Очерки, корреспонденции. 1932 – 1936 12 страница



Дядя Баглий вдруг остановился. Лицо его медленно начало краснеть, глава налились кровью.

– Убью! – закричал он и, взметнув головы сахара, пошел на рваную овчину. – Убью‑у‑у‑у!

Парень отскочил в сторону.

– Кар‑раул! – закричал он пронзительно. – Убивают!

Рабочие сбежались на крик и увидели дядю Баглия с высоко поднятыми головами сахара.

– У‑У‑у! – рычал он и потрясал синими головами.

Он чудак, дядя Баглий. Вот он однажды пришел на работу пьяным, впервые за все время, что знает его Павлик. Старые рабочие, однако, не удивились.

– Это его день! – объяснили они, смеясь, Павлику. – Это его день!

Дядя Баглий пришел не один, а с двумя маленькими дочками.

– Вот смотрите, дочки! – кричал он хвастливо и показывал на огромную махину печи. – Смотрите хорошенько, дочки, что ваш отец делает, что это он строит неутомимо... – И он принимался плакать и целовать дочек, рабочих, Павлика.

Слесарь был в чистой вышитой рубахе, в праздничном пиджачке, и бородка аккуратно подстрижена, и волосы расчесаны.

Это был его день. Он был царь. Он был богач. Он был мастер. Широко ходил он по стройке, выпрямившийся и помолодевший. Девочки еле успевали за ним.

– Вот смотрите, дочки! – кричал он. – Вот каупера, вот кожух, вот «колбаса», – словно он показывал им свои владения.

А назавтра, еще более съежившийся и притихший, он снова был на своем рабочем месте.

Все люди чудаки. Павлик никогда не мог бы сказать, как поступит в следующую минуту тот или иной рабочий. Вот он ворчит и ругает все на свете: себя, власть, большевиков, погоду, домну, товарищей, ворча натягивает рукавицы, ворча берет инструмент, ворча идет работать, и вдруг – звончее звонкого раздается его голос:

– Ну, веселее, земляки! Чтоб шипело!

У Павлика были приметливые глаза, жадные к новому: он все видел, замечал, прятал в свою копилку. Друзьями он не успел обзавестись – накопленное ворошил сам, иногда только спрашивал дядьку. Неожиданные эти, ни с чем не связанные вопросы удивляли, сбивали с толку мастера.

– Тебе зачем? – сердито огрызался он.

– Да так, – смущался Павлик, – интересно.

Ему хотелось, например, подойти к мастеру и спросить: «Дядя, почему вы такой?» – «Какой такой?» – растерянно спросит мастер, и Павлик не сумеет объяснить – какой.

Но дядька интересовал его жгуче, так же как и дядя Баглий. Павлику хотелось быть, как они, как они оба, хотя не было более разных людей, чем мастер и слесарь.

И все же было одно общее и у мастера, и у слесаря, да и у самого Павлика: все они яростно любили работу.

Мастер теперь сутками пропадал на стройке. Он даже кровать свою перенес сюда. В маленькой мастеровской «каютке» курилась железная печурка, плохо обмазанная глиной. И на ней все время стоял под парами большой чайник – из тех, что возят с собой кондуктора. Павлик оставался с дядькой здесь на ночь, топил печь и бегал с чайником по воду.

Тетка Варвара приносила им еду. Мужа она боялась, стоя ожидала, пока он кончит есть, молча забирала посуду. Павлик удивлялся: разве можно бояться дядьку Абрама? Он добрый. Но такие уж чудаки: вот он к Павлику добрый, а к детям своим груб и строг.

Когда мастер выходил из «каютки», тетка Варвара давала волю своим чувствам – плакалась Павлику:

– Ой, подохнем мы все, попухнем с голоду! Ой, хоть продавай с себя последнее, из дома неси! Ой, хоть с сумой иди по добрым людям!

Павлик знал: правда в ее словах есть. Теперь, увлеченный стройкой, дядя Абрам не работал дома, на рынок. Вольное, сытное житье кончилось. Семья перешла на паек.

– Та нехай она сгорит, ваша домна! Скоро вы ее кончите? – спрашивала тетка. – Что ему, старому дураку, больше всех надо, что он пропадает там днем и ночью? О семье бы подумал. Як бы не Трофим...

На рынок теперь работал один дядя Трофим. У него были связи с торговцами, он сдавал им сработанную продукцию: то хитроумные зажигалки в виде револьвера или ботинка, то вдруг принимался точить из дерева замысловатые детские игрушки. Потом бросал и это: изготовлял гребенки, брошки, пряжки. А однажды даже взялся выдувать изделия из стекла. Он все умел, и все ему быстро надоедало. Усталый, ничем не интересующийся, молчаливый, он лежал тогда по целым дням на кровати, посасывал трубку и наполнял комнату тяжелым и стойким запахом английского табака.

«Вот три брата, – думал иногда Павлик: – отец, мастер и дядя Трофим, а какие они разные! Отчего это?»

Мастер показал ему как‑то карточку:

– Вот твой дед и бабка.

У отца этой фотографии не было. Павлик долго рассматривал карточку: обыкновенный, тихий, наверно, работящий старичок, обыкновенная сухонькая и морщинистая старушка. И все же и в трех братьях было что‑то общее. Было что‑то общее, хотя разные это люди: большевик Василий Павлович, мастер Абрам Павлович и пьяница Трофим Павлович.

– Горячая у нас порода! – сказал как‑то дядя Абрам, и гордость звучала в его голосе.

Однажды они с Павликом пришли домой и застали дядю Трофима, торговавшегося с рабочим, принесшим проволоку.

– А ну, покажь! – властно потребовал мастер и взял большой моток проволоки из рук смутившегося рабочего. – Ворованное? – тихо спросил мастер. – Завод растаскиваете? – И закричал: – Чтоб не было этого в моем доме!

– Все крадут! – пробурчал Трофим.

Это была правда: тащили с завода всё – проволоку, инструмент, лом, топливо, даже механизмы.

– Ну и народ! – ругался мастер. – Разве с нашим народом дело выйдет? Палка нашему народу нужна.

Но Павлик думал иначе. Он сам видел: люди отказались от получки, чтобы пустить домну. Люди не уходили с печи и сейчас, хотя начались лютые морозы и руки примерзали к инструменту. Люди молча и дружно работали, хотя дома было и голодно и холодно, а в селах старухи шили белые рубахи, ожидая конца света.

«Что же это за люди, – думал Павлик, – которые вот воруют проволоку и вот отказываются от получки?»

Угля и дров завод не дал в эту зиму рабочим. В поселке исчезли заборы, скамейки, деревянные беседки: все пошло в огонь.

Однажды пронеслась на домне весть: пришло на завод много топлива. После работы рабочие собрались в толпу. Потребовали директора. Он пришел небритый и усталый, охрипший от этих постоянных митингов.

– Ну? – спросил он глухо.

– Уголь! – закричали рабочие. – Уголь даешь!

Мастер Абрам Павлович замахал на них руками:

– Не все! Не все! От народ! И объяснил директору обстоятельно и деликатно: – Пронесся слушок, Дмитрий Иванович, правда, нет – не знаем, но был тут слушок такой, я тем слухом пользовался: прибыло будто много вагонов угля. Вот народу желательно знать, как с этим углем дело, кому давать будут, когда и что?

– Прибыл уголь, – ответил хрипло директор и схватился за больное горло. – Прибыл уголь. Для кочегарки.

– А нам? – зашумели рабочие.

– Ну, сами решайте, – пожал плечами Загоруйко: – заводу или вам?

Ломкий, хрусткий снежок падал наземь. Павлик кутался в дядькин овчинный полушубок: рукава большие – хорошо! Павлик хлопал ногой об ногу, прыгал, ботинки совсем изодрались, валенок нет.

– Заводу! – ответили рабочие и разошлись.

Валенок так и не добыл Павлик. Он старался теперь не отходить от горна: тут было тепло.

Он похудел, волосы его выгорели. От прежней детской мягкости и застенчивой округлости в Павлике ничего не осталось. Теперь это был худощавый, угловатый рабочий‑подросток. У него завязалась дружба с товарищами по работе. Иногда он ходил с ними вечером по поселку, крича песни и пугая старушек. Однажды ребята угостили Павлика самогоном. Он долго отказывался, но, пристыженный, выпил. Не желая в таком виде встречаться с дядькой, он пошел домой. На беду мастер пришел туда же. Он сразу учуял самогонный дух.

– А ну! – грозно закричал он на племянника. – А ну! Какое у тебя веселье? – Смущенный Павлик стоял перед мастером, опустив по швам руки. – Ну, кто ты такой, чтоб пить? – кричал мастер. – Откуда у тебя право, чтоб пить? Мастер ты? Или слесарь? Или токарь? Ты сперва делу выучись, а потом пей на свои деньги.

Больше всего любил Павлик водить дружбу со взрослыми рабочими. Он слушал их отрывистые рассказы о давно минувшем, о замечательных слесарях или кровопийцах‑мастерах или о том, как вывозили немца‑директора на тачке.

– Вот так‑то! – заканчивали старики свои рассказы, и Павлик уходил хмельной: замечательные эти дела шумели у него в голове.

Дядя Баглий взял его как‑то к себе домой. У старика была маленькая хатка‑мазанка на краю поселка, около реки.

– Вот мои хоромы, – сказал он Павлику, когда они пришли. – Вот мои хоромы, сынок! – В его голосе насмешки не было, только гордость хозяина.

Они вошли. Босоногая девочка лет четырнадцати встретила их.

– Дочка моя! – торжественно сказал старик, и лицо его вдруг стало светлее и даже круглее; теперь он не казался таким худым. – Старшенькая, Галя...

Девочка была в длинной юбке и в какой‑то старомодной кофточке.

«Наверно, материна кофта!» – догадался Павлик.

Он стал часто ходить сюда. Сидел молча, смотрел, как работает Галя: стирает или шьет. Она делала это быстро и деловито, в ней была какая‑то старушечья озабоченность.

– Картошку в кооператив обещают привезти, – говорила Галя Павлику. – А то на рынке, знаешь, картошка почем!

Павлик поддакивал. Ему нравилось сидеть вот так, как взрослый, как мастеровой, в гостях, слушать негромкую речь Гали, следить за ее проворными руками; Галины сестренки лезли ему на колени:

– Дядя, скажи сказочку!

Он смущался: его называли «дядей»! Сказок он не знал. Он начинал рассказывать о домне. Иногда он останавливался, не зная, как объяснить им.

– Ну вот, колошник... Понимаете? – смущался он и в отчаянии смотрел на Галю.

– Они видели, – вмешивалась та. – Помните, девочки, наверху, где дым идет? Так это ниже дыма.

Сама она отлично разбиралась в заводских делах: знала по именам всех мастеров и начальников цехов.

Сказок она тоже не помнила.

К Павлику она относилась покровительственно, хотя он был старше ее. Но так уже она относилась ко всем: к отцу, к сестрам. Ей казалось, что все нуждаются в ее помощи. Она готова была оказать ее всем.

В планах Павлика теперь действовали трое: он, мать и Галя. Вот он вырастет, станет мастером: домик с зелеными ставнями, мать и Галя – больше ему ничего не надо.

 

2

 

Передо мною письмо, которое прислал мне когда‑то Павлик. Я перечитываю его и смеюсь.

Сейчас, когда всей стране известно имя Павла Гамаюна, как не хохотать, читая такие строки:

«Еще сообщаю тебе, уважаемый друг Сережа, что живу я у моего дядьки Абрама Павловича, который обещался сделать из меня мастерового. Да не знаю, выйдет ли что‑нибудь из меня. Покуда – нагреваю заклепки».

– Двенадцать лет назад получил я это письмо от Павлика. В это время я и сам становился обладателем замечательнейшей, благороднейшей, лучшей профессии в мире.

Так по крайней мере я думал тогда.

Наборщицкому ремеслу меня обучали таким образом: сутуловатый наборщик с серым лицом подвел меня и ткнул носом в пыльный реал.

– Учи кассу! – сердито сказал он и ушел.

Я стал учить. Брал из клетки тоненькую свинцовую палочку, на которой, как букашка на травинке, сидела буква, и с любопытством разглядывал ее, вертел в руках, зачем‑то нюхал. Пахло свинцом и пылью.

Через несколько дней мой наборщик подошел и спросил:

– Где буква «ф»?

Я неуверенно показал. Он взял буквы из кассы. Подумал‑подумал и произнес:

– Учи еще!

Через несколько дней он показал мне, как держать в руке верстатку, потом – как заделывать строку, потом... Я не знаю, как сейчас учат наборщицкому ремеслу, – меня учили так.

Когда я впервые сложил крепкую, нешатающуюся, словно литую строку, я обезумел от счастья. Я улыбался, гордо показывал строку инструктору. Я смазал ее типографской краской и оттиснул себе на ладонь. Я не хотел мыть рук. Я носил эту строку целый день на своей ладони и так лег спать. Эту замечательную строку я помню до сих пор, хотя много и набрал, и написал, и прочел строк с тех пор.

Вот она, моя первая строка:

«Озимые посевы требуют глубокой вспашки».

Микеланджело – побеждая мрамор, Бенвенуто Челлини – придавая форму литью, Никита Изотов – вырубая угольный пласт, были менее счастливыми творцами, чем я, сложивший строку «Озимые посевы требуют глубокой вспашки».

Вот в кассах лежит свинец. Он мертв. Он тускл и запылен. Палочка. На палочке буква «в». Что она значит – «в»? Ничего не значит. Свинец. Буква.

Но вот пришел я. Я стал над кассой. Я взял верстатку. «О», «в», «а», «м» – мертвые буквы запрыгали у меня в руках. Они, как солдаты, заслышав трубу, бегут, торопясь выстроиться в ровную, легкую шеренгу. Равняйтесь, равняйтесь! Никаких шатаний в рядах! Никакой пустоты! Теснее, теснее! И вот она, вот из немого свинца родилась гениальная мысль: «Озимые посевы требуют глубокой вспашки». Вчера еще люди не знали этого. Они так себе, неглубоко, они еле‑еле царапали землю плугом. Но озимые требуют глубокой вспашки, и это я – я, наборщик, мастер и владыка свинца – сообщил людям.

Ах, какая это чудесная, какая благородная профессия!

Потом я узнал, что на свете есть еще много хороших профессий.

Есть горячая профессия доменщика. Доменный мастер Трофим Губенко называет доменщиков «укротителями чугуна».

Бурлит металл в печи. Он горяч и норовист, как кровный скакун. Он горячими волнами ходит в горне, он мечется, он кипит, он рвется, – синее пламя пробивается через все щели, даже через огнеупорную глину. Горновой спокойно подходит к летке. Он берет лом большой, он берет ломик маленький, подручные молча подают все это. Вот он широко расставил ноги. Вот он один на один встал против бешено бурлящего в печи чугуна.

Вдруг горновой качнулся, рванулся и ловким ударом ломика ударил в самое сердце летки.

– Га‑ах!

Густой черный дымок вырывается оттуда. Дымок кучерявится и, петляя, ползет понизу.

– Взя‑яли! – хрипло кричит горновой. – Ну‑ка!

Люди молча бросаются к нему. Они понимают его с полуслова. Они знают свои места. Один становится рядом с горновым, четверо остальных – двумя парами сзади. Их тела сливаются в одном движении. Руки их прикипели к большому лому. Рисовать их надо так: большой, длинный лом (одна прямая черная линия), шестеро тел, двенадцать рук (одна чуть согнутая брезентовая линия).

И вот из печи вырывается чугун. Он появляется в пламени и дыме. Его огненная грива развевается по ветру, из ноздрей валит дым. Он мечется, разбрызгивает вокруг хлопья огненных брызг, он несется в сиянии и славе – неукротимый, горячий скакун. Люди разбегаются в стороны, люди гасят искры на своих рубахах. Только один горновой остается на месте и, прикрыв глаза ладонью, придирчиво смотрит на цвет металла.

Пламя мечется по его лицу, и тяжелые капли пота кажутся каплями густой крови.

Широко расставив ноги, стоит горновой, а под ним по желобу мирно бежит – не конь, не скакун, не поток, не стихия! – хороший белый чугун марки ноль мирно бежит по желобу и, брызгаясь, падает в ковш.

Это замечательная профессия – доменщик. Я знаю обер‑мастера Коробова. Он сидит дома, пьет чай, вытирает лоб полотенцем и изредка подходит к окну. Он распахивает окно своей заводской квартиры и, наклонив правое ухо, заросшее рыжим пухом волос, слушает. За окном бушует океан звуков – кричит паровоз, где‑то режут железо, соседка завела граммофон, но из всех звуков Коробов вылавливает свое: ровное гудение горелок Фрейна на кауперах новой домны.

Он прислушивается, он прикладывает ладонь к рыжему уху, и в этом гудении старик слышит и понимает дыхание печи. Тихая улыбка появляется на его лице. Он похож сейчас на мать, наклонившуюся над спящим ребенком: ребенок ровно дышит и иногда сопит и чмокает губами.

И Коробов возвращается к своему чаю.

А если в океане звуков, бушующем за окном, нет характерного гудения горелок, старик бросает все и бежит на печь.

Я знаю другого замечательного мастера – Петра Максименко. Он был мастером еще у легендарного доменщика Курако, и уже в те поры Максименко звали «доменным доктором».

Да, доктором! Ибо домна имеет свои болезни, ибо каждая домна имеет свои капризы, и надо долго жить и много работать, чтобы уметь, приложив глаз к фурменному стеклышку, увидеть, чем больна печка.

Но это особая тема, а я хочу сейчас только сказать, что есть на земле много хороших профессий.

Вот такелажники. Я видел их на многих стройках, видел и на Днепре. Этим людям канаты послушны, как музыканту клавиши. Должно быть, чертовски приятно легким толчком ладони подымать над рекой многотонные каркасы, с которых голубыми струйками стекает Днепр.

А вы видели, как поворачивают паровоз на поворотном круге на станциях? Человек невысокого роста лениво упирается спиной в бревно и поворачивает паровоз вместе с машинистом и кочегаром. Машинист выглядывает в окошко и любуется барышнями, гуляющими по перрону. Барышни в белых платьях.

Я люблю поговорить с мастерами своего дела. Как я люблю душу своей профессии, так они любят и знают душу своей.

Мне шахтер скажет, как найти уязвимое место пласта; мне бетонщик поведает секрет ажурного бетона; мне сталевар покажет мудрость полировки кипящей стали; чахоточный стеклодув, загубивший легкие на работе, все же превознесет свою красивую профессию.

Мы пойдем с ними бродить по городу. Мне бетонщик гордо покажет свои здания: они красуются, освещенные закатом; мне сталевар, качаясь, покажет мосты над рекой, рельсы, вспыхивающие багровыми искрами заката; стеклодув молча ткнет пальцем в золотые стекла, по которым стекают последние ослепительные лучи солнца. Только шахтер грустно поникнет головой. Где уголь, который он рубил, законурившись в черной щели забоя? Он сгорел, уголь, в топках сталелитейного цеха, в кочегарке бетонного завода, на стекольном заводе сгорел уголь.

Но я хотел бы быть шахтером.

Я хочу, впрочем, обладать всеми профессиями. Может быть, потому, что я молод, мальчишка, но иногда я хочу переделать все дела, сработать все работы. Я хочу искать нефть в Стерлитамаке и рыть канал на Беломорье, рубить уголь в Донбассе и мчаться на автомобиле по гудрону Крыма, валить лес под Архангельском и класть рельсы Донецкой магистрали, разносить почту по мордовским селениям, водить трактор, ладить сплавные плоты, бить щебень, трамбовать бетон, мерзнуть в пограничной заставе, – я хочу стать мастером многих профессий, всех профессий, какие только есть на земле.

Я все готов делать; я готов работать любую работу, – в каждой из них своя прелесть, своя поэзия, свое счастье.

Но невозможно быть мастером многих дел, а ремесленником быть не следует. И мне хочется научиться писать книги. Мне кажется, что писатель живет, радуется и печалится всеми профессиями: он и уголь рубит и плоты ладит, – все, что делают его герои, – и я очень хочу научиться писать книги.

А тогда, в тысяча девятьсот двадцать первом году, я считал, что нет другой такой профессии, как профессия наборщика. И я ходил, перемазанный типографской краской, на моих ладонях можно было прочесть все, что я набирал в этот день.

Гранки, а не ладони.

Мне очень хотелось, чтобы Алеша увидел меня в таком виде. Хотелось похвастать своим ремеслом, показать свои руки, предложить товарищу папироску, купленную на первый заработок. Но жил я в это время уже в «коммуне номер раз», и ходить на Заводскую было не с руки.

Однажды я случайно встретил Алешу на самом бойком перекрестке. Я шел с работы, он бежал с пакетом.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 67; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!