Начало мудрости— страх Господень...» (Пс. 110, 10). 10 страница



Сознание собственной неотделённости от мира руководило многими поступками Чехова, которые до сих пор приводят многих в недоумение и рождают всевозможные домыслы. Укажем на два из них.

Во-первых, поездка Чехова на Сахалин летом 1890 года. В этой поездке почему-то хотят видеть некую загадку и строят предположения о причинах, включая суетное стремление «сделать себе биографию», расцветить её чем-то необычным, из ряда вон выходящим. Между тем сам Чехов объяснил всё ясно, просто, без умолчаний и туманностей (в письме Суворину от 9 марта 1890 года):

«...Мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч вёрст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и всё это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно. Прославленные шестидесятые годы не сделали ничего для больных и заключённых, нарушив таким образом самую главную заповедь христианской цивилизации. В наше время для больных делается кое-что, для заключённых же ничего; тюрьмоведение совершенно не интересует наших юристов. Нет, уверяю Вас, Сахалин нужен и интересен, и нужно пожалеть только, что туда еду я, а не кто-нибудь другой, более смыслящий в деле и более способный возбудить интерес в обществе. Я же лично еду за пустяками» (П-4,32-33).

Знаменательно: Чехов везде пишет: «мы»— когда говорит о виновниках всего дурного, совершённого обществом и государством. Можно бы возразить: не милейший же Антон Павлович совершал все эти ужасы. Но он твёрд: «мы». То есть и «я» тоже. Вот это поразительно редкое чувство включённости в единство народа и общества заставляет Чехова выразить своё собственное покаяние в действии. Он лишь сожалеет, что его возможности не вполне соответствуют грандиозности задачи, скромно признавая свою пригодность единственно к пустякам.

Задача же: узнавать жизнь даже в непривлекательных её проявлениях, не гнушаясь ничем, узнавать, чтобы изменять к лучшему, всюду борясь со злом, насколько это в силах человека. И одолеть заскорузлое равнодушие, каким общество окружает своих отверженных.

«Уж 20-30 лет наша мыслящая интеллигенция повторяет фразу, что всякий преступник составляет продукт общества, но как она равнодушна к этому продукту! Причина такого индифферентизма к заключённым и томящимся в ссылке, непонятного в христианском государстве и в христианской литературе, кроется в чрезвычайной необразованности нашего русского юриста; он мало знает и так же не свободен от профессиональных предрассудков, как и осмеянное им крапивное семя. Он сдаёт университетские экзамены только для того, чтобы уметь судить человека и приговаривать его к тюрьме и ссылке; поступив на службу и получая жалование, он только судит и приговаривает, а куда идёт преступник после суда и зачем, что такое тюрьма и что такое Сибирь, ему неизвестно, неинтересно и не входит в круг его компетенции: это уж дело конвойных и тюремных смотрителей с красными носами» (С-14-15,26). Так писал он в цикле очерков «Из Сибири» (1893-1895), предваряющем книгу о Сахалине. И не пройдём мимо важнейшего довода автора против равнодушия: оно противно христианству.

Взгляд на каторжную жизнь у Чехова порою близок тому, что мы обнаруживаем у Достоевского. Подобно старшему литературному собрату, Чехов отмечает как важнейший порок этой жизни— отсутствие возможности уединения: «Общая камера не даёт преступнику одиночества, необходимого ему хотя бы для молитвы, для размышлений и того углубления в самого себя, которое считают для него обязательным все сторонники исправительных целей» (С-14-15,93). И не пройдём мимо мысли о необходимости молитвы— у писателя, которого безапелляционно в атеисты записывают.

Среди встреченных Чеховым на каторге особенно западает в душу писателя мужик Егор. Громоздкий, неприглядный, неуклюжий, неповоротливый, на вид глуповатый, косноязычный, он попал на Сахалин безвинно, по оговору. Это один из тех мужиков, что нигде не пропадут: он и дом построить смог, и мебель, хоть и убогую, сколачивает, и с косою управляется, и лапти плетёт. Он трудолюбив и услужлив. Он не ропщет на судьбу, смиренно принимая все тяготы и испытания. О выпавшей доле, о всех физических страданиях своих он говорит как о чём-то обыденном, не стоящем долгого разговора. Чехов показывает его «как он есть»— и вдруг из этого беспристрастного внешне описания вырастает образ изумительной внутренней красоты.

Рассказ о Егоре завершается берущей за сердце— чеховской— подробностью:

«— Скучаешь по дому?

— Нет. Одно вот только— детей жалко. Глупы.

 — Скажи, Егор, о чём ты думал, когда тебя в Одессе на пароход вели?

—  Бога молил.

—  О чём?

—  Чтобы детям ума-разума послал.

—  Отчего ты жену и детей не взял с собой на Сахалин?

— Потому что им и дома хорошо» (С-14-15,106).

О Боге и о ближних только и помнит... Ничего о себе и для себя.

Рассказ о Егоре, по-чеховски своеобразный, достоин встать в один ряд с рассказом Достоевского о мужике Марее. На таких мужиках только и держалась всегда русская земля.

Близок Егору характером и мироощущением старик Карп Николаевич, также безвинно осуждённый:

«Если послушать старика, то становится страшно. Каких ужасов нагляделся и чего только он не вынес, пока его судили, мытарили по тюрьмам и потом три года тащили через Сибирь; по пути его дочь, девушка, которая пошла добровольно за отцом и матерью на каторгу, умерла от изнурения, а судно, которое везло его и старуху в Корсаковск, около Мауки потерпело аварию. Старик рассказывает всё это, а старуха плачет. «Ну, да что!— говорит старик, махнув рукой.— Значит, Богу так угодно» (С- 14-15,191).

Вот это удивительное смирение, покорность Божией воле—драгоценная черта, воспитанная в русском человеке Православием.

Начиная рассказ о церковной жизни на Сахалине, Чехов пишет: «Теперь о духовной жизни, об удовлетворении потребностей высшего порядка» (С-14-15,300). Это, к слову, характеризует миропонимание самого автора (якобы атеиста), которое обнаруживает себя здесь явно.

Как и Достоевский, Чехов несомненно свидетельствует о живой тяге каторжных к Церкви. Не обходит он вниманием и тёмных сторон, трудностей церковного обустройства: «Служишь, а тут бряцанье кандалов,— передаёт писатель рассказ иеромонаха Ираклия об условиях некоторых богослужений,— шум, жар от котла. Тут «слава святой единосущней», а рядом «растакую твою...» (С-14-15,82). Но автор всегда говорит о церковности как о необходимейшей стороне жизни каторжан. Подлинною теплотою отличается всё повествование об этом в книге о каторжном острове.

Собственно, главное чувство, которое подвигло Чехова на поездку и создание книги о каторжном острове, есть та самая любовь к ближнему, заповеданная Спасителем. Без этой любви— все мы ничто.

«Остров Сахалин» Чехова— книга, которою может гордиться русская литература. Это вырвавшийся из сострадающей души призыв к покаянию. Книга Чехова стоит в одном ряду с такими великими созданиями, как «Записки из Мёртвого дома» Достоевского и «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына. Можно ясно увидеть: равнодушная жестокость «архипелага» вызревала на каторжном российском острове. Вина общества в том, что оно не захотело услышать обращённого к нему призыва. Слишком редко в людях это чувство ответственности за совершаемое государством, то есть и от их имени тоже.

 

Второй поступок Чехова, менее значимый, но более замеченный суетным миром,— отказ писателя от звания почётного академика. В том видят прогрессивный протест, едва ли не сочувствие делу революции, поскольку отказ от звания был совершён в ответ на непризнание действительными выбора в академики «буревестника» Горького. Но дело не в Горьком, не в революции, не в желании громко протестовать. Чехов опять-таки пря­мо обо всём сказал, и не следует видеть в его объяснении некой недоговорённости, тайного смысла и т.п. Вот как он объяснил всё сам в официальном письме на имя А.Н.Веселовского (25 августа 1902 г.):

«В декабре прошлого года я получил извещение об избрании А.М.Пешкова в почётные академики. А.М.Пешков тогда находился в Крыму, я не замедлил повидаться с ним, первый принёс ему известие об избрании и первый поздравил его. Затем, немного погодя, в газетах было напечатано, что ввиду привлечения Пешкова к дознанию по 1035 ст. выборы признаются недействительными. При этом было точно указано, что извещение исходит от Академии наук, а так как я состою почётным академиком, то это извещение исходило и от меня. Я поздравлял сердечно и я же признавал выборы недействительными— такое противоречие не укладывалось в моём сознании, примирить с ним свою совесть я не мог» (П-11,24).

При объяснении чеховского поступка всё внимание сосредоточивается обыкновенно на имени Горького. Но это здесь деталь второстепенная. Чехов же просто не желает, чтобы манипулировали его мнением. Здесь опять проявилось это чувство включённости в некое единство и ответственности за все действия, исходящие от этого единства. Если же действия совершаются с намеренным пренебрежением к тем, от имени кого действие совершается, то подобного единства необходимо избегать. На людей нельзя смотреть как на бездумное и безгласное стадо. Сознание своего собственного достоинства заставило Чехова выйти из Академии.

 

Все эти предварительные рассуждения необходимы для осмысления веры Чехова, содержания и качества этой веры. Впрочем, сперва должно ответить на вопрос: была ли у него вера вообще?

Об этом прямо размышлял И.Н.Альтшуллер:

«Был ли Чехов верующим?

Он сам, если судить по его письмам, считал себя атеистом и говорил о том, что веру потерял и вообще не верит в интеллигентскую веру. Ещё недавно человек, хорошо его знавший, рассказывал мне, как раз, во время рыбной ловли, услышав церковный благовест, Чехов обратился к нему со словами: «Вот любовь к этому звону— всё, что осталось у меня от моей веры».

Я только в самом начале слышал от него замечания в этом роде. Но я помню и такой случай. Как-то пришлось к разговору, я рассказал ему о слышанном мною в публичной лекции одного профессора про четвёртое измерение и спросил его: верит ли он в четвёртое измерение. Он ничего не ответил. Через несколько дней совершенно неожиданно он вдруг говорит: «А знаете, четвёртое измерение-то, может, окажется и существует, и какая-нибудь загробная жизнь...» Он носил крестик на шее. Это, конечно, не всегда должно свидетельствовать о вере, но ещё меньше ведь об отсутствии её. Ещё в 1897 году он в своём скудном, всего с несколькими записями, и то не за каждый год, дневнике отметил: «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит громадное целое поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его, и потому он обыкновенно не знает ничего или очень мало». Мне почему-то кажется, что Чехов, особенно в последние годы, не переставал с трудом продвигаться по этому полю, и никто не знает, на каком пункте застала его смерть»415.

Кстати: это характерное для Чехова: не отвечать сразу, но позднее и как бы без всякого внешнего побуждения. А это: не просто обдумывание, но глубокое переживание в себе слишком важного, насущного— и только время спустя обнаружение крохотной вершинки укрытого от всех айсберга: коротких и несколько небрежных слов о занимавшем его предмете осмысления.

И задуматься ещё вот над чем: для чего носить крест неверующему? Уж кого-кого, а Чехова в неискренности обвинить невозможно. И если бы он был конченым атеистом, то ношение креста было бы для него грубой фальшью— а фальши он не терпел ни в каком виде. Да ведь для себя носил, не напоказ: никто и не подозревал, Альтшуллер же узнал случайно: проводя врачебный осмотр своего подопечного.

Можно по-разному толковать интерес к «четвёртому измерению», но сама связь в высказывании Чехова этого понятия с понятием бессмертия подсказывает, что здесь речь шла о некоем, может и смутном, ощущении бытия мира, онтологически иначе организованного, нежели чувственное земное бытие,—  мира Горнего.

Вера Чехова— постоянно пребывает в борении с сомнением, в   преодолении сомнения. Вот это он, несомненно, и имел в виду, когда говорил о «громадном поле» между абсолютной верою и абсолютным безверием. Здесь речь шла именно об этом, о душ евном состоянии человека ищущего, колеблющегося и одолевающего свою растерянность перед громадностью самого стоящего перед ним вопроса, ибо на уровне духовном кроме этих двух крайностей и нет ничего: либо «Бог есть», либо «нет».

Искусство, повторимся, занято сферою душевного, поэтому писатель Чехов не может не быть привлечён важнейшим во всей душевной жизни человека: одолением душевного пространства в направлении от телесного к духовному. Уже сама подобная постановка вопроса говорит о религиозной серьёзности художника.

Бунин размышлял, вспоминая:

«Что думал он о смерти?

Много раз старательно-твёрдо говорил, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме— сущий вздор:

— Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мыслить ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два четыре, докажу вам, что бессмертие— вздор.

Но потом несколько раз ещё твёрже говорил противоположное:

— Ни в коем случае не можем мы исчезнуть без следа. Обязательно будем жить после смерти. Бессмертие— факт. Вот подождите, я докажу вам это...»416.

Тут Чехов в своей манере: дразнит, обозначая крайности, манит вступить в пространство, им обозначенное. А ничего и нет важнее для душевной жизни человека: одолеть путь от «Бога нет» к— «Бог есть». А приманка более очевидная и влекущая: решить вопрос о собственном бессмертии.

Проблема бытия Бога— центральная проблема русской литературы. Все, сознавая или не сознавая то, бьются именно над этим. Все— кто бессознательно (как Тургенев), кто осознанно (Достоевский). Не обозреть число движущихся к точке «Бог есть». Видны и бредущие в обратном направлении.

«Сказал безумец в сердце своем: нет Бога …» (Пс. 13, 1).Путь Чехова— путь одоления безумия. Да, ему случалось и оглядываться, различая назади манящий соблазн безбожного существования. Но не надо верить ему, когда он излишне категорически заявляет о собственном безверии.

Только вот важно: он «отмахивается» от веры, от разговоров о вере, когда речь заходит о вере в обыденно-буржуазном и интеллигентском понимании.

«Будь верен жене, молись с ней по молитвеннику, наживай деньги, люби спорт— и твоё дело в шляпе и на том и на этом свете. Буржуазия очень любит так называемые «положительные» типы и романы с благополучными концами, так как они успокаивают её на мысли, что можно и капитал наживать и невинность соблюдать, быть зверем и в то же время счастливым» (П-6,54),— писал он Суворину 13 апреля 1895 года, с иронией и отчасти с презрением отвергая подобное «благочестие». Но можно ли утверждать, что Чехов здесь отвергает необходимость верности жене и молитв с нею по молитвеннику? А ведь кто-то сделает и такой вывод.

Неприятие вызывают у Чехова и современные ему религиозные искания в интеллигентской среде. В декабре 1902 года он утверждает, обращаясь к С.П.Дягилеву: «Вы пишете, что мы говорили о серьёзном религиозном движении в России. Мы говорили про движение не в России, а в интеллигенции. Про Россию я ничего не скажу, интеллигенция же пока только играет в религию и главным образом от нечего делать. Про образованную часть нашего общества можно сказать, что она ушла от религии и уходит от неё всё дальше и дальше, что бы там ни говорили и какие бы философско-религиозные общества ни собирались. Хорошо это или дурно, решить не берусь, скажу только, что религиозное движение, о котором вы пишете, само по себе, а вся современная культура— сама по себе, и ставить вторую в причинную зависимость от первой нельзя. <...> Теперешняя культура— это начало работы, а религиозное движение, о котором мы говорили, есть пережиток, уже почти конец того, что отжило или отживает. Впрочем, история длинная, всего не напишешь в письме» (П-11,106).

Можно соглашаться или не соглашаться с Чеховым в оценке философско-религиозных исканий начала XX века, но должно понимать, какую веру он отвергает. И ведь чувствуется, что он просто многого недоговаривает, явно отмахивается от слишком серьёзного разговора.

Важно: пренебрежительное отношение у Чехова именно к интеллигентской вере. Если интеллигенция оказывается оскорблённою недоверием к её «исканиям», то это ещё малый аргумент в утверждении безверия Чехова.

В письме тому же Дягилеву от 12 июля 1903 года, отказываясь быть редактором «Мира искусства», Чехов приводит как аргумент своё «безверие»: «...как бы это я ужился с Д.С.Мережковским, который верует определённо, верует учительски в то время, как я давно растерял свою веру и только с недоумением поглядываю на всякого интеллигентного верующего» (П-11,234). Эти чеховские слова уже зацитированы до дыр. Однако доверять им безусловно нельзя. Чехов, по его признанию, всегда испытывал неловкость, когда ему приходилось отказываться от какой-либо просьбы или предложения. Вот он и подыскивает причину поубедительнее: ссылается на несходство в мировоззрении с Мережковским. Вдаваться в подробности— желания нет, вряд ли он стал делать это даже с более близким человеком, нежели достаточно посторонний ему Дягилев. Он предпочитает действовать проще и грубее.

Познакомившись с начавшим выходить журналом «Новый путь», Чехов отозвался в письме к Суворину (от 14 января 1903 г.): «...я полагал раньше, что религиозно-философское общество серьёзнее и глубже» (П-11,125). Чтобы предполагать, а затем иметь возможность сравнить реальное с предполагаемым, нужно иметь представление о подлинной глубине религиозных проблем— а для этого самому глубоко размышлять над ними, вот что несомненно.

Но как бы там ни было, он говорит именно об интеллигентской вере, он интеллигентным верующим не доверяет. «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо её притеснители выходят из её же недр» (П-8,101),— признавался он в письме И.И.Орлову от 22 февраля 1899 года.

Не верил он и в веру этих людей. Мережковского, с которым не хотел совместного редакторства в журнале, Чехов назвал однажды, когда речь зашла именно о религиозности, «сытейшим» (П-10,142)— то есть не алчущим и жаждущим правды, чтобы насытиться, а забавляющимся от праздности. Мережковского он, заметим, хорошо знал, и при своей трезвой проницательности мог оценить точно. Во всяком случае, тяжёлого учительства, идущего от сытости духовной, принять не мог. И ещё: характер религиозных исканий Мережковского, скажем, забегая вперёд, весьма сомнителен, чтобы всерьёз относиться к такой «вере». Отвергать псевдорелигию Мережковского— вовсе не означает пренебрежения верою.

«Нужно веровать в Бога,— писал он Миролюбову в декабре 1901 года,— а если веры нет, то не занимать её места шумихой, а искать, искать одиноко, один на один со своей совестью...» (П-10,142).

Сама жажда веры, то есть жажда Бога, «духовная жажда», когда она сильная в человеке, есть уже начало религиозной жизни.

И.Л.Щеглов (Леонтьев) записал в 1910 году, осмысляя чеховскую личность (при начале неосуществлённого замысла воспоминаний):


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 47; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!