Спор Паскаля и Ноэля о пустоте и теле 16 страница



(Боратынский. «Богдановичу». 25-28 [1824])


         
 

 

5                 _____________________________________________

Но совсем не только извне «немецкая хандра» была привита нам. Какие-то внутренние условия культивировали меланхолию этой эпохи. Особенно ярко она выявится, если взять рядовое, а не исключительное произведение эпохи, не Жуков­ского, а, например, Петра Васильевича Победоносцева, адъюнкта Мерзлякова, позднее профессора российской словесности в Московском Университете. 25-ти лет, в 1796 году он издал в 2-х частях «Плоды меланхолии, питательные для чувст­вительного сердца» с характерным эпиграфом из Цицерона: Difficile est tacere, cum ■ dolens. Здесь какой-то обостренный эрос к гробам и могилам, который ищет себе пищи решительно всюду, — болезненный моноидеизм, idйe fixe смерти и тления. «Мир сей ничто иное есть, как гроб обширный и для всех отверстый. Все то, что нас окружает, все то, что нас питает — ознаменовано черною печатью смерти, усеяно семенами ее, упоено ядом ее» (I, 81-82). «Ее рукою совлекаются маски, стираются румяна — все обнажается» (I, 80). Вещи мира — «безделки, румяною наружностью блещущие, а внутри изощренные иглы скрывающие» (I, 88). Здесь все еще в клубке: монашество и предвестия байронизма. Только в 1846 году, ровно через 50 лет, Жуковский статьей «О меланхолии в жизни и поэзии» проведет грань между «бай­ронической меланхолией» и «христианской скорбью». — А вот архивный юноша Титов («О достоинстве поэта». Моск. Вестн. 1827. Ч. 2. С. 230-236): «Поэт живет отшельником от действительного мира» (230), ибо «всечасный, горестный опыт убеждает нас, что счастье нельзя искать в предметах внешних: все проходит, изме­няется». Чувство времени обостряется до крайности, до Гераклитовского Πάντα peо. Позднее оно приведет к чувству истории. Подлинная история, История с боль­шой буквы для Веневитинова и его друзей внутри, в нескончаемом потоке време­ни — психики. Погодин в 1834 году будет говорить: «Ни в какой книге, ни в какой библиотеке, ни в каком Университете нельзя узнать ее так, как в глубине души своей. Там только она воспроизводится, по крайней мере подобие ее полное, совершен­ное, возможное на земле» (Лекция о всеобщей истории в «Ист. Афоризмах». М.,

1836. С. 127).

А над всем, над потоком — нирваническое небытие. Знаменательно, что любо­мудр Одоевский читает в кружке Раича перевод из Окена: о значении нуля, в кото­ром успокаивается плюс и минус, перевод, который вызвал иронический смех барона Брамбеуса. Погодин заносит в Дневник в 1822 году о немцах: «Из нуля выводят нам все» (Барс. I, 207). Тут, в этом чувстве небытия — и нирванический пантеизм, и эротика смерти романтиков, и Спиноза, и система тождества Шеллинга. Позднее Тютчев скажет:

Поочередно всех своих детей, Свершающих свой подвиг бесполезный, Она равно приветствует своей Всепоглощающей и миротворной бездной.

Из этой-то меланхолии (чувства смерти) и родилась русская эстетика: из стрем­ления преодолеть вечно движущуюся текучесть — закрепить и сделать устойчивым то, что грызло тление. Все растекалось и протекало. Меланхолия, о которой мы говорили, порождала раскол (а может быть и порождалась им) — раскол бессозна­тельной эмоциональной жизни и внешней вещи. Внешний мир обесценивался, потому что не мог дать адекватного выражения текучей индивидуальности эмоции, эмоции hic et nunc, — превращался в «гроб для всех отверстый», — распадался в прах. Но и сама эмоция, оторвавшись от внешнего и отвергнув навсегда всякое свое выражение — внешние устои, — должна была или рассыпаться, или вести


 

219

Эстетика Веневитинова

подавленную жизнь под гнетом уничтожения. Никто, быть может, так остро, как Веневитинов и его друзья, не чувствовал внутреннего умирания — остывания души. Текучее, индивидуальное, неповторяемое не может найти адекватного знака для своего запечатления и потому не может быть познанным. Иррационализм — вот фон меланхолии. Из борьбы с этими тенденциями мысли и родился вопрос об эсте­тике, взволновавший, а позднее расколовший Веневитинова и его друзей. «Пове­рять, распознавать было главным занятием его рассудка, — говорится в Предисло­вии к Поли. собр. соч. Веневитинова 1829 года (Ч. 1. С. IV), — оттого, несмотря на веселость, даже самозабвение, с которым он часто предавался минутному располо­жению духа, характер его был совершенно меланхолический». Nota bene! Из рефлек­ сии — меланхолия, то есть из сознания неприступности и неисчерпаемости для ума душевной тьмы эмоций. Спасительным якорем именно здесь была германская философия. Германия шла к вопросам эстетики именно по тому же пути: от Sturm und Drang'a, Гамановского иррационализма к «разуму» Шлегеля и Шеллинга, пре­одолевающему «рассудок» и примиряющему философию с поэзией, рефлексию с темными аффектами «ночной стороны» души.

Если бы кто попытался определить idйe directrice Веневитинова, то вряд ли на чем другом мог остановиться его выбор, как на идее согласия мысли и чувства. Но это согласие — лишь предмет стремлений, недостижимый край желаний. С ка­кой-то тайной завистью Веневитинов говорит о блаженстве того, кто

...сочетает с сединой
"'"                                  Воображенье молодое

И разум с пламенной душой.

(«К. И. Герке», 1825) В предсмертном стихотворении «Поэт и друг» знаменательны слова о поэте:

В нем ум и сердце согласились...

В этом же согласовании ума и сердца основной пафос прозаических отрывков Веневитинова. В «Письме к графине NN» о философии он пишет: «Не вы ли сами заметили мне, что одно чувство наслаждения, при взгляде на какое-нибудь изящное произведение, для вас неудовлетворительно, что какое-то любопытство заставляло вас требовать от себя отчета в этом чувстве, — спросить, какою силою оно возбу­ждается, в какой связи находится с прочими способностями человека? Таким обра­зом, сделали вы сами собою первый шаг к храму Богини, которая более всех прочих таится от взоров смертных». В статье «Несколько мыслей в план журнала» Веневи­тинов пишет: «у нас чувство некоторым образом освобождает от обязанности мыс­ лить, и прельщая легкостью безотчетного наслаждения, отвлекает от высокой цели Усовершенствования». В этом пункте Веневитинов не был одинок. В первой части «Московского Вестника» Степан Петрович Шевырев помещает «Разговор о воз­можности найти единый закон для изящного» (М. В. 1827. Ч. 1. С. 32-51). Разговор четырех юношей, Евгения, Платона, Лициния и Аполлона, вращается вокруг того Же вопроса. Главные собеседники Лициний и Евгений спорят о возможности эсте­тики. Лициний защищает иррационалистическую позицию: «Пусть душа предается Наслаждениям изящного: зачем ей теряться в бесполезных умствованиях, когда она


   
 


220

Эстетика Веневитинова

довольна своими восторгами?.. Таких людей я сравниваю с бездушными посетите -иями театра, которые после каждого действия смотрят на часы и временем измеряют свое наслаждение» (с. 35). Евгений развивает взгляды Веневитинова: «почему пред­мет, нас поражающий, прекрасен? Какие чувства он в нас производит? И какою силою он так сотворен?..» (с. 38). «Ты смотришь на бурю, ты увлечен порывом восторга; но прошла она — не вопрошает ли тебя ум, какою чудесною силою потря­сена была вся природа и могучая душа твоя?» (с, 39). В Харькове Иван Яковлевич Кронеберг, на «Амалтею» которого указывает Веневитинов в разборе рассуждения Мерзлякова, развивал те же мысли — вплоть до 30-х годов, когда в издаваемых им «Брошюрах» писал (№ VI. 1831. С. 8 = Минерва I, 159-160): «Всякий, который, восхищаясь произведением кисти или резца, музыки или поэзии, восклицает: это прекрасно! Это бесподобно! думает, что он сими волшебными словами переселяется в Эстетику, как в область столько же ему принадлежащую, как и чувствуемое им удовольствие или неудовольствие. Одушевляемые таким чувством находятся в уди­вительном согласии; но потребовать от них отчета в сих чувствованиях, значит кинуть яблоко раздора. Одни безмолвствуют, и эти чуть ли не благоразумнее тех, кои пускаются в пучины рассуждения без руля и компаса, и, не умея руководство­ваться наблюдением звезд, подвергаются неминуемой погибели». Интересно суж­дение о Гердере и Канте (ibid. 51 = Минерва I, 200): «на голых высотах его [Канто-вой] Философии едва ли мог прозябать хоть один цветок Поэзии, а посему-то и восстал против него пламенный пиитический сын природы Гердер, восстал, излил свой гнев, и собственно — ничего не доказал...» И здесь тяготение туда, где «ум и сердце согласились», философия примирена с поэзией.

Идея верховного синтеза мысли и чувства проходит, как мы сказали, красной нитью сквозь творчество Веневитинова. Свое развитие она получает в идее трех этапов истории. В своем письме к А. И. Кошелеву по поводу статьи о Мерзлякове Веневитинов различает три эпохи: эпическую, лирическую и драматическую. «Эти эпохи составляют эмблему не только всего рода человеческого, но жизни всякого, самого времени» (Колюпанов I, 2, 118). В первую — господствует видимый мир — это эпоха прошедшего (Гомер, Пиндар). Во вторую — преобладает мысль, незави­симая от мира (эпоха настоящего), в третью — «мысль будет в совершенном прими­рении с миром». В том же письме Веневитинов дважды повторяет выражение «раз­знакомиться с природой» (117, 119), для того, чтобы подчеркнуть необходимость отрыва от природы во вторую эпоху. Та же мысль проводится в диалоге Платона с Анаксагором: «Царем природы может назваться только тот, кто покорил природу; и следственно, чтобы познать свою силу, человек принужден испытать ее в противо­речиях — оттуда раскол между мыслью и чувством». Дальше Веневитинов применяет эту мысль к художественному творчеству: «Представим себе Фидиаса, пораженного идеею Аполлона. В душе его совершенное спокойствие, совершенная тишина. Но доволен ли он этим чувством?.. Нет, Анаксагор! Эта тишина предвестница бури. Но когда вдохновенный художник, победив все трудности своего искусства, пере­дал мысль свою бесчувственному мрамору, тогда только истинное спокойствие водворяется в душу его». В том же художественном разрезе повторяется та же мысль в статье «Несколько мыслей в план журнала»: «Художник одушевляет холст и мра­мор для того только, чтоб осуществить свое чувство, чтоб убедиться в его силе; поэт искусственным образом переносит себя в борьбу с природою, с судьбою, чтоб в сем противоречии испытать дух свой и гордо провозгласить торжество ума». Или еше резче: «Чувство только порождает мысль, которая развивается в борьбе, и тогда, уже снова обратившись в чувство, является в произведении». Отрывок «Утро,


Эстетика Веневитинова

поддень, вечер и ночь» иллюстрирует все то же: человек сначала погружен в бла­женство младенческого созерцания, затем изгоняется из рая, замыкается в себе, противопоставляя себя природной необходимости, и вступает с природой в проти­воборство. Затем наступает вечер — любовь, но только ночь скрывает от человека все явления и он погружается в себя. «Только теперь душа его свободна. Предметы, пробудившие ее к существованию, не останавливают ее более; они быстро исче­зают перед нею и она созидает свой собственный мир, независимый от того мира, где все ей казалось разноречием. Только теперь познает человек истинную гармонию»5. Из последнего отрывка видно, что согласие мысли с миром, о котором Веневити­нов говорит в письме к Кошелеву, в значительной мере есть возвышение над миром в иной мир. Это подтверждают и стихотворения. Мы знаем, что мир-толпа для Веневитинова шум. Звуки лирные, то есть истинная гармония — конечно в дру­гом мире:

Смирится гордое желанье
Обнять весь мир в единый миг,
И звуки тихих струн твоих
,, ;                              Сольются в стройные созданья,

(«XXXIII», 1826-27)

то есть где-то, в стороне от мира.

Эта мысль об обретении верховной слиянности мысли и чувства, о гармонии души, связывается у Веневитинова с образом золотого века. Образ этот имел уже в эпоху Веневитинова сложную родословную. Здесь слились «буколические» темы Вергилия, французов (Грессе, например), немцев (Гесснер) и других, с одной сто­роны, масонские идеи о золотом веке, с другой (век Астреи, ложа Астреи), и, нако­нец, темы пра-народа (Urvolk), пра-истории и т. д., характерные для целого ряда шеллингианцев.

Еще одно имя следует упомянуть здесь: Шиллера, с воззрениями, исправляющи­ми Руссо и восстающими против пессимистической оценки культуры. Для Шиллера состояние культуры, как отрыва от природы, есть лишь переходная ступень к выс­шему синтезу природы и культуры — возвращение к золотому веку природного ! бытия, обогащение всеми сокровищами бытия культурного.

Необходимо распутать этот сложный клубок влияний. «Буколичность» Веневи-: тинова отметил Хомяков еще в начале 20-х годов («Послание к Веневитиновым»). ; В отношении буколичности идеи золотого века характерно сопоставить слова Ве-| невитинова «неужели ты представляешь себе золотой век вымыслом поэта, игрою . воображения» и «золотой век точно существовал и снова ожидает смертных» с сло-: вами Зульцера (Allgemeine Theorie der schцnen Kьnste статья Hirtengedichte): «Der i Hirtenstand ist keine Erdichtung, er ist der Stand der Natur vieler Vцlker gewesen und ist es auch noch itzt». Шеллингианские элементы мы отметим позднее; но сейчас же Надо указать на возможные «шиллеровские» влияния извне. Что Шиллер создал в среде некоторых архивных юношей особый культ, напоминать не стоит. Если Рожалин и Веневитинов и считали себя больше гётеанцами, тем не менее Веневи-i тинов не мог не усвоить отдельных шиллеровских идей: шиллеровский дух носился в атмосфере. Как на особых почитателей Шиллера следует указать на Погодина и Шевырева. Последний переводил Шиллера и перевел между прочим (правда, В 1827 году, год смерти Веневитинова) «Четыре века» (Моск. Вестн. Ч. I. 1827. С. 164-166). Погодин в дневнике записывает (Барс. II, 19): «У Шиллера я нашел свои мысли». А в другой раз (II, 20): «Читал биографию Шиллера и воспламенялся.


7?. 2


Эстетика Веневитинова


Эстетика Веневитинова


223


 


Когда я буду Шиллером?» (обе записи относятся к 1826 году). Стимулом для Вене­витинова оформить бродившие в нем чаяния золотого века было чтение Платона, что видно из письма Веневитинова к Кошелеву летом 1825 года. В этом интересном письме (см. Колюпанов I, 2,116) Веневитинов сближает золотой век с библейским раем. К этой же эпохе относится и диалог Платона с Анаксагором о золотом веке. Замысел диалога с необыкновенной ясностью формулирован в только что упомя­нутом письме: «Если цель всякого познания, цель философии есть гармония между миром и человеком (между идеальным и реальным), то эта же самая гармония должна быть началом всего. Всякая наука, чтобы быть истинною наукою, должна возвратиться к своему началу; другой цели нет». В диалоге говорится о трех возрастах человека — о младенчестве, о юности и возмужалости и о старости. Проходя их, жизнь описывает круг. «Вот жизнь человека! Она снова возвращается к своему началу». То же и для человечества: вернется золотой век. «Верь мне, Анаксагор, верь мне, она снова будет, эта эпоха счастья, о которой мечтают смертные». Эта эпоха счастья есть примирение противоборствующих ума и чувства, возвращение в рай, к началу. В письме к Кошелеву Веневитинов пишет, что «в раю» для «перво­бытного Адама» — «все чувства были мысли». Стоит ли напоминать, что о социаль­ном переустройстве архивные юноши не думали. Не стоит подчеркивать, что золо­той век должен был, по взгляду Веневитинова, прийти апокалиптически и мисти­чески, а не революционно. Только позднее золотой век будет будить иные чувства: Щедрин пишет о кружке Петрашевского — «оттуда лилась на нас вера в человече­ство, оттуда воссияла нам уверенность, что „золотой век" не позади, а впереди нас»... Конкретные социальные мечты юношей 20-х годов были гораздо более буколичны: А. С. Норов восклицает (Колюпанов I, 2, 54): «О, если бы все на свете бездельники от безделья только бы и делали, что писали стихи: тогда сильный не притеснял бы слабого, а в судах не брали бы взяток!» Вернее, вообще при таком утопании в стихах не было бы действий, золотой век был бы чистым созерцанием, может быть, мистика, может быть, homo philologus'a. Колюпанов сближал «архив­ных юношей» Александровской эпохи с «гвардейцами» Екатерининской (I, 2, 59). Можно согласиться с этим сближением, но надо подчеркнуть: это «гвардейцы» с парализованной волей, напоминающие штабс-капитана артиллерии Ильина, который, выйдя в отставку и погрузившись в мистику, стал писать стихи «Догмат покаяния без духовника или бомба Божьей артиллерии». Тема движения по кругу, возвращения к началу, была вообще характерна для круга друзей Веневитинова. В «Московском Вестнике» (Ч. 1. 1827. С. 208-214) критик «Исторических Афориз­мов» Погодина, скрывавшийся за инициалом Р., дает приблизительно такую схему возрастов человека, повторяющуюся в мировой истории:

Возраст младенческий

Зрелость (ум)

Старость


Юношество (страсти)


На второй и третьей ступени мы «розним стихии бытия нашего». В старости «мирятся желанья с умом» — «все возвращается к своему началу» (с. 211).

Мы видим, что тема кругового движения сознания раскрывалась у Веневитинова и его друзей в богатых образах, в аспекте конкретном и реальном. Истоки этих образов были указаны. Но не могли не влиять и немецкие абстрактные положения. Уже у Фихте мы читаем, что «наука проделывает круг и покидает исследователя у той самой точки, из которой она вместе с ним вышла» (Ueb. d. Begr. der Wissenschaftslehre S. W. Bd. I. S. 59). К Фихте примыкает молодой Шеллинг. Позднее Гегель в «Науке логики» (S. W. Bd. S. 61) скажет: «существенное для науки состоит... в том, чтобы целое образовало в себе круг, в котором первое есть также и послед­нее, а последнее есть также и первое». Ближайший детальный контекст, может быть, и вскрыл бы некоторые разноречия между Фихте — Шеллингом, с одной сто­роны, и русскими их сторонниками — с другой. Но одно бесспорно, как мы сейчас увидим: с веневитиновской идеей синтеза ума и чувства тесно сплелась шеллинги-анская идея синтеза поэзии и философии. Исторически такое сближение антитезы ум — чувство, философия — поэзия было оправдано: уже в середине XVIII века в немецкой поэтике стал противопоставляться язык понятий языку образов, как язык рассудочный языку аффектов.


Дата добавления: 2021-05-18; просмотров: 53; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!