдет в Англии.

Говорил Маршак о своем разговоре с Косолаповым, директором Гослита по поводу поэта Бродского, с которым тот расторг договор:

— Вы поступили как трус. Непременно заключите договор вновь... и т. д.

Он говорил со мной, как с колокольни. Не просто говорил, а «дарил своей мудростью» — «щедро делился своими богатствами» — и все же был трогателен великой победой духа над плотью, бессмертья над обступившей его со всех сторон смертью. И когда я ушел, чувство жалости к нам обоим сжало мне горло.

Кстати: сердце у меня продолжает болеть. Вчера перестало, а сегодня —

 

3 февраля боль вознобновилась. <...>

Снастин, заместитель Ильичева, говорил мне во время прогулки, что существует много рукописей Ленина, не вошедших в «Собр. соч.» — одна из них о Ворошилове — о том, как В. развалил армию. «Мы не печатаем: жаль старика».

Рассказывал о Шепилове, к-рый нынче служит в архиве: разбирает военные бумаги XIX века. «Мы дали ему квартирку на Кутузовском — две комнаты. Он запротестовал: мало. Где я буду держать мои бумаги? — Мы даем вам квартиру не для бумаг, а для жилья».

Молотов не взял никакой работы. «Он упрямый, нераскаянный». А Булганин был на встрече нового года в Кремле и дружески беседовал с Ник. Сергеевичем.

О Федине говорит с великим почтением.

 

7 февраля. Вчера вечером показывали «Новые времена» Чарли Чаплина. Пришел Маршак. Оказывается, он все видит, даже мелкие титры. Но слух у него очень ослабел, и самовлюбленность необъятная. Вчера я проводил его из кино в его номер, вижу: на столе новая книжка «Нового мира», беру ее с жадностью; он говорит: «здесь мои «лирич. эпиграммы» — прочитайте». Я читаю ему вслух его стихотворения, которые он читал мне вчера и третьего дня. И когда я стал перелистывать книжку, взял ее у меня. Вновь рассказал мне, что он ответил директору учреждения, где служит его сын, вновь рассказал, что директор сказал: «я распущу всю эту синагогу», хотя у него три проц. служащих-евреев. Я было хотел приходить к нему ежедневно и читать, но вижу, что это невозможно: он терпит только чтение о нем и всякое другое чтение заменяет своим монологом.

Чаплин, конечно, гений, равного которому нет. Он сделал цирковую эксцентрику лиричной. <...>

 

17 февраля 64. Здесь новые лица. Зам. министра МИД: Сергей Георгиевич Лапин, человек студенческого обличья, проводящий на коньках и на лыжах по 3—4 часа в день, отец полуторагодовалого ребенка (Сергея) — весь блондин, с ног до головы, веселый, озорной человек, пишущий стихи, читающий всевозможные книги, питомец Высшей партийной школы. И с ним его друг Влад. Семенович Лебедев, референт Никиты Сергеевича, молодой и моложавый человек в очках, непрерывно острящий — главным образом над своим дружком Лапиным. Их дружба выражается в непрерывных остротах друг над другом — иногда очень удачных. Лапин сочинил какое-то — неплохое — стихотворение, Леб. прочитал его и сказал: нужно попросить Маршака, чтобы он перевел его на русский язык.

С Маршаком я вижусь каждый день. Он по-прежнему говорит только о себе или превращает свою речь в ряд бессвязных афоризмов, которые произносит с таким видом, будто изобрел их сию минуту. Иные афоризмы хороши, например о том, что стихи Луговского похожи на воду, в к-рой художник моет кисти, и вода от этого разноцветная, но не перестает быть водой. Или о том, что у наших критиков есть руки, но нет пальцев. И т. д. Сейчас он работает над изменением своих переводов сонетов Шекспира, к-рые он передал как обращения к женщине, в то время как они явно обращены к мужчине.

Здоровье его очень расшатано. От неумеренного потребления антибиотиков во всем его теле зуд, который не дает ему спать по ночам. Зрение ухудшается, хотя он видит и кино-картины, и рукописи,— сам пишет десятки страниц.

Лида и Фрида Вигдорова хлопочут сейчас о судьбе ленинградского поэта Иосифа Бродского, которого в Л-де травит группа бездарных поэтов, именующих себя «Руссистами». Его должны завтра судить за бытовое разложение. Лида и Фрида выработали целый ряд мер, которые должны быть приняты нами, Маршаком и Чуковским, чтобы приостановить этот суд. Маршак охотно включился в эту борьбу за несчастного поэта. Звонит по телефонам, хлопочет.

— Пойдем, поговорим о нем по прямому проводу,— предложил он. У меня в это время был Митя. Он помог Маршаку взобраться на 2йэтаж в ту комнату (рядом с кино), где телефон. Был 7-й час. Но мы не могли дозвониться до Лиды. Митя в промежутке между звонками стал рассказывать о Солженицыне. Солженицын пришел в студию МХАТа посмотреть инсценировку «Случая на станции». Поглядеть на него собралась куча народа. Долго ждали его — что же он запаздывает? — оказалось, он давно сидит в третьем ряду, неузнанный никем. Когда его опознали, он сказал, что хотел поговорить с глазу на глаз с актерами, а не с публикой,— и особенно ему неприятно, что здесь присутствуют журналисты. «Все, что я хочу сказать читателям, я скажу в своих произведениях — и мне не нужны посредники». И стал так нелестно отзываться о журналистах, что один из них предпочел уйти.


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 15; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!