И сказал Ему диавол: если Ты сын Божий, то вели этому камню сделаться хлебом. 4 страница



Разбирая ответы своих оппонентов, Толстой натолкнулся и на неприятие христианства вообще: «Учение Христа не годится, потому что не соответствует нашему индустриальному веку»189. Не с собственной ли давней точкой зрения столкнулся в том писатель? Ведь и он когда-то замыслил создать новую религию, более соответствующую изменившемуся времени (а прежняя, стало быть, не соответствовала). Отчасти совпадение имеется, но не в полноте. Намереваясь «обновить» христианство, Толстой помышлял лишь об обновлённом толковании учения Христа, но не об отмене его. Среди же своих противников он обнаружил и таких, кто Христа отвергал вовсе. В конце XX столетия эта позиция заявила о себе достаточно мощно, тогда же только обозначилась. И Толстой бессознательно ей посодействововал: конечно, между суждениями «в этом учении нужно кое-что подновить в толковании» и «это учение устарело вовсе»  дистанция огромного размера, но оба шага сделаны в одном направлении.

Разумеется, Толстой мыслил глубже полных  отвергателей  Христа. Он понимал, что речь идёт о двух несовпадающих пониманиях борьбы со злом. И корень этого несовпадения— несоответствие критериев в самой оценке добра и зла. Он решил, что ясных критериев отыскать невозможно, и поэтому призвал к отказу от их поисков:

 «Вопрос ведь состоит в том: каким образом разрешить столкновения людей, когда одни люди считают злом то, что другие считают добром, и наоборот? И потому считать, что зло есть то, что я считаю злом, несмотря на то, что противник мой считает это добром, не есть ответ. Ответов может быть только два: или тот, чтобы найти верный и неоспоримый критериум  того, что есть зло, или тот, чтобы не противиться злу насилием.

Первый выход был пробован с начала исторических времён и, как мы все знаем, не привёл до сих пор к успешным результатам.

Второй ответ— не противиться насилием тому, что мы считаем злом, до тех пор, пока мы не нашли общего критериума,— этот ответ предложен Христом»190.

Не пройдём мимо этого важнейшего признания: для Толстого Христос Спаситель не установил истинных критериев при определении добра и зла (как в том убеждён каждый православный церковный человек), а лишь предложил временное решение вопроса. Непонимание этого, по Толстому, и есть главное непонимание учения Христа, о котором Толстой твердит постоянно.

Толстой вновь выводит проблему понимания христианства и толкования христианства к проблеме противоречия между рассудком и верою.

Толстой очень глубоко и точно формулирует один из законов недолжного существования: «Закон этот состоит в том, что большинство людей мыслит не для того, чтобы познать истину, а для того, чтобы уверить себя, что они находятся в истине, чтобы уверить себя в том, что та жизнь, которую они ведут, и которая им приятна и привычна, и есть та самая, которая сходится с истиной»191.

Эти выводы Толстой относит к своим оппонентам, но они с равным успехом могут быть применены к нему самому. Вот следующий парадокс: его рациональное понимание учения Христа стало его же и верою.

Толстой предпринимает новое опровержение церковного учения, довольно подробно разбирая различные его стороны. Потом принимается за «научное» мировоззрение, приводит много остроумных доводов, раскрывающих бессилие науки перед христианством.

Основная проблема, им разбираемая, скажем вновь, есть проблема неверных интерпретаций истины— и утверждения над ними собственного толкования. Его же он разъяснил так:

«Учение Христа только тогда имеет силу, когда оно требует полного совершенства, т.е. слияния божеской сущности, находящейся в душе каждого человека, с волей Бога,— соединения сына с Отцом. Только это освобождение сына Божия, живущего в каждом человеке, из животного и приближение его к Отцу и составляет жизнь по учению Христа»192.

Если не вдумываться— здесь как бы и нет противоречий с Православием. «Божеская сущность» в каждом? Можно и так понять, что тут речь идёт об образе Божием в человеке. «Соединение с Отцом»— иное определение обожения. Но впрямь ли так? Что вкладывается в понятие «Отца»? Идёт ли здесь речь о Первой Ипостаси? Нет. И всё рушится.

Толстой весьма невнятно изъясняется, когда заводит речь о Боге, о Царстве Божием (хотя само название предполагает раскрытие именно этого понятия).

Гораздо определённее Толстой в своих суждениях о царстве кесаря, прежде всего в своей критике этого уровня бытия.

Но вот что важно: Толстой применил к государству, царству кесаря, мерки, приложимые лишь к Царству Божию, и когда государство оказалось в его мнении недостойным тех мерок (а оно и не могло им соответствовать), он отверг государство вовсе, видя в ним лишь орудие насилия одних над другими (совсем в ленинском духе), предлагая жить по «законам Христа» вне государства. При этом ко всему, и к государству и ко Христу, у Толстого мерою истинности было своё собственное понимание, субъективное, а не объективное. «Мне всё это не нужно»— вот его мысль по отношению ко всем государственным учреждениям. Следует заметить при этом, что возражение Толстому ссылкою на известную мысль апостола Павла о божественном происхождении всякой земной власти (Рим. 13,1-2)— будет недейственным, ибо Толстой именно с апостола Павла ведёт отсчёт отступлениям от «подлинного» христианства.

Обсуживая различные проявления зла в мipe, Толстой приходит к парадоксальному выводу: в этом мipe и невозможно было изначальное верное понимание Христа, даже необходимо было искажение Его учения: «Извращение христианства и принятие его в извращённом виде большинством людей было так же необходимо, как и то, чтобы для того, чтобы оно взошло, посеянное зерно было на время скрыто землёй»193. Так он остроумно разрешает то недоумение, что может возникнуть в конце концов у каждого читателя: неужели девятнадцать веков до Толстого люди жили в чудовищном непонимании Христа и не нашлось ни одного, кто бы сумел Его правильно понять? Ответ: а это и закономерно: люди к тому просто не были готовы. И не потому, что они были испорчены первородным грехом (Толстой это отверг, о чём и написал в своём ответе Синоду), но по естественным как бы причинам. Теперь настало время понять и принять истину в полноте, но мешает инерция зла, корыстные интересы: «Насилие держится теперь уже не тем, что оно считается нужным, а только тем, что оно давно существует и так организовано людьми, которым оно выгодно, т.е. правительствами и правящими классами, что людям, которые находятся под их властью, нельзя вырваться из-под неё»194.

Есть ли выход? И Толстой находит для разъяснения потрясающий образ: давний, но как бы переосмысленный им образ роевой жизни , по законам которой должно перемениться всё существование людей:

«Люди в теперешнем своём состоянии подобны отроившимся пчёлам, висящим кучею на ветке. Положение пчёл на ветке временное и неизбежно должно быть изменено. <...>

 Если бы каждая пчела, та, которая может лететь, не полетела бы, никогда не тронулись бы и остальные, и никогда рой не изменил бы своего положения. И если бы тот человек, который усвоил христианское жизнепонимание, не стал бы, не дожидаясь других, жить сообразно с этим пониманием, никогда бы человечество не изменило своего положения. И как стоит одной пчеле раскрыть крылья, подняться и полететь и за ней другой, третьей, десятой, сотой, для того, чтобы висевшая неподвижно кучка стала бы свободно летящим роем пчёл, так точно стоит только одному человеку понять жизнь так, как учит его понимать её христианство, и начать жить так, и за ним сделать то же другому, третьему, сотому, для того, чтобы разрушился тот заколдованный круг общественной жизни, из которого, казалось, не было выхода»195.

А ведь Толстой уповает здесь на личность, хочет он того или нет. Только личность может разорвать тот круг несвободы, который ограничивает роевую жизнь пребывающих в неподвижном заблуждении людей.

Становится окончательно ясным, что для Толстого ценность христианства— в его социальной роли и предназначенно­сти.

«И стоит только каждому начать делать то, что мы должны делать, и перестать делать то, чего мы не должны делать, стоит только каждому из нас жить всем тем светом, который есть в нас, для того, чтобы тотчас же наступило то обещанное Царство Божие, которому влечётся сердце каждого человека»196.

Стремление Толстого к такому Царству на земле— психологически понятно. Да и кто бы отказался от того? Ведь слишком много творится несправедливостей и насилия в мipe.

Толстой разглядел в мipe неразрешимые противоречия и попытался их разрешить. Он поставил вопрос: может ли существовать этот мip, если в нём нет мира? Может ли существовать мip, когда в нём столько зла? Но на такой вопрос не может быть ответа без определения критерия зла и природы зла. Толстой отказался от верного решения того и от другого: отвергнув Божественную природу Спасителя (и тем лишив Его учение полноты истины) и не принявши учения о первородном грехе (и тем уведя поиски истоков зла в сторону). Там, где могут быть обретены подлинные ответы, он усматривает одно лицемерие, имеющее «религиозную основу в учении о падении рода человеческого, об искуплении и о церкви»197.

А что до страшных картин, какие он рисует в своих сочинениях, то надо признать, что Иван Карамазов ставил вопрос с большею безысходностью, большею жестокостью.

Русская литература второй половины XIX столетия видела важнейшую причину страданий людей в их разобщённости, в разрушении единства, без которого всё обессмысливается в бытии человечества. Толстой это также сознавал.

«Ведь бедствие людей происходит от разъединения. Разъединение же происходит от того, что люди следуют не истине, которая одна, а лжам, которых много. Единственное средство соединения людей воедино есть соединение в истине. И потому чем искреннее люди стремятся к истине, тем ближе они к этому соединению»198.

С этим утверждением невозможно не согласиться. Но согласие будет продолжаться, пока не обнаружит себя тот неизбежный вопрос: а что есть истина? И вновь всё рассыпается.

Вот так вновь обнажается метод Толстого: давать совершенно верные суждения на уровне предельно обобщённом, но сама верность эта немедленно опровергает самоё себя при конкретном наполнении общих понятий тем содержанием, какое подразумевает писатель.

В той идее, которою Толстой хочет соединить людей, нет истины.

Завершая свой трактат «Царство Божие внутри вас...», Толстой попытался разрешить давнюю для себя проблему свободы человека. Когда-то в «Войне и мире» он, по сути, признал невозможность свободы человека, бытие которого определено высшими непознанными законами. Свобода же есть лишь иллюзия незнания этих законов.

Теперь он полностью отвергает принцип абсолютного детерминизма, считая его принадлежностью «метафизики лицемерия»199.

Залог свободы человека для Толстого— в существовании истины. В этом он опирается на Самого Христа (Ин. 8, 32).

«...Человек— существо сознательное и познающее всё большую и большую степень истины, и потому, если человек и не свободен в совершении тех или иных поступков, потому что для каждого поступка существует причина,— самые причины этих поступков, заключающихся для сознательного человека в том, что он признаёт ту или другую истину достаточной причиной поступка, находятся во власти человека. <...>

Свобода человека не в том, что он может независимо от хода жизни и уже существующих и влияющих на него причин совершать произвольные поступки, а в том, что он может, признавая открывшуюся ему истину и исповедуя её, сделаться свободным и радостным делателем вечного и бесконечного дела совершаемого Богом или жизнью мipa, может, и не признавая эту истину, сделаться рабом её и быть насильно и мучительно влекомым туда, куда он не хочет идти»200.

Всё бы хорошо и верно, когда бы не тот же вопрос: что есть истина?

 Конечное рассуждение Толстого, каким он завершает свои трактат, способно окончательно внушить совершенное сомнение в справедливости внешне достоверных его поучений:

«...Жизнь наша не может иметь никакого другого смысла, как только исполнение всякую минуту того, что хочет от нас сила, пославшая нас в жизнь и давшая нам в этой жизни одного несомненного руководителя: наше разумное сознание.

И потому сила эта не может хотеть от нас того, что неразумно и невозможно: устроения нашей временной плотской жизни, жизни общества или государства. Сила эта требует от нас того, что одно несомненно и разумно и возможно: служение Царствию Божию, т.е. содействия установлению наибольшего единения всего живущего, возможного только в истине, и потому признания открывшейся нам истины и исповедания её, того самого, что одно всегда в нашей власти»201.

Итак: высший критерий— разум, царство кесаря подлежит полному отвержению (в земной жизни), всем же руководит некая «сила, пославшая нас в жизнь». Где тут христианство? Не обычный ли это пантеизм?

Впрочем, архимандрит Антоний назвал учение Толстого «пантеистическим атеизмом»202.

 

На возражениях архимандрита Антония, некоторые из которых уже приводились здесь, стоит задержаться подробнее: это один из самых духовно мудрых и убеждающих в своей силе внутренним спокойствием ответов Толстому. Будущий церковный иерарх ответил конкретно на книгу «Царство Божие внутри вас», но, по сути, кратко разобрал всё нравственное учение Толстого. Существенно, что это суждение именно церковного мыслителя, без суеты осмысляющего и отвергающего обвинения против Церкви.

Отождествляя учение Толстого с пантеизмом и материализмом, архимандрит Антоний как на основной довод, обосновывающий такое сближение, указывает на отвержение Толстым личностного начала в основе мироздания: «...при всей кажущейся строгости нравоучение Л.Толстого гораздо ближе подходит к учению эгоистических пантеистов и грубых материалистов, нежели сынов православной Церкви. Мы сказали материалистических, потому что материализм и пантеизм собственно не заключают в себе ни одного противоречивого друг другу положения и оба одинаково противоположны христианскому мировоззрению, полагающему в основу его живую Божескую Личность, признающему бесконечную продолжаемость личной жизни человека. Под положениями же Толстого и пантеистов может подписаться любой материалист. <...> По учению Толстого, кроме мipa, мiровой жизни, нет никакого божества, имеющего свою личную жизнь, хотя бы и связанную с мipoм»203.

Оценивая толстовскую манеру мышления и изложения, архимандрит отмечает прежде всего многие противоречия во взглядах писателя, нежелание вникнуть в смысл церковного учения, некоторую агрессивность по отношению к читателю. «...Автор не убеждает, а запугивает, закрикивает своего читателя, и, следовательно, опять является виновником в том именно, в чём обвиняет Церковь, которая, по его словам, распространяя ложь, пользуется гипнотизацией своих последователей посредством пения и богослужебных церемоний. Не Церковь, а именно автор старается загипнотизировать своего читателя то озлобленным сектантским фанатизмом, то усвоением внешних приёмов библейской речи, то художественными сравнениями, которые у него постоянно идут вместо доказательств»204 .

Здесь уже приходилось отмечать, что Толстой излагает своё учение через отрицание, а не утверждение положительного идеала. Этот же недостаток узрел у Толстого и его оппонент: «Ведь, не правда ли, прежде чем убеждать человека не допускать насилия в достижении благих целей, нужно научить его поставить именно благие цели, домогаться их всем сердцем, отринуть всякие другие цели, а затем, если мы согласны с Толстым, прибавить, что при этих благих стремлениях отнюдь не должно допускать насилия и даже обличать тех, кто думает иначе. Между тем, замечательное дело, ...автор вовсе не раскрывает своих положительных нравственных идеалов»205.

Можно сказать как будто: но само непротивление есть уже положительный идеал, есть не просто указание, чего не следует делать, но именно указание, как поступать во всех случаях жизни. Но такое возражение неистинно. «...Непротивление есть вне­шний приём жизни, давно усвоенный последовательными буддистами и не придавший им вовсе духа любви христианской; имеется он и у сектантов, сухих, черствых и гордых. Почему же автор возлагает на этот, чисто условный приём, такие надежды, как на какой-то философский камень?»206

Драгоценным достоинством труда архимандрита Антония стало краткое и точное изложения им церковного понимания заповеди о непротивления злу насилием. Это изложение достойно достаточно подробного цитирования:

«...Совершенно не обинуясь, скажем, что в Новом Завете нет разрешения прибегать к насилию в борьбе со злом, даже в борьбе за зло, наносимое другим людям, хотя нет и прямого воспрещения; мы прибавим далее, что ни одно церковное определение, ни одна молитва Церкви не даёт утвердительного ответа на вопрос Толстого о том, может ли христианин, оставаясь христианином, допускать насилие в достижении благих целей? Мы на это ответим: нет, совершенный христианин, допустивший насилие, весьма погрешает, но прибавим, погрешает меньше, нежели в том случае, когда он, не желая допустить насилия, отказывается вовсе от борьбы со злом. Если напр., человек видит разбойника, преследующего девушку (пример самого Толстого), или злодея, похищающего детей для растления, то видящий это христианин более погрешит, если пройдёт мимо такого явления, нежели в том случае, если вступит в борьбу со злодеем, хотя бы последняя окончилась убийством. Неужели же нет третьего исхода? Есть, ответим: истинный, совершенный христианин имеет возможность и здесь не употребить убийства; если он всецело проникнут верой, то Бог пошлёт ему силу убеждения, а если злодей ожесточится и против этой силы, то Господь Сам будет его казнителем... Что сказано о личной жизни, то же должно сказать и о жизни общественной, о войне. Если русский народ, созерцая истязание болгар и их насильственное потурчение, имел бы настолько духовных сил, чтобы убедить или турок прекратить жестокости, или болгар принять мучение, как Георгий Победоносец, или наконец воззвать к Богу с такою силой веры, чтобы Господь Сам чудесно сохранил невредимыми христиан и устранил мучителей: тогда бы народ русский был бы безусловно виновен, если б, поленившись напрячь дух свой, предпочёл обратиться к оружию; но так как подобной апостольской силы духа он не имел, и ему предстоял выбор между войной и преступным равнодушием священника и левита в притче о милосердном самарянине, то он поступил наилучшим из доступных для него способов отношения к болгарским распрям. И пусть же Толстой не обвиняет Церковь в прямом дозволении насилий, в безусловном одобрении войны, а не в терпении её только. Пусть он знает, что в наших канонах есть прямо и определённо выраженная епитимья Василия Великого лишать убивавших на войне причастия на три года (прав.13), как людей смутивших свою совесть. Пусть знает, что священник, участвовавший в убийстве, лишается своего сана, даже если б сделал это, защищая жизнь свою или других. Пусть он знает, что нигде нет выражений в нашем церковном предании, из коих можно было бы вывести иной взгляд Церкви на эти вещи. Пусть же он не клевещет на Церковь, как прямо одобряющую убийства, насилие и войну. Пусть он поймёт, что разница между учением христианским, которое исповедует Церковь и православные воины, с его учением состоит не в том, как то и другое относится к самому убийству и насилию, а в том, что первые смотрят на насилие в борьбе со злом, как на поступок менее греховный, чем равнодушное примирение с беззаконием, а Толстой считает первое безусловным грехом, а второе вовсе не грехом. Разница, следовательно, не в вопросе о дозволенности насилия, а в том, что по Толстому нравственный закон строго индивидуален: если человек не нарушил его пяти заповедей, то он свят, безгрешен. Пусть вокруг него растлевают детей, режут стариков, учат воровству и обманам юношей. Если его советов не послушали, то он может спокойно проходить мимо всех этих ужасов и наслаждаться собственным довольством. А христианин говорит с апостолом: кто изнемогает, с кем бы я не изнемогал? кто соблазняется, за кого бы я не воспламенялся? (2 Кор. ХI, 29). Он признаёт себя связанным с жизнью всех, а безучастное отношение к нравственному злу считает для себя более предосудительным, чем противление силой.


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 50; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!