Начало мудрости— страх Господень...» (Пс. 110, 10). 6 страница



Так, он ядовито поиздевался над почитанием Ивана Яковлевича Корейши, известного московского сумасшедшего, которого люди, в благочестивых мыслях пребывающие, до сей поры в блаженных прозорливцах почитают, а в иронической трезвости закосневшие— числят в обычных дурачках. Русская литература Ивана Яковлевича не раз коснулась (Достоевский, например, в «Бесах»), Лесков же, как и подобает по его ироническому складу ума, в святочном рассказе «Маленькая ошибка» (а рассказ этот Толстой назвал однажды лучшим из лесковских) вывел Корейшу безмысленным дурачком, слава которого порождена дурью некрепких же умом богомольцев.

В рассказе своём автор язвительно поведал, как некая мать купеческого семейства, сокрушаясь о бесплодии замужней дочери, упросила Корейшу помочь беде молитвою, но в записочке, оставленной юродивому, пребывающие при нём «жёнки» перепутали имена, и в результате плод во чрево получила другая дочь, незамужняя девица. «Напутал» чудотворец. Ко всеобщему удовольствию всё «распутал» легкомысленный в вере муж старшей сестры, обнаруживший естественного виновника «маленькой ошибки» богомольцев и устроивший брак согрешивших молодых людей.

 

Такая особенность— видеть в наблюдаемой причудливости жизни преимущественно достойное осмеяния, даже и беззлобного,— мучительна для самого обладателя ею. Ещё более мучительна способность замечать более дурное, чем доброе— в реальном бытии. Лесков обладал подобною способностью, и ему удалось осмыслить её на художественном уровне глубоко и точно. В рассказе «Пугало» (1885) он живописует ненависть мужиков целой округи к некоему Селивану, в котором все видят колдуна, вредителя, губителя, служителя бесам. Неожиданный случай раскрыл подлинную красоту и доброту душевных качеств Селивана, настоящего праведника, резко изменив отношение к нему людей. Объясняя случившееся, отец Ефим Остромыслений (редкий для позднего Лескова случай, когда священник выводится «превосходным христианином») раскрывает рассказчику причины:

«Христос озарил для тебя тьму, которою окутывало твоё воображение— пусторечие тёмных людей. Пугало было не Селиван, а вы сами,— ваша к нему подозрительность, которая никому не позволяла видеть его добрую совесть. Лицо его казалось вам тёмным, потому что око ваше было тёмно. Наблюди это для того, чтобы в другой раз не быть таким же слепым» (8,52).

И глубже: именно такой безблагодатный взгляд на мир становится важною причиною существующего в мире зла:

«Недоверие и подозрительность с одной стороны вызывали недоверия же и подозрения— с другой,— и всем казалось, что все они— враги между собою и все имеют основание считать друг друга людьми, склонными ко злу.

Так всегда зло родит другое зло и побеждается только добром, которое, по слову Евангелия, делает око и сердце наше чистыми» (8,53).

Писателем раскрывается один из высших законов жизни, равно как и закон существования и назначения искусства в мире, способ его воздействия на бытие человека: через доброту воззрения на мир и красоту отображения мира. Через постижение мира в мi ре.

Лесков вновь обращается мыслью к поиску праведников.

В осмыслении праведничества писатель прибегает к помощи Пролога, сборника христианских душеполезных повествований, сюжеты которых он начинает использовать в своих рассказах. Он писал о том Суворину (26 декабря 1887 года): «Пролог— хлам, но в этом хламе есть картины, каких не выдумаешь. Я их покажу все , и другому в Прологе искать ничего не останется... Апокрифы писать лучше, чем пружиться над ледащими вымыслами» (11,362).

В обращении к Прологу он также становится близок Толстому, заимствовавшему там же сюжеты собственных нравоучительных произведений. Рассказ «Скоморох Памфалон» (1887) отчасти даже близок толстовской манере письма в подобных же обработках сюжетов Пролога. Но проблему при этом Лесков осмысляет собственную, насущно болезненную для него: про­блему бытия художника в миру, в сугубо земном существовании, внешне далёком от делания добра.

Скоморох Памфалон, заглавный персонаж рассказа, внешне живёт в позорном служении греху— но именно он указан гласом свыше как образец праведного угождения Богу на земле. Этот глас ведёт праведного столпника Ермия, давно оставившего лежащий во зле мир, в шумный Дамаск— чтобы там узреть праведника большего, истинного, Богу угодного. Этот мотив пришёл в христианскую литературу, часто встречаясь именно в Прологах, из жития преподобного Макария Великого и использовался для осмысления путей служения человека Творцу.

Как и в первоисточнике, Памфалон, которого находит Ермий, долго не может объяснить вопрошающему подвижнику, чем его жизнь столь угодна Богу, ибо он и сам не сознаёт того: ведь он угождает греху, даёт представления в домах блудниц и богатеев, что считается позорным и богомерзким делом.

Постепенно Лесков раскрывает своё понимание праведной жизни, противопоставляя её бегству от мира ради эгоистического стремления к собственному, сугубо индивидуальному спасению. Ермий, бывший когда-то богатым, знатным и властительным вельможею, бежал в уединение, влекомый не преимущественной любовью к Богу, а ненавистью к миру, к его злу, кроме которого он был не в состоянии узреть ничего. Памфалон, также получивший однажды возможность праведно окончить свои дни, отказавшись от позорного ремесла, жертвует спасением ради избавления от позора другого человека, тем вынуждая себя к прежнему занятию, к скоморошеству. Именно в этот момент жертвы он ощущает наивысшее счастье:

«— Я умоляю тебя,— повторил Ермий,— скажи мне, ты когда-нибудь чувствовал себя хорошо?

— Да,— отвечал скоморох,—  я чувствовал...

— А когда это было?

 — Представь, это было именно в тот самый час, когда я себя от Него удалил...» (8,198).

Для Ермия это безумие. Но Лесков судит именно Ермия: «Он очудачел: оставил свет, чтобы думать только об одной своей душе. Жестокий старик!» (8,220). Лесков возвышает Памфалона. «Живёт скоморох, хочет исправиться, но не может, потому что всё увлекается состраданием к несчастным, а в конце концов ему говорят, что ему уже и исправляться не в чем» (11,316),— так автор выразил собственное понимание праведности Памфалона в письме к С.Н.Шубинскому от 22 мая 1886 года. Эта идея весьма понравилась Толстому, о чём Лесков сообщил тому же адресату 29 апреля 1887 года: «Л.Н.Толстой говорил о Памфалоне с похвалою самою тёплою. Очень, очень его одобряет» (11,346). Нравственная поучительность рассказа не могла не понравиться Толстому— несомненно.

Памфалон являет у Лескова наивысшую любовь, о которой говорил апостол Павел (Рим, 9, 3): эта любовь жертвует не только жизнью, но и спасением ради ближних своих. Для Лескова это момент автобиографический: такой осмысляет собственную литературную деятельность: как своего рода жертву ради служения ближнему. В каком-то смысле он отождествляет себя с Памфалоном, ибо и сам часто скоморошничает, скрывая за тем свою боль о мире.

В описании нравов Византийского царства, с которого начинается повествование, нельзя не разглядеть картины нравов российской действительности времени Лескова, как он видел их,— этого только слепой не заметит:

«В то отдалённое время в Византии, или в нынешнем Константинополе, и во всём царстве Византийском было много споров о вере и благочестии, и за этими спорами у людей разгорались страсти, возникали распри и ссоры, а от этого выходило,  что хотя все заботились о благочестии, но на самом деле не было ни мира, ни благочестия. Напротив того, в низких людях тогда было много самых скверных пороков, про которые и говорить стыдно, а в высших лицах царило всеобщее страшное лицемерие. Все притворялись богобоязненными, а сами жили совсем не по-христиански: все злопамятствовали, друг друга ненавидели, а к низшим, бедным людям не имели сострадания; сами утопали в роскоши и нимало не стыдились того, что простой народ в это самое время терзался в мучительных нуждах. Обеднявших брали в кабалу или в рабство, и нередко случалось, что бедные люди даже умирали с голода у самых дверей пировавших вельмож. При этом простолюдины знали, что именитые люди и сами между собой беспрестанно враждовали и часто губили друг друга. Они не только клеветали один на другого царю, но даже и отравляли друг друга отравами на званых пирах или в собственных домах, через подкуп кухарей и иных приспешников.

Как сверху, так и снизу всё общество было исполнено порчей» (8,174-175).

Каково место художника в этом мире? Лесков знает упрёк со стороны мнимой праведности:

«— Презренно твоё ремесло, которое нужно только презренным празднолюбцам,— ответила мне Магна.

— О госпожа!— отвечал я,— всякий питается тем, чем он может добыть себе пищу, и хорошо, если он живёт не за счёт другого и не делает несчастья ближних.

— Это не идёт к тебе, ты развращаешь своих ближних,— молвила Магна, и в глазах её я мог видеть ту же строгость, которою отличался всегда взор её матери» (8,213).

Так осуждает Памфалона красавица Магна, та самая, ради которой он жертвует своим спасением,— и тем раскрывает высший смысл своего служения людям, а писатель превозносит идею жизни артиста, всякого художника вообще, литератора в том счету. В финале рассказа бывший столпник Ермий получает откровение о своей вине перед миром, перед Богом, и видит возносящегося над собою смиренного Памфалона, помогающего ему разрушить путы греховной гордыни:

«...Во весь небосклон большими еврейскими литерами словно углём и сажей напачкано слово: «самомненье».

«Тут мой предел!»— подумал Ермий и остановился, но Памфалон взял свою скоморошечью епанчу, махнул ею и враз стёр это слово на всём огромном пространстве, и Ермий тотчас увидел себя в несказанном свете и почувствовал, что он летит на высоте, держась рука за руку с Памфалоном, и оба беседуют.

— Как ты мог стереть грех моей жизни?— спросил Памфалона на лету Ермий.

А Памфалон ему отвечал:

— Я не знаю, как я это сделал: я только видел, что ты затруднялся, а я захотел тебе пособить, как умел. Я всегда всё так делал, пока был на земле, и с этим иду я теперь в другую обитель» (8,231).

 

«Скомороху Памфалону» близка по идее «Повесть о богоугодном дровоколе» (1886), также заимствованная из Пролога. Здесь рассказывается о страшной засухе, которую не смогла одолеть молитва самого епископа, но победила молитва простого дровокола, проводившего жизнь в трудах и заботах о хлебе насущном и вовсе не помышлявшего ни о каких богоугодных делах, считавшего себя недостойным грешником. И вот он оказывается более угодным Богу, чем духовный владыка. Лесков изображает это не как частный случай (вполне возможный, разумеется, в реальности), но скорее как некое обобщение относительно смысла праведной жизни.

 

Та же идея— в «Легенде о совестном Даниле» (1888). Действие вновь отнесено к первым векам христианства. Кроткий христианин Данила, спасающийся в скиту, трижды попадает в плен к варварам, каждый раз претерпевая всё большие лишения. Побуждаемый чувством мести, он убивает в своём третьем пленении жестокого хозяина-эфиопа—  и бежит к своим единоверцам. Но совесть заставляет его искать искупления греха убийства—  и он последо­вательно посещает православных патриархов в Александрии, Ефесе, Византии, Иерусалиме, Антиохии, а также папу в Риме, испрашивая у всех наказания за содеянное. Однако все в один голос убеждают совестного Данилу, что убийство варвара не является грехом. Правда, на просьбу Данилы указать ему, где о том сказано в Евангелии, все архипастыри впадают в гнев и гонят вопрошающего прочь. А совесть его становится всё более чёрною, как убитый им эфиоп, не даёт покоя грешнику— и он начинает ухаживать за прокажённым, облегчая тому страдания последних дней жизни. В идее служения ближнему Данила обретает успокоение.

«Оставайся при одном служении Христа и иди служить людям»386,— таков конечный вывод «Легенды...». В Церкви же—  существование вне учения Христова.

Заметим, что здесь прямая клевета на Церковь, ибо всякое убийство для христианина есть грех, независимо от веры убиенного. Лесков приписал Православию то, что свойственно мусульманству или иудаизму. Сделал он это скорее по неведению или непониманию, чем по недоброму умыслу.

 

Писатель просто отказывается усматривать коренные различия между вероисповеданиями. «...Кому что в рассуждении веры от Бога открыто,— такова, значит, воля Божия»387,— утверждает Лесков в «Сказании о Фёдоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине» (1886).

В «Сказании...» повествуется о друзьях-ровесниках, принадлежавших к разным верам, но воспитанных и выросших в любви друг к другу: «Все были приучены жить как дети одного Отца, Бога, создавшего небо и землю, и всяческое дыхание— эллина же и иудея»388.

Существование различных вер, навязываемое прежде всего жестокими властями, разрушает дружбу Фёдора и Абрама, делает их на какое-то время непримиримыми врагами. Причина того проста, по мысли автора: «Зло в том, что каждый из людей почитает одну свою веру за самую лучшую и за самую истинную, а другие без хорошего рассуждения порочит»389. Однако добрые природные свойства характеров обоих помогают им одолеть рознь и признать, что «все веры к одному Богу ведут»390.

Фёдору его единоверцы внушают: жид враг нашей веры,— но он сознаёт, что служить Христу можно лишь в любви ко всем без различия. Тою же любовью к другу движим и Абрам, трижды выручающий его в беде большими деньгами. В итоге оба решают выстроить большой дом для детей-сирот, где все жили бы «без разбору» различий в вере. Дом этот— своего рода символ всечеловеческого единения в служении единому Богу.

Здесь— опять искажённое представление о Православии, которое вовсе не учит видеть в иноверцах— «поганых» (как то изображено у Лескова), но: заблуждающихся. Любовь ко всякому человеку, несущему в себе образ Божий, заповедана Христом, но не ненависть. Однако это не означает отказа от Истины ради мнимого единства. Для православного человека пребывание вне Православия есть печальное и пагубное для души самоослепление, но сознавание того должно возбуждать в человеке не ненависть (как утверждает писатель), но сожаление и стремление помочь в обретении Истины.

Лескова, как и Толстого, давно смущала рознь, идущая от различий в вере. Но оба писателя предполагали обрести единство в безразличии к несовпадению в понимании Бога, смысла жизни, добра и зла и т.д. Утопия: различия неминуемо дадут о себе знать. Верно отметил проф. А.И.Осипов: «До чего близоруки те, которые говорят об общем религиозном сознании, о том, что все религии ведут к одной и той же цели, что все они имеют единую сущность. Как наивно звучит всё это! Только человек, совершенно не понимающий христианства, может говорить об этом»391. Разные религии указывают разные цели и разные пути к ним. О каком единстве можно говорить, если дороги разводят людей в разные стороны. Близки могут быть лишь шествующие единым путём. Идущие по разным дорогам неизбежно будут всё более отдаляться друг от друга.

Подлинное единство может быть обретено лишь в полноте Истины.

 

Проблема, мучительная и тяжкая для него проблема служения миру, а через то— служения Богу, проблема эта не оставляла Лескова. В муках он бьётся над нею, создавая повествование «Инженеры-бессребреники» (1887).

Вновь—  праведники. Теперь— трое. Дмитрий Брянчанинов, Михаил Чихачёв, Николай Фермор. Первый— будущий святитель Игнатий. Второй— будущий схимник Михаил. Третий военный инженер; и отчаявшийся самоубийца.

Повесть «Инженеры-бессребреники» можно рассматривать как один из источников к житию святителя Игнатия. Автор освещает в основном тот период пути его, когда он был воспитанником Петербургского инженерного училища. Уже в эти годы в облике молодого студента проявились черты религиозной серьёзности и аскетической надмирности. Дружба с Дмитрием Брянчаниновым определила и жизненный путь Михаила Чихачёва, ибо это более всего соответствовало его натуре:

«— Самое главное в нашем положении теперь то,— внушал он Чихачёву,— чтобы сберечь себя от гордости. <...> Я вижу одно верное средство для того, чтобы не поддаться опасности соблазна, который представляют люди, и ты, может быть, отгадываешь, в чём оно заключается...

—  Мне кажется, что я отгадываю, о чём ты думаешь.

—  Я думаю, что надо всегда смотреть на Богочеловека.

—  Ты прав.

— Поверь— если мы не будем сводить с Него наших мысленных глаз и будем стараться во всём Ему следовать, то для нас нет никакой опасности. Он нас спасёт от опасности потерять себя во всех случаях жизни.

—  Верю.

— И вот Он с нами, и мы в Нём, и Он в нас. Мне кажется, я понял сейчас в этих словах новый, удивительный смысл.

—  И я тоже» (8,236).

Многие страницы «Инженеров-бессребреников» посвящены возвышенным характеристикам двух друзей, но их уход в монастырь Лесков рассматривает как бегство от жизни— в прямом смысле бегство:

«Нашим «монахам» казалось, что служить честно— это значило постоянно поперечить всем желающим наживаться, и надо порождать распри и несогласия, без всякой надежды отстоять правду и не допускать повсюду царствующих злоупотреблений. Они поняли, что это подвиг, требующий такой большой силы, какой они в себе не находили, и потому они решились бежать».

Понимание причин иноческого отречения от мира— удручающе примитивно.

Николай Фермор, младший соученик двух будущих иноков, прямо называется автором «борцом более смелым» (8,241). Лесков отдаёт предпочтение ему, поскольку он избрал для себя, согласно мнению писателя, путь труднейший.

«Этот тоже был религиозен, но он не хотел бежать от жизни в свете, а, напротив, хотел борьбы со злом— он хотел внести посильную долю правды и света в жизнь; Фермор был человек с гражданскими добродетелями, и для него не годились ни аскетизм, ни витание в поэзии красоты и любовных восторгов» (8,253-254).

Но оказалось: побороть зло мира (в том конкретном облике, каким оно встало на пути честного Фермера: воровство, разврат) никто не в состоянии, даже сам царь. Разговор Фермора с императором Николаем Павловичем выявляет глубочайшее болезненное уныние молодого искателя правды— и в том обнаружилась вся бездна пессимизма самого писателя:

«Государь <...> ободрил его.

—  Говори правду! Что бы то ни было, мне надо отвечать правду!

— Ваше величество,—  отвечал Фермор,— я никогда не лгу ни перед кем и вам доложу сущую правду: болезнь моя заключается в том, что я потерял доверие к людям.

— Что такое?— переспросил, возвыся голос и откидывая голову, Государь.

Фермор спокойно повторил то же самое, то есть, что он потерял доверие к людям, и затем добавил, что от этого жизнь ему сделалась несносна.

— Мне не верят, Ваше Императорское Величество, но я ужасно страдаю. <...> Нельзя служить честно» (8,274).

Уныние, коему подвластны и Фермор, и Лесков, есть состояние, подверженное пристальнейшему исследованию Святыми Отцами. Были изучены не только причины и признаки уныния, но и средства к его преодолению. Однако прибегать к их помощи в данном случае было бесполезно, ибо для того должно подняться на уровень духовный, тогда как персонаж рассказа и его автор пребывают лишь в полноте душевности— и путь аскезы воспринимают как нечто недостаточное (если не сказать сильнее). Фермор, как и сам автор, не сознаёт смысла аскетического подвига и его воздействия на окружающий мир, ему мнится, что со своими слабыми душевными «гражданскими» силами он может побороть зло, он верит лишь в реальные поступки служебного и нравственного свойства, а они оказываются бессильны в его борьбе ради «водворения в жизни царства правды и бескорыстия» (8,290). Эту же цель приписывает Лесков и двум монахам, совершая свою обычную ошибку смешением душевных и духовных стремлений. Собственно, в душевности, в бездуховности и кроются причины уныния Фермора, приведшего его к самоубийству—  к тому, к чему и ведёт человека враг,завлекающий в ловушку уныния,


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 46; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!