И сказал Ему диавол: если Ты сын Божий, то вели этому камню сделаться хлебом. 7 страница



 

И вот можно окончательно прояснить суть толстовского веросознания, обобщить сказанное ранее.

Бог, в его понимании, есть некое неопределённое начало духа в человеке, которое человек может ощутить в себе как любовь. Природу этой «любви» верно охарактеризовал Ильин: как возможность самоуслаждения своего рода экстатическим блаженством и умилением от сознания собственной нравственной непорочности, как моральный гедонизм. Это ощущение можно обрести путём отвержения телесных стремлений и удовольствий, нравственным самосовершенствованием (тем, что Толстой называет жизнью не для тела, а для духа). Таким образом, соединение с «богом» есть переживание морального блаженства на земле, понимание этого даёт человеку спасение от тягостного душевного состояния, какое он неизбежно ощущает, когда не знает истины. Эту истину открыл людям Христос, и точно выразил апостол Иоанн, поэтому Толстой и утверждает, что апостольская мысль лежит в основе христианства. Церковное же учение, по Толстому, затемняет понимание этой истины, отвлекает от неё, морочит голову ненужными догматами и таинствами, создаёт «обман веры». Совершается это потому, что люди, составляющие иерархию (начиная с апостола Павла), не поняли Христова учения, живут телесными интересами, для обеспечения которых и устроили всё то, что называется церковной жизнью. 

Тy истину (продолжим изложение толстовства), которую открыл Христос, знали и другие мудрецы, ибо она едина для всего человечества. Необходимо соединиться всем, обладающим ею, чтобы научить всех прочих и тем установить Царство Божие на земле при торжестве всеобщего блаженства, имеющего этическую природу. Понять суть этого Царства нетрудно каждому, потому что оно есть внутри каждого, этому тоже научил Христос: Царство есть тот дух, который даёт начало всему и даст возможность всеобщего блаженства. Путь к этому блаженству прост и лёгок: способ познания любви выражен в пяти основных заповедях, какие нетрудно извлечь из Евангелия, если не затемнять сознание поздними наслоениями и искажениями, «верою и таинственностью». Впрочем, Толстой их уже извлёк для всех— читайте Евангелие от Толстого.

Становится совершенно ясным, почему идея непротивления злу насилием понимается как ключ ко всему. Применение собственного насилия по отношению к ближнему, которого заповедано любить (будь он враг или друг), закрывает в человеке возможность блаженства. А подставление щеки и подчинение чужому насилию способно только усилить внутреннее сознание собственной нравственной высоты— и, прав Ильин, это сознание не сможет отнять никакой чужой произвол.

Возможность блаженства на земле, о котором он говорит, Толстой познал опытным путём— несомненно. Как познал и предшествующую тому тоску, от которой спасся приятием учения Христа (в своём понимании, не забудем). Такое «спасение» есть внеположный ко Христу акт, зависящий от собственной воли и усилий человека.

Менее определённым, но всё же в достаточной степени ясным представляется и понимание Толстым бессмертия и вечного бытия. То, что жизнь тела мешает жизни духа, то есть блаженству любви, он сознавал и ощущал, но это телесное он отождествлял с личностью (недаром писал: «Любовь достигается воздержанием от всего телесного, личного»— и перечислял одно и другое через запятую как неразличимое). И понятно, почему: тело придаёт человеку личное своеобразие, непохожесть, тогда как дух (не забудем: толстовский дух есть на деле лишь сущность душевного уровня) во всех един— что открылось ему в его эстетическом постижении бытия (ещё в пору «Войны и мира», когда он познавал духкак внутренний мip в сопряжённости с миром живого счастия человека: и тогда блаженство обреталось прежде всего в жизни духа, стремившегося к нераздельности со всем мiрозданием).

Следовательно, чем меньше личного-телесного, тем полнее блаженство. Смерть помогает отбросить это личное, материальное— и раствориться в едином духовном потоке (представлявшемся Чехову студенистою массой, для Толстого же близком к понятию нирваны, как он проговорился в одном из писем П.Бирюкову). Впрочем, излишняя телесная жизнь здесь помешает полноте блаженства и там (карма?): Толстой признал это в своём ответе Синоду. Нравственное совершенствование необходимо и для вечного бытия.

Вот вкратце учение Толстого. Понявший его должен нести истину людям и разоблачать обман исказивших христианское учение. Что он сам и осуществлял постоянно. Толстым было написано и издано немало и иных сочинений на эту тему, сборников мудрых мыслей («О жизни», «Христианское учение», «Что такое религия и в чём сущность её?», «Как читать Евангелие и в чём его сущность?» «Религия и нравственность», «Закон насилия и закон любви» и др.). Но качественно ничего нового они уже не дают— лишь количественно умножая проповедь новой веры, осуществляемую Толстым прежде всего печатным словом. И проповедь против Православия.

Так, в «Христианском учении» Толстой, помимо краткого изложения собственных заблуждений, основное внимание уделяет классификации и разбору грехов, всевозможных соблазнов, «обманов веры»— и способам их одоления.

Грех для Толстого есть «препятствие проявлению любви»252, и поэтому с ним необходимо бороться (когда бы не знать, что есть для Толстого «любовь», с тем можно было бы отчасти согласиться). Но мешают тому соблазны, лживые оправдания грехов, основные из которых— соблазн личный (связанный с ложным понятием личности), семейный, соблазн дела, то есть трудовой деятельности, соблазн товарищества и государственный. Откуда истекают соблазны? От извращённости разума, причина которой— в «обмане веры». По Толстому, такие «обманы» имеются в каждой вере, и этими-то «обманами» разные религии и отличаются одна от другой, истина же во всех вероучениях едина. Логика проста: отказавшись от обманов веры, человек одолеет соблазны, затем уничтожит грехи и начнёт жить по учению Христа. И в единстве со всеми прочими учениями. Нетрудно разглядеть, против чего направлены все рассуждения Толстого: несомненно, против Православия (хотя он называет и иные вероучения, но вряд ли можно в православной стране признать актуальной проповедь против буддизма или конфуцианства), освободившись от обмана которого только и можно зажить по Христовой правде.

Вообще в рассуждениях о грехах у Толстого есть много верного и справедливого, и можно признать: нравственное учение его, когда он не борется с Православием, во многом вполне приемлемо. Только вот что: Толстой знает, как не надо жить, но плохо представляет себе, как жить должно (туманные рассуждения о жизни в воле Отца слишком неясны), поэтому-то основной пафос всех его сочинений— пафос разрушения, но не созидания.

 

Ясно, что вероучение и религиозная проповедь Толстого вносили смущение и соблазн в сознание православных верующих. И тем прежде всего, что писатель сознавался всеми (хотя уже не сознавал себя сам) как человек, исповедующий Православие. Завершение XIX столетия вообще было характерно обострением различных антиправославных, в первую очередь сектантских движений, которые находили в Толстом влиятельную поддержку. Необходимо было внести ясность— и это было сделано: определением Святейшего Синода было засвидетельствовано отпадение Толстого от Православной Церкви.

Анафема есть предание человека на окончательный суд Божий, поскольку Церковь не может осуществлять духовное попечение в деле спасения этого человека, ибо он сам отверг её благодатную помощь в том.

Разъясняя отлучение Толстого, С.Булгаков писал: «В своём вероучении Толстой, несомненно отпал от Церкви (притом одинаково и от Православия, и от католичества, и от ортодоксального протестантизма). Торжественного «отлучения» могло бы и не быть, но это само по себе ничего не изменяет в существе дела. Вера в Христа, как Богочеловека, в искупление, в триипостасность Божества, в действенность церковных таинств и молитв, все эти основы церковного учения радикально отвергались Толстым и притом нередко в такой форме, которая не могла не производить на верующих самого тягостного впечатления. Грубые и иногда злобные кощунства над предметами православных верований рассыпаны в религиозных сочинениях Толстого. <...> Конечно, они продиктованы не духом любви и терпимости и не мoгут не оскорблять религиозного чувства людей Церкви. Собственно религиозное мировоззрение Толстого, не играя словами, также трудно назвать христианским. Не только своим упорным и настойчивым отрицанием основного верования христианства— во Христа, как Сына Божия, но и во всей своей религиозной метафизике, в учении о Боге, о душе, о спасении, Толстой остаётся чужд христианству, и к последним годам жизни всё дальше от него отходит. С христианством его сближает только этика, да и то в своеобразном и весьма упрощённом истолковании, однако в христианстве этика имеет не самостоятельное, а производное значение, подчинена догматике, и, оторванная от этой последней, получает совсем иной смысл»253. В этих словах— точное и краткое обобщение отношения Православия к учению Толстого.

В последнее время часто раздаются призывы реабилитировать Толстого и покаяться перед ним, снять с него проклятие и т.д. Реабилитировать невозможно, ибо он не был ни в чём осуждён. Он не был и проклят. В определении Святейшего Синода от 20-23 февраля 1901 года говорится:

«Известный мipy писатель, русский по рождению, православный по крещению и воспитанию, граф Толстой в прельщении гордого ума своего дерзко восстал на Господа и на Христа Его и на святое Его достояние, явно перед всеми отрёкся от вскормившей и воспитавшей его Матери, Церкви Православной, и посвятил свою литературную деятельность и данный ему от Бога талант на распространение в народе учений, противных Христу и Церкви, и на истребление в умах и сердцах людей веры отеческой, веры православной, которая утвердила вселенную, которою жили и спасались наши предки и которою доселе держалась и крепка была Русь святая. <...> Посему Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею. <...> Молимся, милосердный Господи, не хотяй смерти грешных, услыши и помилуй и обрати его ко святой Твоей Церкви»254.

Не осуждения, ни проклятия нет в этих словах, но лишь строгое свидетельствование об отпадении человека от церковной общности. И молитва о грешнике. Следует заметить, что не совершался даже чин анафематствования с церковного амвона (знаменитый рассказ А.И,Куприна «Анафема» есть плод фантазии автора). Не в чем и невозможно также и каяться: покаяние в данном случае должно означать признание Толстого православным, а от этого он отрёкся и сам. «То, что я отрёкся от церкви, называющей себя православной, это совершенно справедливо. <…> И я действительно отрёкся от церкви, перестал исполнять её обряды...» (16,543-544),— писал он в ответе Синоду. А политическая шумиха, какая поднялась вокруг этого события,—  всё таки Толстой!—  есть лишь суетный признак отошедшего в прошлое времени.

 

 

                                           8.

 

  «Гоголь— огромный талант, прекрасное сердце и небольшой, несмелый, робкий ум.

Отдаётся он своему таланту— и выходят прекрасные литературные произведения. <...> Отдаётся своему сердцу и религиозному чувству— и выходят <...> трогательные, часто глубокие и поучительные мысли. Но как только хочет он писать художественные произведения на нравственно-религиозные темы или придать уже написанным произведениям несвойственный им нравственно-религиозный поучительный смысл, выходит ужасная, отвратительная чепуха...» (15,361).

Если в этом отрывке из небольшой статьи Толстого «О Гоголе» (1909) заменить имя того, о ком написано, именем того, кто написал,— правды было бы больше.

Особенно справедливо это к последнему периоду художественного творчества Толстого, к произведениям, созданным после духовного кризиса и интенсивных богословских изысканий.

По сути, Толстой начинает в это время постепенно подчинять своё непосредственное художественное чутьё новым вероучительно-догматическим представлениям, выработанным в борьбе с Православием. Только исполинский писательский дар позволил ему избежать тех падений, срывов и неудач, какие неотвратимо уничтожили бы литературную судьбу таланта ординарного.

Толстой продолжил художественное исследование бытия на тех трёх уровнях, какие открылись ему ещё в ранний период, и это помогло ему быстро вернуться в прежнее русло привычного литературного потока.

 

В повести «Холстомер» (1885) он сопоставляет существование человека на уровне фальшивых ценностей, уродующей цивилизации (на уровне жизни тела, можно использовать здесь новообретённое понятие), с жизнью в естественной и не знающей лжи природе. Можно бы сказать, что здесь осуществляется старая и простая схема,— но гений Толстого преображает её в истинный шедевр. Он, как вышедший из времени ведун, проникает во внутренний мир лошади и потрясает рассказом о трагическом, но далёком от фальши бытии её. А рядом— бессмысленное и бренное проживание своего срока жалким в незнании истины— мёртвым— человеком. Ужасом веет от очуждённого описания земного конца его, от описания, на жестокую правду которого был способен когда-то один Толстой:

«Ходившее по свету, евшее и пившее мёртвое тело Серпуховского убрали в землю гораздо после. Ни кожа, ни мясо, ни кости его никуда не пригодились. А как уже двадцать лет всем в великую тягость было его ходившее по свету мёртвое тело, так и уборка этого тела в землю было только лишним затруднением для людей. Никому уж он давно был не нужен, всем уж давно он был в тягость, но всё-таки мёртвые, хоронящие мёртвых, нашли нужным одеть это, тотчас же загнившее, пухлое тело в хороший мундир, в хорошие сапоги, уложить в новый хороший гроб, с новыми кисточками на четырёх углах, потом положить этот новый гроб в другой, свинцовый, и свезти его в Москву и там раскопать давнишние людские кости и именно туда спрятать это гниющее, кишащее червями тело в новом мундире и вычищенных сапогах и засыпать всё землёю» (12,44).

Мёртвые, хоронящие мёртвых... Тут несомненный парафраз слов Спасителя: «Но Иисус  сказал ему: иди за Мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (Мф. 8, 22).

Так Толстой даёт авторский комментарий к тексту: здесь повесть не просто о фальшивых людях, но о не знающих истину Христову, не идущих за Иисусом. То есть не знающих Царства Божия в себе и не могущих войти в него.

 Новое идейное звучание уже даёт о себе знать. Хотя и не всем слышное пока.

Обычно многие произведения Толстого последнего периода рассматривают как сатирические, хотя бы в значительной части таковые. Сатирическим признаётся и описание жизни князя Серпуховского в «Холстомере». И впрямь: писатель обрушивает жестокий сарказм на всё существование подобных людей. Но сатира ли тут по цели своей? Нет, это было бы слишком узким определением.

Произведения Толстого последнего периода— в прямом смысле религиозная проповедь: в большей своей части апофатическое указание на цель бытия— через отвержение недолжного существования. Сатира в этой проповеди становится лишь частным приёмом.             

  Не вполне удавшеюся попыткою создания художественной проповеди стала незаконченная повесть «Записки сумасшедшего» (1884), к замыслу которой писатель возвращался несколько раз, но в итоге оставил лишь начальный отрывок. Здесь он попытался вспомнить (и обосновать справедливость) начального момента тех своих внутренних движений, что привели его в итоге к новой вере. Писатель начинает повествование с автобиографического события, получившего известность как «арзамасский ужас»,— когда впервые в трагическом предощущении смерти перед ним возникли вопросы, толкнувшие его на путь поиска.

«Всю ночь я страдал невыносимо, опять мучительно разрывалась душа с телом. «Я живу, жил, я должен жить, и вдруг смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь? Умереть? Убить себя сейчас же? Боюсь. Дожидаться смерти, когда придёт? Боюсь ещё хуже. Жить, стало быть? Зачем? Чтоб умереть». Я не выходил из этого круга» (12,53).

Обращение к Церкви, к религии не дало облегчения. «Спасение» пришло от того живого чувства, какое вдруг возникло в герое-повествователе «Записок»:

«Продавалось недалеко от нас очень выгодно именье. Я поехал, всё было прекрасно, выгодно. Особенно выгодно было то, что у крестьян земли было только огороды. Я понял, что они должны были задаром за пастьбу убирать поля помещика, так оно и было. Я всё это оценил, всё это мне понравилось по старой привычке. Но я поехал домой, встретил старуху, спрашивал о дороге, поговорил с ней. Она рассказала о своей нужде. Я приехал домой и, когда стал рассказывать жене о выгодах именья, вдруг устыдился. Мне мерзко стало. Я сказал, что не могу купить этого именья, потому что выгода наша будет основана на нищете и горе людей. Я сказал это, и вдруг меня просветила истина того, что я сказал. Главное, истина того, что мужики так же хотят жить, как мы, что они люди— братья, сыны Отца, как сказано в Евангелии. Вдруг как что-то давно щемившее меня оторвалось у меня, точно родилось. Жена сердилась, ругала меня. А мне стало радостно. Это было начало моего сумасшествия» (12,55).

Вот оно. Вот оно то чувство сострадательной жалостливости, которое Толстой ощутил и затем сознал как Бога в себе. Окружающие восприняли это как сумасшествие, герой же повести (alter ego Толстого)— как начало просветления в новой вере (не в христианстве, и ссылки на Евангелие, мы это знаем уже, ничего не означают). Полное же утверждение в ней произошло вскоре:

«Но полное сумасшествие моё началось ещё позднее, через месяц после этого. Оно началось с того, что я поехал в церковь, стоял обедню и хорошо молился и слушал и был умилён. И вдруг мне принесли просвиру, потом пошли к кресту, стали толкаться, потом на выходе нищие были. И мне вдруг ясно стало, что этого вовсе не должно быть. Мало того, что этого не должно быть, что этого нет, а нет этого, то нет и смерти и страха, и нет во мне больше прежнего раздирания, и я не боюсь уже ничего. Тут уже совсем свет осветил меня, и я стал тем, что есть. Если нет этого ничего, то нет прежде всего во мне. Тут же на паперти я роздал, что у меня было, тридцать шесть рублей, нищим и пошёл домой пешком, разговаривая с народом» (12,55-56).

На этом отрывок кончается.

Тут в сжатом виде представлена часть внутреннего перерождения самого автора. Собственно, схема. Может быть, внутреннее ощущение схематичности повествования останавливало Толстого от продолжения, несмотря на многие попытки? Он был всё же художник, и схемами удовольствоваться не мог.

«Записки сумасшедшего» интересны даже не сами по себе (художественный уровень невысок— для Толстого,— содержание можно угадать наперёд, поскольку схема уже известна), но в сопоставлении с пушкинским «Странником», которое напрашивается само собою: настолько сходна фабульная основа повести и повествовательного стихотворения. Тот же изначальный страх перед чем-то неведомым, то же непонимание со стороны ближних и подозрения в сумасшествии, тот же исход в просветлённое состояние и бегство от прежней жизни. Некоторая «нереальность» символической ситуации у Пушкина и бытовое правдоподобие толстовского повествования— не должны смущать, ибо в качестве различия для основного смысла несущественны. Существенно иное.

Толстовский герой ужасается открывшейся ему бессмысленности жизни. Пушкинский лирический герой страшится своей неготовности к Божьему суду. «Сумасшедший» Толстого своим усилием отыскивает выход (во всяком случае собственное душевное переживание подвигает его ко внутреннему изменению), Церковь же не только не помогает ему в том, но само окончательное просветление происходит в нём после отвержения Церкви. «Странник» Пушкина получает помощь свыше, от юноши-ангела, посланца Божия, свет же, указанный ангелом, есть несомненно евангельский Божественный свет спасения во Христе.


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 62; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!