Эпоха художественного директора 7 страница



Трудность и в некотором роде загадочность драматургии «Чайки» Немирович-Данченко находил в том, что в ней «отсутствие сценичности доходит или до совершенной наивности, или до высокой самоотверженности». Это могло бы стать преградой для Станиславского, если бы не его опыты в Обществе искусства и литературы Там он переводил театральную сценичность {58} «Отелло» или «Уриэля Акосты» в новую сценичность — жизненную, наивную и самоотверженную по сравнению с традицией. Он опрощал, осовременивал, дегероизировал эти пьесы. Немирович-Данченко принимал «новую форму» сценичности, которую Станиславский давал в «Уриэле Акосте», но жалел, что при этом нет нового содержания: его как раз могла дать «Чайка». В режиссерской практике Станиславского все уже было подготовлено к воплощению «Чайки». Впоследствии у Немировича-Данченко даже мелькнет мысль, что в постановке «Чайки» не произошло никакого рождения нового театра, а только была реабилитирована пьеса. Если подумать о принципах режиссуры Станиславского в Обществе искусства и литературы и в «Чайке», то можно утверждать, что новый театр существовал уже лет десять. Поэтому задачи Немировича-Данченко в «Чайке» оказались такими близкими Станиславскому.

Целью Станиславского в любой пьесе было показать жизнь и человека. Таково же было и намерение Немировича-Данченко в «Чайке» — «при умелой, небанальной, чрезвычайно добросовестной постановке» увлечь публику, показав «скрытые драмы и трагедии в каждой фигуре пьесы». У Станиславского любая роль в пьесе, даже персонаж народной сцены, вырастала в самостоятельный образ. С таким отношением к «каждой фигуре» уже были написаны им режиссерские планы периода Общества искусства и литературы и писался «Царь Федор Иоаннович».

Оставалась одна практически неизведанная задача — передать настроение. «Нужно, чтоб оно было очень сильно передано», чувствовал Немирович-Данченко. В эту пору у него не было никакого опыта в постановке пьес Чехова, точно так же, как и у Станиславского. Он лишь понимал пьесу. Книппер-Чехова вспоминала, как он собирался ставить «Чайку» с учениками Филармонии, как увлекал их рассказами о пьесе и авторе, но осуществить постановку не пришлось, так как пьеса намечалась в репертуар Малого театра. У Немировича-Данченко было верное предчувствие, что ключ к «Чайке» лежит через создание настроения. Теперь, приступая к постановке, он уже обещал Чехову, что они об этом постараются, и даже обнадеживал, что в беседе со Станиславским у них «многое сложилось» так, чтобы «способствовать настроению». Что это были за сценические средства для передачи настроения, он не упомянул.

После беседы со Станиславским он просил у Чехова разрешения «иначе планировать декорации», чем написано в {59} пьесе. Из контекста письма можно понять, что это нужно для достижения «настроения». Сравнение режиссерского плана Станиславского с указаниями Чехова подтверждает это предположение. У Чехова симметричные планировки: аллея, перпендикулярная к рампе, и кустарник слева и справа от перегородившей ее эстрады — для первого действия; или столовая с традиционными дверями налево и направо — для третьего действия. Станиславский избегает симметрии, которая может только разрушить настроение и подтолкнуть к официальности. Он строит или параллельную рампе многоплановую декорацию густо заросшего сада, наполняя пространство ощущением природы, или скашивает интерьеры столовой и гостиной, добиваясь интимной точки зрения, как бы из укромного угла. Используя для первого и второго действий одну декорацию сада, он переменой освещения и деталей реквизита подчеркивает разные настроения.

Помимо планировок Станиславский нашел путь к настроению через обыденность изображаемой жизни. Знакомые мелочи быта, домашние звуки и голоса природы, паузы, когда все внешне замирает, уйдя в мир внутренний, — все это по ассоциации вызывало правильное настроение в исполнителях и легко передавалось зрителям. Собираясь писать главу о «Чайке» в «Моей жизни в искусстве», Станиславский записал тезис: «Настроение от быта = “Чайка”» [1]. Проблема создания настроения была счастливо разрешена: самими простыми приемами оно было схвачено сценически.

«Чайка» была поставлена в три этапа. Первый, когда Немирович-Данченко проводил беседы и считки, еще не имея режиссерского плана Станиславского. Второй, когда он репетировал по этому плану и довел три действия пьесы до показа Чехову. И третий, когда после перерыва в работе репетиции начались заново с непосредственным участием Станиславского в качестве актера и режиссера.

Первый этап — в отсутствии Станиславского, уехавшего писать режиссерский план, — этап бесед и считок необычайно воодушевил Немировича-Данченко. Он писал Чехову: «Никогда я не был так влюблен в твой талант, как теперь, когда пришлось забираться в самую глубь твоей пьесы». Так мог писать лишь драматург драматургу, оценивая пьесу профессионально. Относительно же ее воплощения он замечал в том же письме: «Планируем, пробуем тоны или — вернее — полутоны, в каких должна идти “Чайка”, рассуждаем, какими сценическими путями достичь того, чтобы публика была охвачена {60} так же, как охвачены мы…» Между тем Станиславский уже записывал открытые им сценические приемы на страницах своего режиссерского плана, недоумевая перед их простотой.

Этот период подготовительных репетиций без режиссерского плана продолжался менее двух недель. На следующий же день по получении плана Немирович-Данченко уже «поставил 1‑е действие, прошел его два раза» по мизансценам Станиславского. Немирович-Данченко принял режиссерский план трех актов: «Многое бесподобно, до чего я не додумался бы. И смело, и интересно, и оживляет пьесу». Но сейчас же он испросил позволения «кое-что не проводить на сцену». Наступил второй этап работы. Началось объединение найденного Немировичем-Данченко и актерами со сценической фантазией Станиславского, сидевшего над пьесой в имении, быть может, таком же заурядном, как соринское, где происходило действие «Чайки».

Передавая свой план, Станиславский сразу же пошел навстречу режиссерским правам Немировича-Данченко. В одном из писем он прямо позволял ему делать с планировкой все, что он захочет. Он уступал общее руководство постановкой «Чайки» Немировичу-Данченко, объясняя причину: «… Вам карты в руки. Конечно, Вы знаете и чувствуете Чехова лучше и сильнее, чем я». Дважды он повторял в письмах, что не может судить о достоинствах своего плана, так как не пропитан Чеховым. Он даже предлагал, отбросив ложную деликатность, заменить свой план постановки планом Немировича-Данченко.

Этого не произошло. У Немировича-Данченко план записан не был. В его архиве вообще нет документа, подтверждающего, что практика писания режиссерских планов была у него в обиходе до встречи со Станиславским. Техника писания планов, принятая им в скором времени, была изобретена Станиславским в Обществе искусства и литературы. Имеющийся в архиве Немировича-Данченко экземпляр «Чайки» с незаконченным наброском режиссерского плана первого действия относится к возобновлению «Чайки» в 1905 году[10].

{61} Своим рабочим репетиционным экземпляром в 1898 году Немирович-Данченко сделал публикацию «Чайки» в однотомнике пьес, подаренном ему Чеховым 23 апреля 1897 года. Туда он скопировал планировки и многие комментарии из режиссерского плана Станиславского. Особенно полно по первому и третьему действиям. Во втором действии он почти не переносил пометок, четвертое оставил вовсе чистым. Экземпляр этот был неизвестен исследователям, находясь в частных руках, очевидно, у наследников режиссера МХАТ Н. М. Горчакова. Теперь он хранится в Российской Государственной библиотеке по искусству. Можно установить, что эта работа проделана Немировичем-Данченко с 1 по 9 сентября 1898 года.

Получив почтой план трех актов, Немирович-Данченко отвечал Станиславскому: «Мне трудно было вообще переделать свой план, но я уже вник в Ваш и сживаюсь с ним». Он писал о мизансценах, которые, естественно, не могли не начать вырисовываться перед ним на считках. Он бережно отнесся к плану Станиславского, устраняя из него лишь отдельные излишества. Он старался смягчить краски, приглушить все, с его точки зрения, ярко постановочное и положиться в большей части на текст Чехова, чем на режиссерское оснащение. Недаром он все время писал о «полутонах» и подчеркивал, что «полутона» вернее «тонов». Поэтому в «полутонах» он вел репетиции по режиссерскому плану Станиславского и был спокоен, что «многое выходит великолепно».

И все же он не взял на себя ответственность перед Чеховым утвердить режиссерский план Станиславского. Его смущали отдельные неожиданные мизансцены. Например, что Дорн балансирует на качалке во время объяснения с ним Полины Андреевны или что Сорин часто и долго сидит спиной к публике. В последнем случае он боялся отвлечь внимание зрителей непривычностью мизансцены. Немирович-Данченко вызвал Чехова на репетиции, откровенно написав ему: «Mise en scène первого акта очень смелая. Мне важно знать твое мнение».

После того как Чехов побывал на репетициях, Немирович-Данченко совершенно успокоился относительно мизансцен и даже начал писать о них в превосходной степени: «Ваша mise en scène вышла восхитительной Чехов от нее в восторге. <…> Он быстро понял, как усиливает впечатление Ваша mise en scène». Он лишний раз подчеркивал, что репетирует все по плану Станиславского, и оговаривал всякую мелкую перемену. Он жаловался теперь Станиславскому на неутешительные результаты актерского исполнения, сообщал о том, что Чехов {62} отменил «две‑три мелочи» режиссерского плана, «касающиеся интерпретации Треплева», потому что Мейерхольд играл истерично. Недовольство Чехова исполнителями ролей Маши и Тригорина и его просьба передать роль Тригорина самому Станиславскому остановили репетиции. На этом закончился второй этап работы. Станиславский к этому моменту успел написать и выслать Немировичу-Данченко режиссерский план четвертого действия. Но ввиду остановки работы Немирович-Данченко четвертого акта не репетировал. Поэтому и не перенес планировку Станиславского в свой рабочий экземпляр.

По данным Отчета о деятельности Художественно-Общедоступного театра за первый год, Немирович-Данченко провел 15 репетиций «Чайки», Станиславский — 9. Эти 9 репетиций падают на декабрь 1898 года, когда работа была возобновлена после перерыва с измененным распределением ролей. Часть этих репетиций, а может быть, и все — они проводили вместе. В этом заключался третий этап работы. «Мы, режиссеры, т. е. я и Алексеев, — писал Немирович-Данченко Чехову о третьем этапе, — напрягли все наши силы и способности, чтобы дивные настроения пьесы были удачно интерсценированы. Сделали 3 генеральные репетиции, заглядывали в каждый уголок сцены, проверяли каждую электрическую лампочку. Я жил две недели в театре, в декорационной, в бутафорской, ездил по антикварным магазинам, отыскивал вещи, которые давали бы колористические пятна». Заботы о вещах охватили Немировича-Данченко под явным влиянием Станиславского.

Главным же испытанием режиссерского сотрудничества стала для них совместная работа над ролями. На этой почве они пережили первые серьезные разногласия. Немирович-Данченко писал, что их режиссура отличается тем, что они заняты не только мизансценами, но забираются «в самую глубь тона каждого лица отдельно». Тут они и столкнулись с различным толкованием ролей. Первое их разногласие был Дорн, второе — Нина Заречная.

Спор о Дорне прошел только в переписке и не задел репетиций. Немирович-Данченко доверил роль Дорна Станиславскому как сильнейшему актеру в труппе. Он считал роль Дорна очень важной в идейном звучании «Чайки». Он полагал, что симпатии Чехова принадлежат Дорну, и потому мудрый, добрый и сдержанный Дорн должен «доминировать своим спокойным, но твердым тоном над всеми». Он ни в коей мере не воспринимал Дорна лицом типажным и, наоборот, ощущал в нем до некоторой степени героя. У него были сторонники {63} такого толкования: А. П. Ленский и А. И. Южин также считали эту роль первостепенной и требующей большого актера.

Станиславского совсем не привлекала роль Дорна. Она даже пугала его тем, что от него ждут в ней каких-то особенных открытий, какой-то первостепенной значимости. В письме к Немировичу-Данченко он жаловался, что совершенно не понимает Дорна и не понимает, чем подходит к этой роли. Он предупреждал, что не может «переродиться» в Дорна, хотя от роли не отказывается, а просил помощи. Пусть хоть Мейерхольд, который «пропитан “Чайкой”» и был на беседах Немировича-Данченко с исполнителями, напишет ему о внешности Дорна и прочем.

Но раз уж было назначено играть Дорна, Станиславский, работая над режиссерским планом «Чайки», одновременно стал работать и над ним: читать роль, искать характерные черты. Он изучил биографию Дорна, упоминающуюся в пьесе, и в результате остановился на типаже «ожиревшего, провинциального, постаревшего Дон Жуана, говорящего тенором». Станиславский хотел пользоваться грубыми, отнюдь не чеховской драмы красками, считая Дорна циником.

Прочитав в ответном письме Немировича-Данченко замечание, что деликатный Дорн не может балансировать на качалке в то время, как женщина говорит ему о любви, Станиславский еще больше испугался роли. Он понял, что ищет образ в противоположном замыслу Немировича-Данченко направлении. Тогда он отверг своего ожиревшего Дон Жуана и решился искать другой тон. Случившаяся как раз в этот момент перетасовка исполнителей по требованию Чехова освободила его от невзлюбившейся работы. Спор о Дорне был снят сам собой.

О Нине Заречной спор вылился на репетиции. Имея разные решения, они добивались разного от исполнительницы. На эту роль была назначена М. Л. Роксанова, бывшая ученица Немировича-Данченко по Филармонии — «молодая, очень нервная актриса» с репутацией маленькой Дузе. Так понимал ее Немирович-Данченко. Чехов видел ее на репетициях «Чайки» и нашел, что «Роксанова очень недурна». Немирович-Данченко поставил ее тогда идущей вслед за «безупречной» Книппер — Аркадиной. Достоинством Роксановой он считал исполнение ею монологов. Вся же роль Нины была еще не ясна у нее, хотя Немирович-Данченко настраивал актрису на «лирический тон». В этом состоянии работы над ролью с Роксановой начал репетировать Станиславский.

{64} Первое впечатление о Роксановой у него сложилось раньше. Год назад он специально ездил в Кусково смотреть ее в спектакле «Старые годы». Он был несколько разочарован и пожалел об ее слабом здоровье. Его насторожила нервность, «даже истеричность», но он признал в ней обаяние. Естественно, что на репетициях Станиславский хотел избавить ее от неприятных черт, предложив рисунок, требующий найти в себе другое. Кроме того, он вообще не переносил, чтобы актрисы эксплуатировали в ролях личную манеру. За это доставалось не только молоденьким и начинающим, как Роксанова или потом Германова, но даже и таким бесспорным профессионалам, как Книппер.

Станиславский характеризовал Нину двумя состояниями: восторженностью и сконфуженностью. Его Нина — неискушенное, очень юное существо, подверженное эмоциональным порывам. Подбежала к Аркадиной, поцеловала ее и — сконфузилась, протянула руку Тригорину и — сконфузилась. Нина Станиславского чиста и диковата. Такова она у него в первых трех актах, когда жизнь ее еще не сломала. Этот рисунок не подчеркивает «лирического тона». Он ближе к обыкновенно-житейской истории Нины, к распространенности подобной судьбы.

Немирович-Данченко возмутился, что Станиславский заставляет Роксанову играть «какую-то дурочку». Такое впечатление, очевидно, произвела она неумелым воспроизведением рисунка Станиславского. Индивидуальность нервной, напоминающей Дузе Роксановой не соответствовала этому рисунку. Как актрисе ей ближе было задание Немировича-Данченко. По его настоянию она вернулась к нему, но, не добившись настоящего «лирического тона», в роли «запуталась». Чехов, увидевший ее исполнение в спектакле, пришел в отчаяние и страдал, что она «играла отвратительно, все время рыдала навзрыд». Он даже настаивал на ее замене другой актрисой.

Немирович-Данченко возложил всю вину на Станиславского. Но был несправедлив. Если бы Роксанова сумела сыграть по Станиславскому, ее Нина не, противоречила бы Чехову. Нина Станиславского не героиня, но сама жертва банальности — стремления к внешнему блеску, к колеснице славы.

Немирович-Данченко искал иного образа, более утонченного, быть может, близкого к тому, какой пыталась создать В. Ф. Комиссаржевская в неудавшемся спектакле Александринского театра. Но он ошибался в силе дарования Роксановой. В период подготовки открытия Художественного театра он {65} вообще возлагал на Роксанову огромные надежды, большие, чем на других своих выпускниц — Савицкую и Книппер. Он предназначал ей многие роли. Например, Эллиду в пьесе Ибсена «Женщина с моря». Он писал: «Это не Книппер, а Роксанова. Книппер слишком определенна, а Роксанова именно вся в этой мистической дымке на почве психопатии, какова Эллида. Это отчасти морфинистка, отчасти подернута мглою и туманными призраками, вся — нервы и тревога, с стремлением к свободе и мерцающей красоте. Нет, Книппер не подходит».

Нервические краски Роксановой не позволили ей развиться в актрису Художественного театра. Они были не нужны этому театру, и в 1902 году, после четырех лет работы, она покинула его. «Определенная» Книппер стала первой актрисой МХТ, его душой, лирической нотой его чеховского репертуара.

Перед самой премьерой «Чайки» Немирович-Данченко поставил спектакль с Роксановой. Это была пьеса «ибсеновского» толка «Счастье Греты». Она принадлежала к произведениям новейшей современной австрийской драматургии. «Это будет интересной иностранной новинкой с блестящей ролью для Роксановой — сильно драматической», — объяснял выбор пьесы Немирович-Данченко. На премьере рецензенты и публика были шокированы не только натурализмом пьесы, изображающей физическое отвращение героини к мужу, за которого ее выдали ради денег, но и патологической игрой Роксановой.

Надо признать, что Немирович-Данченко не столько ошибся в выборе пьесы, сколько в выборе исполнительницы. Пьеса рисовала жестокую и циничную среду, живущую одной мыслью подняться из бедности. Судьба любви в этой среде, судьба женщины с романтической душой — это была тема серьезная и близкая собственным пьесам Немировича-Данченко. Исполнение Роксановой перечеркнуло его замысел и поставило его как режиссера под удар.

Рецензенты премьеры не упустили упомянуть, что «постановка “Счастья Греты” была первым режиссерским опытом г. Немировича-Данченко, так как до сих пор режиссерская часть в этом театре была сосредоточена исключительно в руках г. Станиславского» [2]. Писали, что постановка напоминала «экзаменационные спектакли г. Немировича, где один играет, а остальные подают реплики» [3]. «Играла», надо понимать, Роксанова. Это были чувствительные для самолюбия Немировича-Данченко уколы.

Лишь один из рецензентов премьеры заметил направление и осмысленность его режиссерской работы. Оно шло в русле {66} Станиславского: в русле жизни, противостоящей театральщине и передающей общее настроение. Рецензент понял, что Немировичу-Данченко удалось воспользоваться намеченной в пьесе «бытовой стороной» [4], разработать ее в декорациях, мебели, мизансценах, что и помогло уйти от шаблона. Можно верить, что этот отзыв был справедлив, но он потонул в потоке ругательных статей.

Было и еще одно щекотливое обстоятельство. «Счастье Греты» шло в один вечер с «Трактирщицей» Гольдони, поставленной Станиславским с готовыми по Филармоническому училищу ролями: Мирандолиной — Книппер и Форлипопполи — Мейерхольдом. Сравнение этих камерных по характеру постановок было болезненно для Немировича-Данченко. Каждая рецензия оканчивалась похвалой скромной «Трактирщице» Станиславского, в которой не было претензий на новую драму.

Провал «Счастья Греты» за пятнадцать дней до премьеры «Чайки» не прибавил Немировичу-Данченко режиссерского авторитета.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 50; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!