Очерки, корреспонденции. 1932 – 1936 18 страница



– Побили нас, а? – произнес Рябинин и посмотрел на молчаливых ребят. – Побили. Ну‑ну! Эх, ребята!

Ему захотелось вдруг ласково обнять их за плечи. С детства он привык: тот, кто дерется рядом, – друг. Друзья познаются в драке. Враги тоже. Битые крепче бьют.

Принюхиваясь, он чуял за спиной Никиты Ковалева умного врага. Кто? Какие цели? Никита Ковалев сам не дурак. Чего он хочет? Какие цели?

– Почему Гайдаша нет здесь? – вдруг спросил он у Лукьянова.

– Да ведь он не в ячейке.

Рябинин охватил взглядом всю ячейку, покачал головой и сказал:

– Вот что, мальчики. Видали организованность? Как сорвал Ковалев собрание, видали? То‑то! Пошел с козырей. Ну и мы пойдем с козырей. Завтра я представлю вам план атаки. Точка! Пошли по домам.

– Рябинин, – сказала Юлька, – один вопрос. Я была в горкоме. На пасху комсомольцы выходят на улицу. Горком говорит: «Надо вывести ячейку и школу». Как ты думаешь?

– Ага! Пасха?! – задумчиво переспросил Рябинин. – Пускай пасха! Начнем атаку с пасхи... Возьмемся за школу всерьез.

На другой день он пришел в горком комсомола и сказал Кружану:

– Ну, товарищ Кружан, заслушай‑ка сводку со школьного фронта.

 

 

ПЯТАЯ ГЛАВА

 

1

 

Я никогда не был беспартийным. Мне было двенадцать лет, когда я впервые пришел в комсомольский клуб записываться в детскую коммунистическую группу. Мне было четырнадцать лет, когда комсомольский военорг впервые послал меня в чоновский караул к вещевому складу. Мне было восемнадцать лет, когда собрание ячейки приняло меня в кандидаты партии. Я не успел быть беспартийным.

С детства я привык быть в организации. Я привык к суровой и требовательной дисциплине коллектива, к шумным собраниям и молчаливой дружбе, к локтям товарищей и к звонку председателя. С детства я ощущаю себя патроном, зажатым в обойме и ожидающим нажима курка. Я не умею иначе жить.

Я знаю: мне жить, мне работать, мне умирать в коллективе. Я не умею иначе.

Мне случилось как‑то быть в столице в день Первого мая. Я стоял на тротуаре, прислонившись к фонарному столбу, и с завистью глядел, как плыли мимо меня шумные праздничные колонны. Гремел оркестр, выскакивали из рядов на мостовую девушки в голубых майках и пускались в пляс.

А я стоял на тротуаре как зритель. В первый раз за всю свою жизнь я стоял на тротуаре как зритель, удивленным взглядом наблюдающий расплескавшуюся на мостовой радость.

Не выдержав, я бросился к колонне.

– Куда, куда? – закричали мне с той ревнивой строгостью, которую с давних времен соблюдают все демонстранты. – Куда? Не ломай рядов! Эй!..

– Я с Украины! – ответил я, покраснев. – Я только что приехал. Дайте мне место в рядах.

Мне сразу нашлось место. Меня поставили между стариком в пальтишке с вельветовым воротником и девушкой в голубой майке.

Когда я справа и слева почувствовал упругие локти соседей, я откашлялся и присоединил и свой взволнованный голос к общей песне.

– Украинца, украинца! – закричали товарищи.

Раздались хлопки, началась обычная наша «подначка»:

– А ну, давай, давай, не задерживай!

И я запел украинскую один.

Я никогда не стал бы петь на эстраде, на сцене, просто перед толпой, – какой я певец! Но тут я был в рядах, мой голос шел из толпы, толпа покрывала и ободряла меня, и я пел. Кажется, даже не очень скверно пел.

А потом я нашел в колонне земляка.

Странное дело! Куда бы, в какую бы дыру я ни попал, везде найдется знакомый парень. Ахнешь:

– Да как ты здесь очутился?

– Жизнь, брат. Цека, брат. Работа.

Я не встречал еще человека, с которым, поговорив по душам, не нашел бы общих знакомых. И страна, в которой я живу и двигаюсь, представляется мне подчас дружным землячеством, артелью хороших ребят – стариков и молодых, седых и рыжих, хмурых и бедовых – всяких, но все они знакомы мне, всем им я кунак, всем им я земляк: тверякам, москвичам и уральцам.

Люблю встретить на перекрестке, на бегу, парня, которого давно не видел; схватив его за локоть, отойти с ним в сторону, чтобы нас не затолкали прохожие, прислониться к театральной тумбе или трамвайному столбу.

– Как живешь? Где? Что делаешь?

– Рою канал. Волгу в Москву пускаю.

– Ну?! Получается?

Он улыбнулся мне. Потом расскажет, в чем трудности их работы. Вытащит карандаш и на палевой афише Московской консерватории начертит схемку.

Прощаясь, я спрошу у него:

– А как у вас пригородное хозяйство? Картошка?

Когда он уйдет, я вспомню, что забыл еще у него спросить, не женился ли он.

Неожиданные вещи выясняются при таких встречах. Вдруг оказывается, что вечный заворг Лешка Козырев уже давно не заворг, а судостроитель.

– Почему судо? Леша, объясни популярно: почему ты судостроитель?

– Да так, нравится. Море, вода. Путевка была в судостроительный.

Я встречаю на перекрестках геологов, начальников политотделов МТС, командиров заводов, заготовителей скота, востоковедов, пропагандистов, механиков, шоферов, историков, инженеров – это все наши ребята, вчера еще они были комсомольцами.

Карта большой нашей страны висит сейчас передо мной. Алеша Гайдаш! Ты улыбаешься мне с далекой границы! Как курды, Алеша? Как басмачи? Я слышу, как храпит твой конь, Алеша.

Оттуда, где тесно сбились в кучу игрушечные силуэты заводов, мне застенчиво улыбается Павлик. Я прочел в газете, что сегодня выплавка чугуна по Союзу достигла. 26 тысяч тонн. Я радуюсь вместе с тобой, Павлик.

А каштановая коса? Или это река вьется? Юлька! Куда ты забралась, Юлька? К тебе хоть три года скачи – не доскачешь. А чье это лицо выглядывает из‑за твоего плеча? А! Неизменный спутник! Друг по гроб! Но – тсс! Секрет. Молчу.

Ребята! Нам еще рано стариковать и ворошить пыль преданий. Но ведь правда же, хорошо встретиться на бегу, на перекрестке и начать дружескую беседу вопросом: «А помнишь?»

Весною тысяча девятьсот двадцать второго года наша уездная комсомольская организация пошла на штурм небес.

Мы завоевали землю. Ликующая, она лежит от Белого моря до синих Кавказских гор. Теперь нам нужно небо, бездонное и голубое. Нам нужно небо, чистое и просторное! Небо аэропланов, звезд и луны влюбленных.

И мы решили выйти безбожным карнавалом в день пасхи на улицу.

Мы протащим по слякотному городу чучела Саваофа и чинов его небесной канцелярии, мы поведем весь город за собой на штурм небес.

И мы задолго начали готовиться к штурму.

Веселая кутерьма поднялась в комсомольском клубе: наряженные чертями, хохотали на сцене ребята, разучивали песенки, репетировали инсценировку.

Долговязый, незаметный ранее парень, у которого нежданно‑негаданно оказался дьяконский хриплый бас, стал теперь героем дня. За ним ходили шумными толпами и, смеясь, толкались, просили:

– А ну, дядя, рявкни «аллилуйю»!

Даже взрослые комсомольцы поддались этой веселой суетне. Было просто весело плясать под дребезжащее пианино в гулком и нетопленом здании клуба, забыв о пайках и пустом супе. Секретарь горкома Глеб Кружан сел за пианино. Он, закинув голову, взмахнул руками и вдруг сразу десятью пальцами ударил по клавишам, – и вдруг оказалось: этот небритый, лохматый парень владеет сложной музыкальной машиной. Откуда?

Но все закричали:

– Лезгинку! Лезгинку!

Плясали все: кто умел лезгинку – лезгинку; кто лезгинку не знал, плясал гопак, «барыню», польку; кто ничего не умел, притопывал сапогами, вертелся на месте; ребята сбивались в пары, в хороводы, опять разбивались, разлетались по залу, чтобы беззаветно плясать, забыв обо всем на свете, а Кружан все гремел и гремел, ударяя десятью пальцами по дребезжащим клавишам, и подпрыгивал на стуле.

Семчик изображал попа, и изображал всерьез. Он все всегда делал всерьез. Этому пятнадцатилетнему парню явно не хватало чувства юмора. Озабоченный вдруг пришедшей ему в голову мыслью, он продрался сквозь пляшущую, хохочущую, беснующуюся толпу и подошел к Кружану:

– Товарищ Кружан, а наган когда я получу?

– Зачем наган?

Семчик удивленно посмотрел на него:

– Как зачем? Я же попа изображаю.

– Попы наганов не носят.

– Да, но защищаться надо же ведь будет!

И сразу стихла бесшабашная гульба. На высокой ноте сорвал Кружан лезгинку. И все, услышав слова Семчика, вдруг подумали, что и в самом деле: ведь пойдут они тощей группой по чужому, озлобленному обывательскому городку, где одиннадцать церквей и три школы, где на окраинах до сих пор кулачные бои, где в крестный ход лоснятся жиром хоругви, рыжие мясники несут богородицу и тысячные толпы валятся иконе в ноги, а колокольный звон густо ползет над душными улицами.

Вспомнили, что только на днях привезли из‑под Ямполя комсомольца Андрюшу Гайворона, ямпольского чекиста, зарубленного бандитами. Лицо его и тело были исполосованы шашками, кровь запеклась в ранах.

И когда я вечером встретил случайно на улице Алешу, я, не здороваясь, спросил его:

– На карнавал пойдешь? – таким тоном, как спрашивают: наш – не наш?

– Пойду, – ответил Алеша, и тогда я вспомнил, что не поздоровался с ним.

– Ну, здорово! Как жизнь?

Я знал, что Алеша безработный, слышал о его неудачах в школе, о неладах с ячейкой. Я ждал: он разведет руками, вздохнет, выругается. Вместо этого он начал мне оживленно рассказывать о борьбе, которую они начали в школе.

– Значит, ты теперь в ячейке? – обрадовался я.

– Нет.

– Нет? Но почему?

– Да так, – пробормотал он, а я улыбнулся.

Ах, чудак! Плохо бы я знал тебя, если бы не понял, в чем дело. Ты всегда был таким: ты всегда любил быть коноводом, главарем. Ты не хочешь сейчас идти в ячейку, потому что не ты организовал ее, потому что ячейка не звала тебя. Ты хочешь прийти в ячейку победителем. Ах, чудак!

Но я ничего не сказал Алеше, только крепко пожал ему руку.

– На карнавале, стало быть, увидимся?

– Ясно!

– Ну‑ну!

И я ушел, радуясь, что есть на свете такая замечательная вещь – дружба.

 

2

 

Ковбыш спозаранку приходит в школу. Дома скучно. Отец, согнувшись, сидит над сапогом, вколачивает молоточком гвоздь к гвоздю, иногда насвистывает, чаще молчит и кашляет. Ковбышу‑сыну нудно сидеть над сапогом. Огромная его физическая сила млеет у верстака, как великанья нога, зажатая в тесный сапог. Ковбышу‑сыну нужны мешки, горы мешков, пузато раздувшихся арбузами.«Я в грузчики пойду», – мечтает он, а отцу озабоченно говорит;

– Сегодня в школу велели раньше прийти.

– Иди, иди! – торопливо отмахивается отец. Он всю свою жизнь гадал: «Сына в ученье выведу».

А Ковбыш‑сын медленно, вразвалку бродит по пустому зданию школы, томится, давит ранних мух на потных стеклах и мечтает;

«На Волгу сбегу. Наймусь в грузчики. Я – сильный».

Он прижимается лбом к стеклу: на улице ростепель, серые туманы бредут по‑над стенами.

«Скоро пасха, – думает Ковбыш. – А что?»

Ничего! Только что занятий в школе не будет, а так – ни яиц‑крашенок, ни куличей. Отец и в церковь не пойдет. Вот в деревне раньше: колокола звонят, сначала маленькие – мелко‑мелко, дробно, весело: дили‑дон‑дон‑дон, дили‑дон‑дон‑дон, – потом и большие, ленивые, вступают в перезвон, медленно, важно: бом‑бом‑бом. Дряхлый пономарь в большом соломенном бриле никак не управится с колокольной ватагой: колокола, как балованные ребята, вырываются из его старых рук. Ковбыш‑сын лезет на вышку помогать. Уже и тогда у него в руках была недетская силища. И некуда ее деть!

«Еще всенощная... Хорошо!» – вспоминает парень, и по сырым коридорам школы вдруг проносится запах вербы, воска, дешевого мыла, чисто вымытых полов. Ноздри Ковбыша вздрагивают. Какие‑то обрывки, запахи... цвета возникают, появляются и опять пропадают.

Говорят, бога нет, – этого Ковбыш не знает доподлинно. Отец говорит: нету.

– Тридцать лет и три года вколачиваю гвозди в подметку, – язвит отец, – а бога не встречал.

А мачеха сердится.

Может, и нет бога! Какое Ковбышу‑сыну дело?

«Я после пасхи в грузчики сбегу», – думает он и видит: Волга течет широкая, жирная; грузчики лежат пузом кверху, воблу жуют, арбузы бьют об колено, сок арбузный течет на штаны на грузчицкие.

«Сбегу!» – решает он и лениво идет по коридорам.

В классе шестой группы он натыкается на сбор ячейки. Володя Голыш рисует плакат. Лукьянов возится с бумагами. Юлька что‑то пишет.

Ковбыш тихо присаживается около рисовальщика и глядит, как ловко прыгает кисть по картону. Прыг – и вот заалела рука девочки, прыг – красное знамя вспыхнуло над ней, прыг – заря растеклась по небу.

«Отчего я не умею рисовать?» – завистливо думает Ковбыш, и тоска еще сильнее охватывает его.

Молча, неподвижно сидит он. С ним никто не заговаривает – все заняты своим делом. У него одного никакого дела нет.

– Готово! – вдруг говорит Голыш и вытирает рукавом легкий пот со лба. – Теперь повесить надо.

Ковбыш вдруг поднимается с места.

– Дайте я! – говорит он решительно. – Я прибью!

Он бережно берет плакат, молоток, отыскивает в стене гвозди, выдергивает их, радуясь, что и ему нашлось дело.

– Где? – спрашивает он коротко.

Ему объясняют: в коридоре.

Ковбыш любовно прилаживает картон, затем крепкими ударами вколачивает гвозди. Плакат висит хорошо.

Прибив, Ковбыш начинает медленно читать текст плаката:

 

Товарищи! Религия – опиум не только для народа, но и для нас, молодежи. Школьная ячейка детской коммунистической группы предлагает всем учащимся школы обратиться с просьбой к заведующему о том, чтобы учиться я пасхальные дня, а отгуливать в другие. Кто «за»? Ставьте на обсуждение на собраниях в группах.

Ячейка

 

«На пасху учиться? – удивился Ковбыш. Ему кажется, что он неверно прочел. Он еще раз читает. – Да, на пасху учиться. Люди гулять будут, колокола звонить будут, – солнце, простор».

Ковбыш оглядывается: ни души в коридоре. Он поднимает руку, вот сейчас он сорвет этот дурацкий плакат, и все будет по‑старому: хорошо и празднично.

...Пономарь в большом соломенном бриле лезет на звонницу.

– Эй, Федюша, помогай!

И Ковбыш‑сын карабкается за ним по трухлявой лестнице. Вот влез, оглянулся: окрест синеет лес, дымятся голые еще, цвета золы, деревья, на реке шумно ломается лед.

Дилинь‑дон, дон‑дон, дилинь‑дон, дон‑дон...

«Алеша тоже, наверное, будет против ячейки, – вдруг приходит ему в голову, и он срывает плакат, вертит его в руках. – На пасху заниматься, а пасхальные каникулы перенести? Чудаки!»

Но рвать плакат ему жалко, – он вспоминает, как стремительно прыгала кисточка Голыша. Вот он и стоит один в пустом коридоре и вертит плакат в руках, не зная, что делать с ним.

 

Алеша целый день болтался на бирже. Это было пустое занятие! Ясно же, ему работу сейчас не дадут. Есть подростки с большим безработным стажем.

Но Алеша привык вставать рано утром и бежать на службу; службы теперь не было, – бежал на биржу. Болтался там целый день, а потом с биржи – прямо в школу. И опять не было свободного времени. Оно проплывало между пальцами. Иногда Алеша останавливался и испуганно оглядывался:

«Что же будет со мной? Ни работы, ни профессии, ни настоящего дела. А время идет, бежит время. Что же это?»

«Вот учусь ведь! – утешал он себя, и сам же вздевался над этим утешением: – Учусь! Чему? Зачем? Буза‑а!»

Только борьба, разгоревшаяся в школе, захватила его целиком. Он знал, что после неудачных перевыборов настоящие бои только начинаются.

Он торопил Рябинина:

– Давай опять собрание соберем! Давай собрание!

А Рябинин смеялся:

– Вот как ячейка решит.

Но в ячейку Алеша не хотел ходить.

Ковбыш бросился к нему навстречу, размахивая плакатом, и еще издали озабоченно закричал:

– Рвать или вешать? Как, Алеша, а?

– Вешай! Только это ерунда.

– Ну да! – обрадовался Ковбыш.

– Надо на карнавал идти, всей школой – на штурм небес. Я попом оденусь, а ты муллой.

– Нет, я моряком.

– Дурак! При чем же тут моряки?

Ковбыш прибил плакат, и скоро около этого размалеванного куска александрийской бумаги загудела толпа школьников.

Девичий истерический голос вырвался из толпы и зазвенел над коридором:

– Никто не имеет права! Никто! Слышите? Никто! Пустите меня!

– Она может сорвать плакат, – тихо сказал Алеша Ковбышу. – Стань около. Покарауль.

Он окинул коридор взглядом: никого из главарей ячейки не было здесь.

– Заседатели! Заседают!.. – усмехнулся Алеша.

Толпа росла и темнела, как туча. Алеша не мог понять: чего они галдят? Ну, будем на пасху учиться, не будем – какая разница? Он прислушивался к голосам. Он узнавал их.

Голос Ларисы Алферовой (истерический, визгливый, как ножом по стеклу). Никто не имеет пра... а...ва...

Голос Воробейчика. Без старостата нельзя! Не разрешаю! Снять!

Голос Ковбыша. Я не сниму! Отойди!

Опять вопль Алферовой. Я им глаза выцарапаю!

«А главарей никого нет!» – возбужденно подумал Алеша.

Его равнодушие таяло, как снег за окном. Он никогда не мог спокойно наблюдать чужую драку – всегда врывался в нее. Толпа действовала на него, он чувствовал ее жар, ему становилось душно. Толпа колыхалась, как жидкая, вязкая глина, как горячее, не имеющее формы литье. Нужны руки мастера – лепить, формовать. Физически невозможно стоять у потного окна и смотреть, как тает на улице грязный снег. Броситься, сказать, крикнуть? Покорить!

И он бросается в толпу.

– Товарищи! – крикнул он. – Мы должны пойти на штурм небес!

Лариса Алферова, прозванная «белорыбицей», подскочила к нему. По ее широкому лицу ползли крупные слезы. Они блестели, размазанные на пухлых щеках.

– Вы православный? – закричала она Алеше.

Он растерялся. В самом деле: православный он или нет? В церковь он не ходил с детства, даже отец не мог заставить.

– Я правильной веры, – ответил он, – безбожной. А что?

– А я православная! – торжествующе сказала «белорыбица» и перекрестилась широким, размашистым крестом.

Но к Алеше уже пробрался семигруппник Канторович.

– Вы знаете, – закричал он, – вы знаете, что церковь отделена от школы? Зачем вы вмешиваетесь в религию?

– Мы не вмешиваемся, – ответил Алеша. – Кто верует, нехай верует.

– Вы, вы знаете... – перебил его Канторович. – Вы знаете, что вы делаете? Вы...

– Очень хорошо знаю.

– Позвольте, но я же не сказал еще.

– Все равно чепуху скажешь!

– Вы не умеете спорить, Гайдаш! – взвизгнул Канторович. – Видно сразу, что вы малообразованный человек. И я старше вас. Дайте мне досказать!

Но Алеша повернулся к нему спиной и крикнул школьникам:

– Товарищи! Религия есть опиум для народа! И я подтверждаю, что это так!

Лев Канторович презрительно усмехнулся.

Разве дело в пасхе? Кто тут верующий, кто неверующий? Канторович не верит в библейского старика бога. Но есть же высшее начало.

Когда он впервые надел серую гимназическую курточку и фуражку с белыми кантами, негнущуюся, как картуз новобранца, вокруг него собрались все родственники, поздравляли, предсказывали:

– Левочка будет адвокат!

В пустой комнате перед зеркалом останавливался Левочка.

– Господа судьи, господа присяжные заседатели! – восклицал он, а мать и бабушка подсматривали в щелки дверей и счастливо улыбались.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 49; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!