Начало мудрости— страх Господень...» (Пс. 110, 10). 12 страница



«Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание— с церковным пением, с чтением Апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне,— писал Чехов (в марте 1892) И.Леонтьеву-Щеглову, с которым у него сложились более доверительные отношения.— И что же? Когда я теперь вспоминаю о своём детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет. Знаете, когда бывало, я и два моих брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками» (П-5,20).

Неделю спустя он пишет о том же Суворину, видимо, ещё не сумевши избыть из памяти впечатление о детской несвободе:

«Когда в детстве мне давали религиозное воспитание и я читал на клиросе и пел в хоре, все умилялись, глядя на меня, я же чувствовал себя маленьким каторжником, а теперь у меня нет религии. Вообще в так называемом религиозном воспитании не обходится дело без ширмочки, которая недоступна оку постороннего. За ширмочкой истязают, а по сю сторону её улыбают­ся и умиляются. Недаром из семинарий и духовных училищ вышло столько атеистов» (П-5,25).

Чехов раскрывает здесь внутренний трагизм религиозного развития человека в жёстких рамках принуждения к вере. Тремя годами спустя он пишет Суворину (21 января 1895 г.): «Что же касается религии, то молодые купцы относятся к ней с раздражением. Если бы вас в детстве секли из-за религии, то Вам это было бы понятно. И почему это раздражение— глупость? Оно, быть может, глупо выражено, но само по себе оно не так глупо, как Вам кажется. Оно меньше нуждается в оправдании, чем, например, идиллическое отношение к религии, когда любят религию по-барски, с прохладцей, как любят метель и бурю, сидя в кабинете» (П-6,18). Вот что отвергает Чехов: религию из-под палки и религию от сытости и довольства.

Человек перед Богом не должен чувствовать себя подневольным: это убивает в нём веру. Вера может быть только свободною. Христос ждёт свободной любви человека— её отверг Великий Инквизитор. И сколь многие ещё. Отец Чехова, Павел Егорович, был искренне и истово верующим, но типичным фарисеем: жившим по правилу человек для субботы, а не суббота для человека. Он очень любил церковные службы и из тщеславия (по свидетельству старшего сына его, Александра) завёл собственный небольшой хор, основу которого составили его сыновья. Мальчики не отличались достаточным музыкальным талантом, но это не остановило рвения Павла Егоровича, а лишь увеличило время истязающих репетиций с криком и бранью отца. Сначала хор Чеховых пел в городском соборе, затем, по недостаточности своей, был оттуда удалён, после чего обосновался в одной из приходских церквей, где протяжной манерою пения, столь любимою регентом, почти в два раза удлиннял все службы, вызывая нарекания духовенства и мирян, что, впрочем, не привело ни к каким изменениям.

В повести «Три года», несомненно, отразились детские воспоминания автора об отцовском поведении в храме: «В церкви он всегда становился впереди всех и даже делал замечания священникам, когда они, по его мнению, не так служили, и думал, что это угодно Богу, так как Бог его любит» (С-9,36).

Чеховы пели на всех богослужениях (то есть и по две литургии в воскресные и праздничные дни), затем на многочасовых репетициях, после чего отец мог послать сыновей сидеть в лавке, которую содержал. Часто у них не было времени не только на необходимый отдых, но и на приготовление домашних заданий, что не освобождало их от строгого наказания, если они приносили из гимназии плохие оценки за невыученный урок. Сам выросший на жестоких порках, Павел Егорович видел в экзекуциях необходимый элемент воспитания и пользовался тем с сознанием родительского долга.

Религиозная жизнь Павла Егоровича отличалась суровым формализмом, мертвящим живую церковную жизнь, за что его недолюбливало таганрогское духовенство, а соборный протоиерей отец Феодор Покровский, преподававший Закон Божий в гимназии, перенёс свою неприязнь к отцу на его сыновей, так что больше тройки они все по этому предмету не имели.

Живая и несомненная вера отрока Антоши Чехова подверглась тем суровому испытанию. С ранних лет слишком чуткий ко всякой неправде и фальши, он не мог не проникнуться отвержением той религиозной подневольной жизни, к какой принуждал его отец.

«Я прошу тебя вспомнить, что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери,— писал Чехов брату Александру 2 января 1889 года, напоминая о детских годах:— Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать» (П-3,122).

В той же повести «Три года» главный герой говорит жене то, что несёт в себе отпечаток— сомневаться не приходится— собственных детских впечатлений писателя:

«Я помню, отец начал учить меня или, попросту говоря, бить, когда мне не было ещё пяти лет. Он сёк меня розгами, драл за уши, бил по голове, и я, просыпаясь, каждое утро думал прежде всего: будут ли сегодня драть меня? Играть и шалить мне и Фёдору запрещалось; мы должны были ходить к утрене и к ранней обедне, целовать попам и монахам руки, читать дома акафисты. Ты вот религиозна и всё это любишь, а я боюсь религии, и когда прохожу мимо церкви, то мне припоминается моё детство и становится жутко» (С-9,39).

Тяжёлый деспотизм отца стал во многом причиною искажения судеб двух старших его сыновей, Александра и Николая, наделённых истинными талантами, но и сломленною волею,— и в безволии не сумевших достойно и полно осуществить дарованное им. Только сильная волевая натура будущего великого писателя, которую он сумел закалить в выпавших ему испытаниях, позволила ему выдержать напор жизни, сломивший характер братьев. А младшим выпала участь более лёгкая: деспотизм отца, перенёсшего многие жизненные удары, ко времени становления их индивидуальности не мог не ослабнуть.

От детских лет остались у Чехова— доскональное знание церковной службы и... любовь к пению, причём пению церковному. По воспоминанию И.Потапенко о его посещении Чехова в Мелихове, «он сам пел,—  правда, не романсы, а церковные песнопения. Им научился он в детстве, когда под руководством  отца пел в церкви.

У него был довольно звучный басок. Ом отлично знал церковную службу и любил составлять домашний импровизированный хор. Пели тропари, кондаки, стихиры, пасхальные ирмосы. Присаживалась к ним и подпевала и Мария Павловна, сочувственно гудел Павел Егорыч, а Антон Павлович основательно держал басовую партию.

И это, видимо, доставляло ему искреннее удовольствие. Глядя на его лицо, казалось, что в такие часы он чувствовал себя ребёнком»420.

Вон что! Следственно, не стоит преувеличивать мрачные эпизоды детства. А значит: не могло быть и полного оскудения детской веры.

 

Другою причиною религиозных сомнений Чехова стала его увлечённость медициною. Занятие отчасти опасное для нестойких умов. О Чехове того не сказать, но штудирование анатомии может поколебать всякого хотя бы ненадолго.

«Я думаю, что, когда вскрываешь труп, даже у самого заядлого спиритуалиста необходимо явится вопрос: где тут душа?— писал он Суворину 7 мая 1889 года.— А если знаешь, как велико сходство между телесными и душевными болезнями, и когда знаешь, что те и другие болезни лечатся одними и теми же лекарствами, поневоле не захочешь отделять душу от тела» (П-3,208).

Тут сразу вспоминается герой Тургенева. И поразительно: в воспоминаниях И.Е.Репина о молодом Чехове вдруг встречаем: «Положительный, трезвый, здоровый, он мне напоминал тургеневского Базарова»421.

Вспоминается и лесковский учитель Перепотенский, приводивший учеников на анатомирование трупа и желавший тем доказать отсутствие души.

Что это? Конфликт между верою и рассудком. Между религиозным ощущением бытия и позитивистским рассудочным анализом, пытающимся разложить живую жизнь на мёртвые составляющие.

Для мировоззрения естественника то и естественно.

Только теперь уже не литературный персонаж, а реальный студент-медик, Антон Чехов, размышлял над тою же проблемою. Один ли он такой? Несомненно: у каждого хоть на миг могло то же в сознании явиться; не все о том сочли нужным сказать, да не всех и спрашивали. А если и говорил кто— до нас не дошло: чьи разговоры и письма, кроме разговоров и писем людей известных, хранятся и изучаются так тщательно?

Медицинские познания стали вторым важнейшим искуше­нием для Чехова. Но ведь такой соблазн может одолеть лишь слабые умы: не все же медики— атеисты.

Слабоумием Чехов не страдал.

Однако отдать дань материализму не удержался, и утверждал (в цитированном уже письме Суворину); «Прежде всего, материалистическое направление— не школа и не направление в узком газетном смысле; оно не есть нечто случайное, преходящее; оно необходимо и неизбежно и не во власти человека. Всё, что живёт на земле, материалистично по необходимости. В животных, в дикарях, в московских купцах всё высшее, неживотное обусловлено бессознательным инстинктом, всё же остальное материалистично в них, и, конечно, не по их воле. Существа высшего порядка, мыслящие люди— материалисты тоже по необходимости. Они ищут истину в материи, ибо искать её больше им негде, так как видят, слышат и ощущают они одну только материю. По необходимости они могут искать истину только там, где пригодны их микроскопы, зонды, ножи... Воспретить человеку материалистическое направление равносильно запрещению искать истину» (П-3,208).

Это суждение стало едва ли не главным аргументом для доказательства чеховского атеизма (коли материалист, то и атеист несомненный). Однако не упустим вниманием и оговорку о высшем, неживотном в человеке и даже в неразумных тварях. Правда, можно сказать, что и «бессознательный инстинкт» тоже имеет материальную природу, да и оговорка сделана вскользь, но это неубедительно. Мысль Чехова можно понять и так, что всё материальное слишком очевидно, чтобы отвергать его, и в этом смысле (не в философском) каждый человек материалист. Можно прибавить: и каждый верующий не отрицает существования материи, так или иначе с нею считается.

Если человек говорит о вере в материю, то означает ли это, что он не верит в Бога? Нет. Об этом требуется дополнительное вопрошание.

В том же письме Суворину Чехов поясняет, что он вовсе не посягает на сферу нематериального, но защищает от неумных нападок то, что принадлежит материальному: «Наука о материи идёт своим чередом, и те места, где можно укрыться от сплошной материи, тоже существуют своим чередом, и, кажется, никто не посягает на них. Если кому и достаётся, то только естественным наукам, но не святым местам, куда прячутся от этих наук. В моём письме вопрос поставлен правильнее и безобиднее, чем в Вашем, и я ближе к «жизни Духа», чем Вы. Вы говорите о праве тех или других знаний на существование, я же говорю не о праве, а о мире. Я хочу, чтобы люди не видели войны там, где её нет. Знания всегда пребывали в мире. И анатомия, и изящная словесность имеют одинаково знатное происхождение, одни и те же цели, одного и того же врага— чёрта, и воевать им положительно не из-за чего. Борьбы за существование у них нет. Если человек знает учение о кровообращении, то он богат; если к тому же выучивает ещё историю религии и романс «Я помню чудное мгновение», то становится не беднее, а богаче,— стало быть, мы имеем дело только с плюсами. Поэтому-то гении никогда не воевали, и в Гёте рядом с поэтом прекрасно уживался естественник.

Воюют же не знания, не поэзия с анатомией, а заблуждения, т.е. люди. Когда человек не понимает, то чувствует в себе разлад; причин этого разлада он ищет не в самом себе, как бы нужно было, а вне себя, отсюда и война с тем, чего он не понимает. Во все средние века алхимия постепенно, естественным мирным порядком культивировалась в химию, астрология— в астрономию; монахи не понимали, видели войну и воевали сами. Таким же воюющим испанским монахом был в шестидесятых годах наш Писарев» (П-3,216).

Легко заметить: никакого исключительного материализма у Чехова нет, всё разъясняется весьма прозрачно. Чехов ясно отвергает то, что навязывается атеистическими умами: противоречие между религией и наукой, верою и разумом. Последнее же замечание о Писареве и вовсе разрушает представление о «базаровщине» Чехова.

 

К Писареву у Чехова отношение было неприязненным. В марте 1892 года он писал Суворину: «Писарев дедушка и папенька всех нынешних критиков, в том числе и Буренина. Та же мелочность в развенчивании, то же холодное и себялюбивое остроумие и та же грубость и неделикатность по отношению к людям. Оскотиниться можно не от идей Писарева, которых нет, а от его грубого тона» (П-5,22). Писарев же, можно заметить, был несколько более мягок, чем Базаров, и не столь невежествен.

 

Если человек— исключительный материалист, то он никогда не скажет, как Чехов, о необходимости веры в Бога, о необходимости поиска веры, если её нет, а если и упомянет имя Божие, то лишь в ругательном смысле либо как безразличную метафору. Если же Чехов отвергает чью-то веру, это не значит, что он отвергает веру вообще. Чехов не приемлет, повторим, интеллигентской веры, ибо его не устраивает та фальшивая форма, в которую облекли свою веру сытейшие и праздные люди.

Насадители односторонней несвободной веры, по убеждённости Чехова, «помогают дьяволу размножать слизняков и мокриц, которых мы называем интеллигентами. Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция, которая никак не может придумать для себя приличного образца для кредитных бумажек, которая не патриотична, уныла, бесцветна, которая пьянеет от одной рюмки и посещает пятидесятикопеечный бордель, которая брюзжит и охотно отрицает всё, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать; которая не женится и отказывается воспитывать детей и т.д. Вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движений, неустойчивость в мыслях— и всё это в силу того, что жизнь не имеет смысла, что у женщин бели и что деньги— зло.

Где вырождение и апатия, там половое извращение, холодный разврат, выкидыши, ранняя старость, брюзжащая молодость, там падение искусств, равнодушие к науке, там несправедливость во всей своей форме. Общество, которое не верует в Бога, но боится примет и чёрта, <...> не смеет и заикаться о том, что оно знакомо со справедливостью» (П-3,309).

Так утверждает он, продолжая свою полемику, в письме к Суворину от 27 декабря 1889 года, и называет в числе причин общественного вырождения: и отсутствие веры, и господство суеверий, и брезгливость по отношению к материальным сторонам жизни.

И в том же письме он обрушивается на материализм именно, на его примитивную «научную» абсолютизацию. Он не без сарказма отзывается о Бурже, третирующем «с высоты писательского величия совесть, свободу, любовь, честь, нравственность, вселяя в толпу уверенность, что всё это, что сдерживает в ней зверя и отличает её от собаки и что добыто путём вековой борьбы с природою, легко может быть дискредитировано «опытами», если не теперь, то в будущем» (П-3,308). Тут приоткрывается и понимание Чеховым прогресса— как выработки и укрепления и человеке важнейших жизненных начал, отнюдь не материальных. Нужно лишь представлять себе, что эти начала для Чехова не являются самоцелью, но условием для движения к более сущностному в земном бытии. Об этом он более определённо выскажется позднее.

А уж когда «вера» сочетается с тягою к тёмному мистицизму, спиритизму, оккультизму (как было на рубеже ХIХ-ХХ веков), то у Чехова это тем более не могло вызвать симпатии. В этом он видел прежде всего несвободу. Как видел несвободу во всех партийных пристрастиях, в чиновной казёнщине консисторий, в тщеславии прогрессивных деятелей.

Слова Чехова из письма Плещееву от 4 октября 1888 года достойны ещё одного воспроизведения:

«Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником и— только, и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий, так и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодёжи... Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к учёным, ни к писателям, ни к молодёжи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Моё святая святых— это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чём бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником» (П-3,11).

Нетрудно заметить, что Чехов перечисляет ценности всех уровней бытия человека— телесного, душевного, духовного. Непременным условием полноты этого бытия становится для него свобода.

Свобода же для Чехова— отнюдь не самоволие, не произвол и вседозволенность, но независимость от недолжных и недостойных сторон жизни. В знаменитейшем высказывании Чехова из письма Суворину от 7 января 1889 года, цитированном и перецитированном сотни раз, разъясняется то вполне: «Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества,— напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая...» (П-3,133).

Здесь может насторожить лишь упоминание о «целовании поповских рук». Ответить можно лишь одно: для свободолюбивых натур, воспитанных в навязанном фарисействе, само хождение в церковь может восприниматься как рабская повинность. Сознание, что в целовании проявляется не угодничество перед человеком, но почитание Благодати апостольского преемства, также должно быть результатом свободного волеизъявления, а не принуждения. Только свободный человек может быть истинно церковным верующим. Церковность же Чехова остаётся не прояснённой.

Наша цель— не превознести и не принизить человека, но вывести трезвенное суждение о нём.

Чеховская свобода сочеталась с довольно суровой самодисциплиной. Это было достигнуто не без борьбы с собственною натурою. «Должен сказать тебе,— пишет он жене в феврале 1903 года,— что от природы характер у меня резкий, я вспыльчив и проч. и проч., но я привык сдерживать себя, ибо распускать себя порядочному человеку не подобает. В прежнее время я выделывал чёрт знает что. Ведь у меня дедушка, по убеждениям, был ярый крепостник» (П-11,150).

«Те уравновешенность и трезвость, которыми он всех изумлял, явились результатом мучительной внутренней борьбы, трудно доставшимися ему трофеями. Художник помогал ему в этой борьбе, он требовал для себя всё его время и все силы, а жизнь ничего не хотела уступать без боя»422,— сообщает результат своих долгих наблюдений над Чеховым его близкий приятель И.Н.Потапенко. По его же утверждению, Чехов воспитал в себе сильнейшую волю: «Воля чеховская была большая сила, он берёг её и редко прибегал к её содействию, и иногда ему доставляло удовольствие обходиться без неё, переживать колебания, быть даже слабым. <...> Но когда он находил, что необходимо призвать волю,— она являлась и никогда не обманывала его. Решить у него значило— сделать»423.


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 50; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!