НАИЛУЧШИЙ ИЗ ВОЗМОЖНЫХ КОМПРОМИССОВ 23 страница



       Рождение небольшого числа грушевидных детей было приемлемой платой за общее благо эффективного механизма наследования. Точно так же тот факт, что дождь бесполезно поливает океаны, а не только обрабатываемые земли, — результат замечательного постоянства законов движения. Было бы возможно создать мир, в котором дожди шли бы только тогда и там, где они приносят наибольшую пользу. В этом смысле Мальбранш был готов признать, что Бог мог создать мир, «более совершенный, чем тот, в котором мы живем»110. Но, согласно Мальбраншу, физика такого мира была бы слишком запутанной. Поэтому, когда Бог выбирал из «бесконечности возможных миров», Он избрал тот вариант, который был наилучшим «в отношении простоты способов, необходимых для его создания или его сохранения»111.

       Лейбницу, который встречался с Мальбраншем в Париже, понравилась эта мысль об огромном количестве «возможных миров», и он принял рассказ Мальбранша с одной поправкой. Лейбниц думал, что неправильно говорить, будто Бог мог в каком-либо смысле сделать наш мир совершеннее. Так как наш мир имеет наилучшее возможное соотношение между простотой законов и желаемыми результатами, то его следует рассматривать как лучший из всех возможных миров.

       Когда известие о лиссабонском землетрясении достигло Вольтера, спустя почти 40 лет после смерти Лейбница, он написал другу:

       Да, мсье, физика может быть жестокой наукой. Было бы очень сложно объяснить, как физические законы творят столь ужасающие бедствия в лучшем из возможных миров. Сто тысяч наших соседей-муравьев внезапно оказались раздавлены в нашем муравейнике…112

       Вольтер уже давно высмеивал Лейбница. Десятью годами ранее в другом письме он иронично поинтересовался, «почему так много людей перерезают друг другу горло в лучшем из всех возможных миров»113. Вольтер не был пессимистом: он оспаривал утверждения Паскаля о том, что человеческая жизнь во всех отношениях ничтожна. Но даже если все не так уж плохо, то, согласно Вольтеру, все наверняка может быть и лучше, и нелепо убеждать себя в обратном. В течение нескольких недель после землетрясения он закончил свою «Поэму о гибели Лиссабона», в которой ругал «обманутого мудреца, кричащего, что все полезно»114 и противопоставлял ему опустошение Лиссабона. Единственный подходящий и гуманный ответ на подобное зло — это скорбеть, надеяться на лучшие времена и признать неспособность разума постичь смысл бедствия, как утверждал Бейль в своих рассуждениях о зле. Чего Вольтер не мог вынести, так это мысли, что некая безжизненная философская система способна продемонстрировать, что человеческие страдания необходимы и, следовательно, это не повод расстраиваться.

       Руссо выразил Вольтеру недовольство его поэмой. По мнению Руссо, «большинство физических бедствий, которые мы испытываем… сотворены нами самими»115 и число погибших в Лиссабоне стало лишь очередным результатом нашего неправильного современного образа жизни. Если бы горожане «жили в менее массивных зданиях, разрушения, возможно, были бы не такими значительными». Более того, меркантильные граждане сами виноваты в том, что не убежали в безопасное место после первых подземных толчков: «Сколько бедных созданий погибло… потому что кто-то захотел вернуться за своей одеждой, другой — за своими бумагами, третий — за своими деньгами?»

       По словам Руссо, Вольтер вообще преувеличивал количество несчастий в мире, потому что общался не с теми людьми. Богачей не стоит слушать, так как они пресыщены иллюзорными удовольствиями и потому скучают. Интеллектуалы слишком малоподвижны, что делает их нездоровыми; кроме того, они слишком много думают, что делает их несчастными. Если бы только Вольтер обращал больше внимания на крестьян, — хотя, разумеется, не на французских, поскольку их угнетают богатые землевладельцы, — он бы нашел больше людей, удовлетворенных Божьим творением. Руссо, как и Лейбниц, также был склонен находить скрытые преимущества в явно неприятных сторонах жизни. Его тело в конечном счете будет съедено червями, но это тело «удобрит землю»116, плоды которой питают детей. И, вновь вторя Лейбницу, Руссо настаивал, что во Вселенной все связано и, хотя мы не можем точно показать, каким образом страдания являются «неизбежными сторонами ее существования»117, мы можем заключить это исходя из совершенства Бога. Руссо пришел к выводу, что, хотя и неправильно говорить, что «все есть благо», но справедливо утверждение, что «все есть благо с точки зрения целого».

       Любая попытка показать, как зло уравновешивается бóльшими благами, способна вызвать разве что горькую усмешку: ведь именно это призваны иллюстрировать софизмы доктора Панглосса. Выпад Вольтера в адрес Лейбница и Руссо достиг цели? Поскольку Лейбниц заявлял, что ограниченный разум не способен постичь подробности Божьего плана, то может показаться несправедливым называть его Панглоссом, который с радостью изложил бы эти подробности любому слушателю. Но дело в том, что Лейбниц не мог устоять перед искушением говорить, как доктор Панглосс. Например, Лейбниц объяснял, что хотя большинство людей обречены на вечные муки, но современная астрономия говорит нам, что во Вселенной существует «бесчисленное количество шаров»118, и эти шары вполне могут быть заселены бесчисленными инопланетянами, и все они окажутся на небесах. Поэтому мы не должны предполагать, что ужасная судьба постигнет большинство разумных существ только потому, что, несомненно, она постигнет большинство людей. Панглосс, наверное, гордился бы этой попыткой вывести счастливый конец из ужасной ситуации.

       Кульминацией «Теодицеи» Лейбница становится притча, в которой он дает ответ на проблему зла «в наиболее ясной и популярной форме, какая только возможна для меня»119. Перед великим жрецом Юпитера Теодором во сне предстает богиня Афина и показывает ему дворец с бесконечным количеством залов, каждый из которых представляет собой возможную вселенную. Сооружение построено в виде пирамиды с непомерно большим основанием, и лишь один зал на ее вершине — настоящий и, следовательно, лучший из возможных мир. Осматривая эти залы, можно увидеть, что произошло бы, если бы история развивалась иначе. В качестве примера Афина берет случай из ранней истории Рима конца VI в. до н.э., когда Секст Тарквиний, младший сын последнего царя Рима, изнасиловал Лукрецию, жену своего друга, которая затем покончила жизнь самоубийством. Изнасилование и смерть Лукреции вызвали восстание, приведшее к свержению монархии и, таким образом, к основанию Римской республики, а следовательно, в конечном итоге и Римской империи. Таким образом, изнасилование «ведет к великим событиям»120, как выражается богиня. Афина показывает Теодору зал (то есть возможный мир), в котором Секст, или, скорее, кто-то, очень похожий на настоящего Секста, не совершает своего преступления, а вместо этого ведет тихую и счастливую жизнь, покупая маленький сад и возделывая его. Такой мир, который предположительно устраивает нас с Теодором, может быть приятным для Секста, но в конечном итоге он не так хорош, как мир реальный, потому что в нем нет Римской империи. (Этот не лучший мир, кажется, изображен в последних строках повести Вольтера, когда Кандид говорит Панглоссу, что они должны прекратить философствовать и вместо этого начать возделывать свой сад. Параллель может быть случайной, но, похоже, это шпилька в адрес Лейбница121.)

       Разве предположение о том, что без изнасилования Лукреции не было бы Римской империи и что эта империя предпочтительнее альтернативных политических систем, чем-то лучше утверждения Панглосса, что без сифилиса у нас не было бы шоколада? Единственная разница между Лейбницем и Панглоссом заключается в том, что Лейбниц прячется за богиней Афиной и вкладывает свои панглоссианские идеи в ее уста, вместо того чтобы самому признаться в них. Он делал это, поскольку запутался с дилеммой. С одной стороны, согласно его официальной позиции, при его ограниченном разуме нельзя оправдать зло, так как он не может видеть все взаимосвязи, делающие его неизбежным. С другой стороны, для Лейбница неприемлемо отказываться от всех конкретных примеров, когда плохое в этом мире перевешивается хорошим, поскольку это поставило бы его в позицию, слишком близкую взглядам Бейля. Для Бейля не разум, а только вера может примирить мировое зло с благостью Бога. И если единственное, что Лейбниц может точно установить при помощи разума (не имея возможности продемонстрировать это ни на едином примере), состоит в том, что совершенный Бог каким-то образом устроил вещи к лучшему, тогда для объяснения этой проблемы он сделал немногим больше Бейля. Поэтому неудивительно, что Лейбниц испытывал искушение быть более конкретным, дав тем самым повод для насмешек Вольтера.

 

       Лейбниц умер в Ганновере в ноябре 1716 г., через шесть лет после публикации «Теодицеи», которая стала единственной философской книгой, изданной за всю его жизнь. Последние его годы были полны надежд, планов и кропотливой работы. Но случались и разочарования. Было горько, что его главный работодатель Георг Людвиг, курфюрст Ганноверский, вступивший на британский престол в качестве Георга I, не позволил ему переехать в Англию. Удручало философа и то, что он не смог получить должности, за которыми охотился в Вене и Париже. С другой стороны, к Лейбницу прислушивался Петр I, который сделал его своим советником по научным вопросам; а император Карл VI назначил его на должность при дворе Священной Римской империи.

       Король Георг сказал Лейбницу, что ему следует оставаться в Ганновере, покуда он не завершит бесконечную историю семьи, которая десятилетиями была у него ярмом на шее. Король, вероятно, чувствовал, что недипломатично проявлять благосклонность к Лейбницу именно тогда, когда сторонники Ньютона, бывшего одним из самых выдающихся его новых подданных, обвиняли Лейбница в том, что он украл работу великого англичанина по дифференциальному исчислению. (Лейбниц был невиновен, но в то время это не было общеизвестно.) К тому же Лейбниц критиковал многие взгляды Ньютона в ходе своей переписки с Кларком. Помимо критики Ньютоновской трактовки пространства и времени, Лейбниц отвергал его идею о том, что без постоянного вмешательства Бога движение во Вселенной остановится. По словам Лейбница, этот тезис Ньютона был на самом деле оскорблением Бога. Он подразумевал, что Бог оказался посредственным мастером, не сумевшим сработать механизм, способный функционировать сам по себе. Для Кларка, в свою очередь, физика Лейбница была нечестивой потому, что она оставляла слишком мало места для Бога. Лейбниц также с подозрением относился к теории тяготения Ньютона, в которой присутствовала, по-видимому, таинственная сила, действующая на большие расстояния. Как и многие другие мыслители того времени, Лейбниц скептически относился к такой силе, потому что она была несовместима с «механистической философией», согласно которой «всякое движение в природе заимствуется от чего-то смежного и движущегося, так что все физическое происходит механически»122. Лейбниц не осознавал, что механистическая философия, сделавшая свое дело, вытеснив аристотелевские и оккультные представления о природе, теперь сама нуждалась в больших изменениях.

       Лейбниц так и не добрался до сочинения всеобъемлющего трактата по богословию и философии, который он неустанно рекламировал друзьям. «Теодицея» была просто «предтечей»123 такого опуса, как писал он одному из своих корреспондентов в 1710 г. Как оказалось, единственными философскими работами, появившимися впоследствии из-под его пера, были краткие популярные изложения его взглядов. Возможно, отсутствие некоего magnum opus — не такая уж потеря. В любом случае Лейбниц делал очень многое, высказываясь о работах других или предлагая идеи на общее рассмотрение. Комментарий к «Опыту» Локка, который Лейбниц написал в 1703–1705 гг., хотя и принимает форму неуклюжего и бессвязного диалога, во многих местах поразительно проницателен. Например, Локк утверждал, что иметь собственность — значит иметь право на что-то, а несправедливость — это нарушение права, поэтому, если бы не было собственности, не могло быть и несправедливости. Но Лейбниц указывал, что владение чем-то обычно подразумевает исключительное право, следовательно, если бы все было общим, собственности в обычном смысле слова не было бы, и тем не менее несправедливость могла бы сохраняться (например, если кому-то закрыли бы доступ к обычным благам). Комментарии Лейбница часто содержат изобретательные примеры, такие как рассказ о принцессе, которая становится попугаем, или слепом человеке, который думает, что алый цвет похож на звук трубы. Эти живые мысленные эксперименты очень убедительны в противостоянии с Локком.

       Работы Лейбница в последние два-три года жизни включают его самое большое исследование китайской мысли, усовершенствование его вычислительной машины и дальнейшую работу по истории рода Гвельфов. Он также нашел время, чтобы отредактировать и улучшить посвященное космологии и написанное на латинском языке стихотворение его друга, длиной в 15 000 строк. При этом он по-прежнему неустанно добивался лоббирования своими покровителями его любимых проектов, таких как воссоединение церквей и создание научных академий, а также разрабатывал предложения по постепенным реформам, таким как проект обучения врачей и фармацевтов.

       Зачем же стремиться улучшить мир, если он уже совершенен? Похоже, в этом главный смысл одного критического высказывания Вольтера по отношению к Лейбницу. Согласно Вольтеру, Лейбниц «оказал людям услугу, дав нам понять, что мы должны быть всецело довольны, ведь Бог сделал для нас все, что мог»124. Лейбниц действительно верил, что Бог не мог сделать для нас больше; но из этого не следует, что нет смысла пытаться самим сделать больше для себя. Лейбниц однажды обратился к этому вопросу:

       Что касается будущего, нет нужды… смешно, сложа руки, ожидать, что сделает Бог… а следует действовать сообразно предполагаемой воле Бога, насколько мы можем судить о ней, стараясь изо всех наших сил способствовать общему благу…125

       Вольтер утверждал, что учение о лучшем из миров «ведет к отчаянию»126, но, безусловно, это не имеет отношения к Лейбницу. Он был оптимистом во всех смыслах этого слова. Для прогресса «нет какого-либо предела»127, и теперь у людей есть возможности стать «безмерно счастливее»128. В одном из последних своих сочинений Лейбниц сказал:

       Все стремится к лучшему, исподволь ли, а временами даже рывками и скачками. Пусть иногда и кажется, что все к худшему, к этому стоит относиться, как к отступлению назад, чтобы вырваться вперед с еще большим пылом129.

 


 Глава 7

ТРАКТАТ О ЖИВОТНОЙ ПРИРОДЕ

       Юм

 

       В наши дни мало кто провозглашает себя лейбницианцем, локкистом или гоббсианцем. Спинозисты и картезианцы — тоже редкость. А вот юмистов, похоже, предостаточно. В 2009 г. Дэвид Юм, родившийся в Эдинбурге в 1711 г. и умерший там же в 1776-м, занял первое место в обширном опросе философов, называвших мыслителей из прошлого, с которыми они более всего себя идентифицируют. Призерами этого примечательного состязания стали также Аристотель, Кант и Витгенштейн1.

       Тому, что Юм часто служит ролевой моделью для философов, есть три причины. Во-первых, его дар будоражить общественное сознание. Со времени публикации «Трактата о человеческой природе», который Юм написал в 27 лет, в нем признали блестящего нарушителя спокойствия. Кант писал, что сочинения Юма прервали его «догматическую дремоту»2 и направили на путь собственной философии. О схожем опыте говорил и Томас Рид, знаменитый шотландский современник Юма3. Некоторые писатели XVIII и XIX столетий полагали работы Юма преимущественно пагубными и деструктивными. Однако с начала XX в. их стали рассматривать более благожелательно. Теперь ошеломляющие идеи Юма обычно уже не воспринимаются в негативном смысле, напротив, в них видят полезный стимул.

       Вторая причина привлекательности Юма — рост интереса к «натурализму». Натурализм в философии имеет несколько компонентов, и все они ярко представлены в трудах Юма. В отличие от Лейбница, он не полагался на понятие Бога, чтобы что-то объяснять. Юм никогда искренне не ссылался на сверхъестественное и не считал религию источником просветления. Религия сама по себе — естественный феномен, который нуждается в объяснении в контексте психологии и истории. Юм также подчеркивал сходство между людьми и животными. Этот зоологический подход к человечеству был, как мы увидим, отличительной чертой его представлений о познании. Более чем за столетие до дарвиновского «Происхождения человека», в котором говорилось, что «в умственных способностях между человеком и высшими млекопитающими не существует коренного различия»4, Юм пришел к аналогичному выводу. В целом, настаивал Юм, человечество должно изучаться теми же самыми методами, которые проливают свет на остальную природу, — взгляд, более распространенный в наши дни, чем в эпоху Юма.

       Наконец, следует принять во внимание добродушный юмор и благожелательный нрав Юма. У него был дар располагать к себе даже интеллектуальных противников. В Париже, где Юм прожил чуть более двух лет, когда ему было за 50, он был известен как le bon[12] Дэвид. Некоторые из его друзей в Эдинбурге называли его Святой Давид. Однажды ночью экстравагантная молодая англичанка написала мелом на стене его дома: «Улица Святого Давида»; название закрепилось и стало официальным. И этот святой Давид язвил по поводу «монашеских добродетелей» некоторых более известных святых. Пост, епитимью, умерщвление плоти и все остальное, утверждал Юм, на самом деле следует считать пороками, потому что они не приносят обществу никакой пользы, а вместо этого «притупляют ум и огрубляют сердце, заставляют тускнеть фантазию и портят нрав. Мрачный свихнувшийся фанатик после своей смерти может найти место в календаре, но едва ли когда-либо, пока он жив, кто-либо, кроме таких же исступленных и унылых людей, как и он сам, допустит его в общество и завяжет с ним близкие отношения»5.

       Спустя год после смерти Юма его близкий друг Адам Смит, бывший профессор этики, опубликовал очерк о своем посещении смертного одра Юма:

       Так умер наш самый выдающийся и незабываемый друг, о чьих философских взглядах люди, несомненно, будут судить по-разному… но в отношении его характера и поведения не может быть разногласий. Его нрав действительно казался более гармоничным… чем, вероятно, характер любого другого человека, которого я когда-либо знал. Даже в периоды финансовых трудностей его великая и необходимая бережливость никогда не мешала ему совершать… поступки как благотворительные, так и щедрые… В целом я всегда считал, — как при его жизни, так и после смерти, — что он настолько близок к совершенству в смысле мудрости и добродетели, насколько допускает порочная природа человека6.

       Образованные читатели того времени могли услышать в этих словах отголосок рассказа Платона о смерти Сократа: «Таков… был конец нашего друга, человека — мы вправе это сказать — самого лучшего из всех, кого нам довелось узнать на нашем веку, да и вообще самого разумного и самого справедливого»7.

       Страстная хвалебная речь Смита вызвала скандал. Незадолго до смерти Юма Смит опубликовал революционную книгу «Богатство народов», которая стала основополагающим трудом по современной экономике. Но именно его панегирик Юму поднял шум. Смит говорил другу: «Это навлекло на меня в десять раз больше оскорблений, чем самые мои жесткие нападки на всю коммерческую систему Великобритании»8. Дело в том, что Юм был широко известен как недруг религии. Людей не только возмущало описание безбожника как хорошего человека, но и повергло в шок известие, что он спокойно и жизнерадостно встретил свою смерть.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 64; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!