КОНЕЦ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОГО ЭПИЗОДА



     

___________________

 

 

Эпизод Двадцать Пятый

КРЫМ НАШ, ДРУЖИЩЕ!..

ХОТЬ И НЕНАДОЛГО

 

Период с 7 по 17 марта 1885 года содержит весьма интенсивную переписку супругов Л.Н. и С.А. Толстых. Как мы уже упомянули в предшествующем эпизоде, Толстой оказался единственным близким старому своему другу и другу семьи, князю Леониду Дмитриевичу Урусову, человеком, который не бросил его в страданиях от лёгочной болезни, принявшей в начале 1885 г. угрожающий характер. Об этом Толстой известился ещё 18 января от другого многолетнего и преданного друга семьи – Г.А. Захарьина. Этот московский врач терапевт был общепризнанным гением медицины своей эпохи: он не ошибался в своих диагнозах – к сожалению, и в тех, которые оказывались смертным приговором для больного… В том числе и для Л.Д. Урусова — одного из первых и первого из умных религиозных едино-мышленников Льва Николаевича.

Обязательно примем во внимание, что не менее, а, вероятнее всего, куда как более грустно сделалось от этого врачебного приговора и С.А. Толстой: умирал не просто один из всегда желанных в доме гостей, а — один из троих истинно и страстно любимых Соничкой мужчин, многолетний платонический её любовник. Третьим и последним, спустя много-много лет, будет композитор Сергей Танеев.

В день получения известия от Захарьина о неизлечимом состоянии и неизбежной смерти Леонида Дмитриевича, 18 января, Соничка между прочим пишет сестре Тане:

«Теперь так грустно, так всё не мило, точно какое-то огромное несчастье случилось. Только теперь видишь, как он много значил в нашей жизни и как <его> будет всегда недоставать. Лёвочка тоже ужасно огорчён. Но он в виде утешения говорит, что Урусов для него не может умереть, потому что они были единомысленны, и это единство не может разрушиться смертью» (Цит. по: Гусев Н.Н. Материалы к биографии Л.Н. Толстого. 1881 – 1885. М., 1970. С. 391).

  Л.Д. Урусов, к своему несчастью, в тогдашнем своём состоянии представлял, кроме всего прочего, и «лакомый» предмет для наблюдения Толстого как художника и как психолога. Умиравший князь боялся смерти, мучительно задыхался и захлёбывался отчаянием… и, подобно тому, как остатки его умирающих туберкулёзом лёгких благодарно ловили глотки воздуха — так и сам Леонид Дмитриевич алкал хоть какой-нибудь надежды. Доктор Захарьин подарил ему эту иллюзию, посоветовав в феврале выехать на несколько месяцев в Крым. Заграница была им мудро исключена из-за лишних хлопот родне с обратной доставкой на похороны мёртвого тела. Родственники, три брата и сёстры Урусова, от сопровождения умирающего брата отказались. И тогда – согласился ехать Толстой…

26 февраля Толстой сообщил о своём решении Урусову. Тот, конечно, был в восторге.

Местом лечения Леонид Дмитриевич выбрал роскошное крымское имение Симеиз — владение шурина его, Сергея Ивановича МальцОва (иначе в лит-ре его фамилия пишется так: Мальцев), в 1884 году вынужденно отошедшего от дел и проживавшего там же — и тоже, как полагали многие, на безнадежном лечении...

 

7 марта 1895 г. Толстой выехал из Москвы в Орёл, а оттуда в село Дятьково Брянского уезда Орловской губ., где его поджидал уже Л. Д. Урусов. В тот же день, с дороги, из Орла, он отправил жене открытку: всего пару строк о муторной дороге с каким-то офицером в попутчиках, да ещё, пожалуй, о “бремени славы”: «Скучно, что меня все знают и надо говорить» (83, 487).

 

Открыточка Толстого примечательна совершенно иным: пометкой, сделанной на ней позднее Софьей Андреевной. Вероятнее всего, примечание появилось в начале 1910-х, при подготовке писем Толстого к изданию. Толстой спросил о здоровье младшего сына, Алёши — и одинокую старуху захлестнули воспоминания:

«Сын Алёша был прекрасный ребёнок, умерший от крупа четырёх лет. Когда он умирал, Лев H., взглянув на него, сказал: «умирает лучший из трёх». Больные были тоже горлом ещё двое: Андрюша и Миша» (Там же. С. 488. Примечания).

Мерзкая обстановка в доме, создававшаяся во многом поведением мамы, Софьи Андреевны — убила у неё, как известно, двоих детей. Ваничку, погибшего в 1895-м, исследователи вспоминают в наши дни чаще: быть может, подлизываясь к потомку, Владимиру Толстому, советнику В. Путина по культурным вопросам, у которого есть от второй жены сын, намеренно названный Иваном (схожий с тем Ваничкой внешностью, но отнюдь не мировоззрением, не характером и не поведением…). Алёшу, львёнка Божьего, 18 января 1886 г. умершего «горлом» (от ангины) всего в четыре годика, вспоминают куда реже… Между тем — это был дар божий Льву Николаевичу. Тот, кем — тоже неудачно — хотел (уже на седьмом годике жизни сознательно хотел!) вырасти Ваничка. Живая иллюстрация древнего изречения о том, что душа человека — христианка по природе…

Об умиравшем скорбело в доме всё живое. Не только родители и старшие дети в семье, но и младшие тяжело переживали разлуку. Соничка пишет в эти дни сестре Танюше:

«Андрюша […] разрыдался, когда увидел куколку Алёши, в красной рубашечке мальчика. Он положил его, бросился в подушки и стал рыдать. Миша не плакал, а с недоумением и грустью спрашивал: “Никогда, никогда мы больше не увидим Алёшу?”» (п. 20 янв. 1886 г. – Цит. по: Шестакова Е.Г. Алексей Львович Толстой // Лев Толстой и его современники. Изд. 2-е, испр и доп. М., 2010. С. 522).

Только двухлетняя сестрёнка Саша ничего ещё не могла понять; но, повзрослев, и она оставила воспоминания об этом трагическом дне семьи — из рассказов мамы:

«…Перед самым концом Алёшка вдруг широко открыл свои большие, серые, с большими ресницами глаза: «Вижу, вижу…» — сказал он, и так и умер с выражением удивления и восторга на личике» (Толстая А.Л. Отец. Жизнь Льва Толстого. М., 1989. С. 263).

Как и через почти десятилетие, в 1895-м, в январе 1886-го Софья Андреевна воспринимала смерть ребёнка как бессмысленную жестокость – не видя своей вины в совершившемся… Что же касается Льва Николаевича, его отношение к смерти его Алёши (как и его Ванички годы спустя…) было истинно христианским, смиренным. В письме ближайшему другу своему В.Г. Черткову — всё от того же рокового 18 января — он делится сокровеннейшими из прозрений, такими, до принятия которых было слишком далеко его жене:

«…Об этом говорить нельзя. Я знаю только, что смерть ребёнка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной и благой. Мы все соединились этой смертью ещё любовнее и теснее, чем прежде».

К сожалению, этому любовному единению семьи — как и тому, которое последовало в 1895-м после смерти Ванички — не суждено было длиться долго. Ни тогда, ни позднее, Софья Андреевна не могла совладать с собственным характером, дабы поберечь себя, мужа и детей…

           

* * * * *

 

Наконец, 8 марта Толстой приезжает в Дятьково, своего рода «город-заводоуправление» Мальцова. Глубоко интересуясь, как мы знаем, положением трудящихся на заводах, он в тот же день принимает приглашение Николая Сергеевича Мальцова, сына Сергея Ивановича и совершает экскурсию по ближайшему из мальцовских заводов — хрустальному.

 

    

 

Жизненный путь Сергея Ивановича Мальцова (1810 - 1893), повстречавшегося нам теперь со своим семейством на нашем исследовательском пути — не менее драматичен, нежели жизни Урусова и Льва Толстого, и в ряде черт сходен с их судьбами. Сын крупного орловского помещика и фабриканта. Генерал-майор в отставке. Автор Устава и первый директор Императорского училища правоведения. С мая 1853 г. — полновластный владелец стекольной, металлургической и ряда иных мануфактур отца, превративший их в своего рода промышленную империю с сотней тысяч «подданных». Но при этом — убеждённый аскет в быту и весьма религиозный человек, хотя и в рамках церковной веры. Сближение с народом, интерес к жизни рабочих и искренняя забота о них, причём не «извне», а «изнутри» (т.е. в попытках разделить с рабочими их скромный образ жизни) — несомненно сближают судьбу С.И. Мальцева с судьбой Л.Н. Толстого.

 

 

При этом, как и Л. Д. Урусов, а отчасти и Л.Н. Толстой, Сергей Иванович был не только брошен на произвол судеб, но и предан, погублен членами собственной семьи. Включая жену, которой была Анастасия Николаевна Урусова (1820—1894), камер-фрейлина императрицы Марии Александровны. Напомним здесь же читателю, что сам Л.Д. Урусов был женат на дочери генерал-майора Сергея Ивановича Мальцова Марии Сергеевне (1844 - 1904), возжелавшей жить за границей, весело и не с мужем.

 

Вот что пишут о гибели С.И. Мальцова современные российские публицисты и краеведы:

 «В трёх уездах <Орловской губ.>: Брянском, Жиздринском и Рославльском, – расположилось фабрично-заводское царство, созданное усилиями одного человека. Тут работают более ста заводов и фабрик; на десятках образцовых ферм обрабатывается земля; по речонкам бегают пароходы; своя железная дорога; свои телеграфные линии. Отсюда добрая часть отечества снабжается стеклом, фаянсом, паровозами, вагонами, рельсами, земледельческими орудиями…

Люди, проживающие свои доходы на интернациональных публичных женщин, проигрывающие в карты кровь и пот народа, чуть не с ужасом говорят о Мальцове: «Это – маньяк! Как простой мужик забился в деревню и живёт там с крестьянами!..» Он мог бы тратить миллионы, играть роль при дворе – а он бросил карьеру, удовольствия столичной жизни…»

Так начинается восхищённый очерк публициста конца XIX века Василия Немировича-Данченко о сказочной стране Мальцова. Такого воплощения мечты народа о земном рае не было у нас, пожалуй, больше никогда» ( http://www.roslyakov.ru/cntnt/verhneemen/licha/rekviem_po.html ).

Промышленная империя Мальцова своей благоустроенностью, разительно отличавшейся от “традиционной” святой Руси икон и тараканов, своим контрастированием с окружающей нищетой и «властью тьмы», напоминает крупные и преуспевавшие в 1920-е гг., уже при большевизме, общины толстовцев. Легко догадаться, что зависти и ненависти Сергею Ивановичу и его приближённым пришлось хлебнуть немало… Но от мелких ударов судьбы — ударов извне — можно было оправиться.

«1874—1875 годах Мальцов по заказу Департамента железных дорог заключил договор на изготовление в течение шести лет 150 паровозов и 3 тысяч вагонов, платформ и угольных вагонов из отечественных материалов. В новое дело он вложил более двух миллионов рублей… И в этот момент чиновники из Департамента железных дорог разместили заказы за границей, ничем этого решения не мотивируя. Таким образом, на складах Мальцова к 1880 году оказалось готовой продукции на сумму 1,5 миллиона рублей. Это ещё не был крах… Но за этим ударом судьбы вскоре последовал другой – наводнение. Как говорят документы, вода поднялась выше крыш заводских зданий. Баржи, когда вода спала, оказались на крышах. Урон был весьма ощутимый. Мальцов заложил свои крымские имения, начал реструктуризировать активы, но...

Последний удар пришёлся в спину: родная жена с детьми объявили его сумасшедшим и отодвинули от руководства Мальцовского промышленно-торгового товарищества. Жена Мальцова, оставшаяся с детьми в Петербурге, получавшая самое приличное содержание и не пропускавшая ни одного придворного бала, стала распускать слух, что её муж сошёл с ума. «Поёт в мужицком хоре, тратит на этих мужиков все деньги». <Это тоже всё до боли знакомо: С.А. Толстая и сыновья не раз грозили мужу и отцу опекой и сумасшедшим домом за «расточительство». Детки при этом транжирили суммы, вызывавшие у матери, при одном воспоминании о них, слёзы и истерику. – Р. А.>

В 1883 году Мальцов окончательно объявлен сумасшедшим:

«…Он ещё был готов “царапаться“. Но в начале 1883 года он по дороге из Людиново в Дятьково попадает, как сейчас говорится, в ДТП —  и с тяжёлой черепно-мозговой травмой слегает на полгода в больницу. Тем временем его семья, уже при Александре III, добивается признания его недееспособным с лишением всех прав на заводскую собственность» ( http://www.roslyakov.ru/cntnt/verhneemen/licha/rekviem_po.html ).

Всю эту череду «случайностей» сложно воспринимать иначе, как намеренное уничтожение царскими чиновниками строптивого независимого предпринима-теля. Сергей Мальцов держался изо всех сил, в том числе потому, что считал себя не вправе увольнять нанятых им рабочих. Однако всё было тщетно. 28 августа 1885 года обширное предприятие Мальцова, оценённое в 15,7 млн. руб. (англичане вскоре предложили купить его за 30 млн.), за долг перед казной в 3,3 млн. руб. было передано в ведение государства. «Антикризисное управление» было настолько «эффективным», что долг перед казной за 4 года возрос до 7,5 млн. руб. В итоге, 6 апреля 1888 года Мальцовское промышленно-торговое товарищество было признано несостоятельным, то есть фактически целый промышленный район был уничтожен государством. […]

Сам Сергей Иванович переехал в своё крымское имение Симеиз […], где занялся садоводством, […] напечатал свои проекты 40-х годов об обеспечении народа на случай голодовок, а во время голода 1891 года написал несколько статей по этому вопросу» <ещё одна параллель с судьбой Л.Н. Толстого! – Р. А.>. Скончался он 21 декабря 1893 г. […] В 1927 году «благодарный» народ осквернил его могилу. При строительстве Дома Культуры был вырыт из земли гроб. Надеясь найти дорогие предметы, гроб вскрыли, но, кроме истлевшей материи и останков, ничего в нём не нашли» ( https://123ru.net/bryansk/187873909/ ).

 

Это грустное повествование мы включаем, как интерлюдию, вместо обычного предваряющего очерка, в данный Эпизод нашей аналитической презентации – так как оно многое истолковывает в отношениях этих лет Толстого и к С. И. Мальцову и его семейству, и к Л.Д. Урусову, а также и к членам собственной семьи.

О своих впечатлениях от «стеклянного завода» Мальцева Толстой поведал на следующий за экскурсией день, 9 марта, в письме к жене. Вот его текст, с незначительными сокращениями:

 

«Приехал я нынче утром в Дятьково — очень усталый от бессонной ночи. Урусов медленно, но равномерно опускается. Очень был рад моему приезду. Он собирается ехать <в Крым> 11-го. Он предложил мне ехать раньше, но так как ему видимо хотелось 11-го, я согласился, тем более, что здесь много нового для меня и интересного, но не скажу — приятного. Я нынче уж был на стеклянном заводе и видел ужасы на мой взгляд. Девочки 10 лет в 12 часов ночи становятся на работу и стоят до 12 дня, а потом в 4 идут в школу, где их по команде учат: усъ, оса, оси и т.  п. Здорового лица женского и мужского [увидать] трудно, а измождённых и жалких — бездна. 

Из Мальцевых здесь один <сын Сергея Ивановича> Николай, очень гостеприимный и добрый, и хорошо к народу расположенный человек. Дом старинный, огромный, амфилада комнат в 10, зимний сад и старая мебель.

[…] Мальцев приглашает на медведя. У него несколько обложенных. Он убил уж несколько. То-то Илье. Я не поеду и нет охоты. Хочется не терять времени и писать или хоть учиться. И так 2 дня почти пропало. Завтра вероятно поеду в Людиново. Это чугунный и машинный завод за 30 вёрст, и постараюсь и заняться.

Не сетуй, голубушка, что коротко письмо. Я тебя очень люблю и жалею и за Алёшу, если он нездоров, и за твои заботы. Целую детей. Я сейчас иду в баню. Она в доме. И падаю со сна. А завтра письмо пойдёт в 11. […]

Моя поездка с Урусовым будет ему радостна и, надеюсь, полезна, потому что если бы не я, он бы поехал один» (83, 488 - 489).

 

В субботу, 9 марта, Толстой, вопреки собственным ожиданиям, чувствовал себя бодро, на энергетическом “подъёме”. Помимо сладчайшего сна, тут сказалось, вероятно, обилие значимых для него, для художественного и публицистического творчества, впечатлений, которые уже были получены (и свалили его к вечеру 8-го с ног), но по преимуществу -- которые ещё предвкушались… В этот день он посылает жене утром, перед отъездом в Людиново – открытку, а вечером – небольшое письмо. В открытке всё кратенько: «Заняться не успеваю. Хожу, смотрю, совсем здоров. Жду известий».

 

А ещё, явно с радостью: «Здесь все встают в 5 и ложатся в 9. И я с ними» (Там же. С. 489).

 

Близ хамовнического дома Толстых в Москве располагались в ту эпоху фабрики, и в 5 часов утра до редких не спящих в «такую рань» богатых домовладельцев доносились призывающие рабочих гудки. Толстой пытался ориентироваться на такой – с 5 утра – режим дня трудового человека, но… члены семьи просто физически не могли поддержать его: ни в раннем подъёме, ни в массиве физической работы, которой Лев Николаевич тренировал свою христианскую жизнь. В Дятьково и Людинове он на пару дней получил вожделеемый им трудовой пролетарский рай…

 

  Вечернее письмо субботы, 9 марта:

 

  «Пишу нынче <в> суб<б>оту вечером другое письмо, к<оторое>, я надеюсь, ты получишь раньше, чем первое. Это письмо везёт человек, едущий в Петербург, и я прошу доставить в Москве. — Пишу из кабинета Вышеславцева, того, у которого мы купили экипажи. Я у него ночую в Людинове, — тут куча разных заводов и фабрик, и чугунолитейный. Мы только что весь вечер ходили по заводу, где льют чугун и делают железо. Всё это очень поразительно. Страшная работа и необходимейшая. — Я здоров и не успеваю скучать по вас. Завтра последний день проведу здесь, и в понедельник едем.

Урусов очень нехорош. Завтра надеюсь получить письмо.

Целую тебя и детей» (Там же. С. 490).

     

Толстой в эти годы уже ненавидел фабричные «рабство» и «ад» индустриальной России, и, увидев повседневность мальцовской “империи” — сразу разглядел главное. Православный патриот Мальцов, за которого, как мы уже увидели, ратуют современные путинские патриоты же (публицисты и краеведы) создал в ту эпоху действительно могучую — опасную для мировых конкурентов — империю. Но, как и все империи, она создалась не Христовым именем. Во грехе, во зле эксплуатации, по 12-14 часов в день, нищих и беспомощных людей и детей… Люди шли на заводы к Мальцову, ибо многим из них жилось и в Орловской губернии, и на всей богопроклятой «русской равнине» – ещё хуже, много хуже, нежели наёмным рабам Мальцова. Отдавали в подневольный труд детей — но только потому, что затрудняясь без такого «помощника», как Мальцов, не только выучить, но и прокормить их!

Недаром аппетитные описания современными, подпутинскими очковыми интеллигентами благодеяний Мальцова могут — и должны! — напомнить нашему читателю устройство Всемирной Империи Антихриста из «Трёх разговоров» В.С. Соловьёва.

И, как и все империи, порождения звериного в человеке, мальцовская обречена была гибели от единосущного ей зла… Сергей Иванович был один из тех, кому извечно было «за державу обидно». Но «державе», в лице обступивших императорский трон и засевших на чиновных местах коррупционеров, взяточников и просто воров — было совершенно “наплевать” на его “обидки”. Самодержавие и православие, царепоклонничество и церковно-догматический христоцентризм «тёмных масс» — вот что нужно было «элитам» буржуазно-капиталистической России. Образование, медицина, рост заработных плат, доступное жильё, медленное, но верное повышение качества жизни — однозначно были и остаются вредны для них. Сохранив многие элементы общепринятой в ту эпоху варварской эксплуатации труда, поставив себя в роль денежного мешка, неправедно, деньгами благодетельствующего тысячи семей — Мальцов сам подписал приговор собственной, с православными элементами, социально-экономической утопии и отдал своё дело и самого себя в более хищные и молодые лапы единомышленников в Антихристе – и одновременно пожизненных жертв в его сетях.

 

Наконец, для завершения темы, публикуем здесь же ещё одно письмо Л.Н. Толстого, последнее из четырёх, писанных в эту поездку из Дятькова — от 10 марта:

 

«Мы пробыли здесь, как ты знаешь из моих писем (я пишу каждый день), дольше, чем думали, и потому я получил твоё письмо и уезжаю спокойнее. Хорошо, что Алёша здоров. Нехорошо, что твой котёл всё кипит. Разумеется, трудно, но всё-таки можно сознательно приводить себя в спокойствие, — 1) тем, чтобы делать различие между очень важным, важным, менее важным и ничтожным и сообразно с степенью важности направлять свою деятельность, и 2) тем, чтобы различать между вещами, от меня вполне зависящими, отчасти от меня зависящими, и вещами вне моей власти, и тоже сообразно с этим направить на первые самую большую и на последние самую малую энергию.

Я нынче, несмотря на немного расстроившийся желудок (без боли), выспался хорошо, и выезжаем мы сейчас, в понедельник, в 12 часов дня, в хорошем настроении.

Вчера я на лошадях вернулся к вечеру из Людинова. Прекрасная поездка прелестным лесом 30 вёрст с подставой, в санях изобретения <С. И.> Мальцова — сидеть задом. Вечером попросил <Н. С.> Мальцова играть на фортепьяно. Он мило играет. Вообще он дикой вполне, но очень деликатный, тонкий по чувству человек и находится в страшном положении. Дело громадное, требуются сотни тысяч. Рабочих 100,000, требующих работы, и денег нет. Мне его истинно жалко. Всё это так сложно, запутано, что рассказать это трудно. Он в страшных сетях.

Прощай, душенька, дай Бог тебе здоровья телесного и, главное, душевного, и тогда всё будет хорошо. Что Илья и Серёжа? Бросили ли они гулянье? До сих пор писать не пришлось. A совестно жить без работы. Все работают, только не я. Вчера я провёл время на площади, в кабаках, на заводе, один, без чичероне <сопровождающего. – Р. А.>, и много видел и слышал интересного, и видел настоящий трудовой народ. И когда я его вижу, мне всегда ещё сильнее, чем обыкновенно, приходят эти слова: все работают, только не я. Нынче опять <в доме> у Мальцова в этой роскоши. Через 2 дня <в Симеизе> опять в роскоши и праздности.

  Так и кажется, что переезжаешь из одной богадельни в другую.      

  […] Целую тебя и детей. Не сердись на однообразие моих мыслей. Эти мысли не мешают мне любить вас. […]» (83, 490 - 491).

 

Вышеприведённым посланиям Л.Н. Толстого от 7, 9 и 10 марта соответствуют три встречных письма супругу от Софьи Андреевны Толстой. Из них мы располагаем текстами лишь двух из них — от 9 и 10 марта. Упоминание в только что приведённом нами письме Толстого о «кипящем котле» — некотором негативизме настроений Софьи Андреевны — позволяет предположить, что письмо от 7 марта, как и ряд других, было впоследствии, при подготовке книжной публикации писем к ней Л.Н. Толстого, уничтожено вдовой Толстого, как раз по причине слишком очевидной несправедливости высказанных в нём «вдогонку» отъехавшему мужу претензий. Очевидно, это всё те же упрёки в неучастии (или недостаточном участии) в семейной жизни, в делах хозяйства и издания книг, которые-де муж повесил тяжёлым грузом на жену – помимо повседневных семейных хлопот.

Кстати напомним здесь читателю, что первоначальные инициативы работы с рукописями мужа, писания его биографии, редактирования, корректуры и подготовки к изданию его книг исходили в разные годы именно от жены, от самой Сонички – будучи так или иначе связаны либо с её творческими и прочими экзистенциальными амбициями, либо с желанием оптимизации денежных доходов семейства. Но упрёки год за годом повторялись – «перекочевав» из дневника Сони в её мемуары «Моя жизнь». И там, и там это — Соничкин обиженный, возмущённый, обвиняющий монолог, вызывающий доверие и восторг поколений как просто дур и дураков, так и дур / дураков с «убеждениями» (либерализм, феминизм). В переписке же — звучит ответный голос Толстого. По счастью — не склочный и не оправдывающийся, максимально деликатный, любящий… иначе бы, вероятно, Софья Андреевна «затеряла» гораздо больше писем своих к мужу и мужа к ней — и наша теперешняя публикация вовсе не смогла бы состояться.

 

  Приводим полный текст письма С. А. Толстой от 9 марта.

 

«Ждала сегодня письма от тебя из Орла, милый Лёвочка, и не получила, так что не знаю даже, как ты доехал. Но, видно, надо взять на себя на это время терпения и ничего не ждать, а надеяться на Бога, что всё будет благополучно и что ты будешь здоров. Вчера я тебе не писала, но сегодня ты выехал, вероятно, и я в погоню посылаю это письмо в Крым. Теперь буду писать всякий день.

Третьего дня и вчера был нездоров Миша, — самая правильная лихорадка перемежающаяся: 39 и 8 было жару, а утром 37 и 4, и меньше. Сегодня я дала ему хинину и жару нет, но он в постельке и очень весел. Дам ещё завтра хинину, а после буду ждать. Таня моя всё не хороша: всё боли в животе, ходит слабая, вялая, да ещё зубы страшно болели, теперь лучше. Madame Seuron всё также, да ещё присоединилось сильное желудочное расстройство, жар по вечерам и слабость. Вот горе-то с ней! — Я, было, третьего дня прихворнула, но как всегда со мной, — ничего меня не берёт.

Езжу эти два дня по делам, собирала деньги с книгопродавцев, чтоб заплатить 2760 р. с. Щепкину <владелец типографии в Москве. – Р. А.> за печатание «Азбуки» и «Книг для чтения». Были два фабриканта бумаги, один за другим цену сбавили, теперь затруднение: какую из двух бумаг выбрать? Клеить в типографиях положительно не советуют, очень утонит бумагу, а лучше за эту лишнюю копейку прибавить весу, т. е. толщины. Всё это тебе не интересно, и мне скучно, но увы! я теперь в этом живу. Денег собрала только 1200, хоть это покуда отдам Щепкину.

Третьего дня вечером мальчики были у дяди Серёжи. Видно они все там очень подпили и развеселились, потому что поехали ночью к цыганам: Леонид, Серёжа дядя и наш, <певец и фольклорист Н. М.> Лопатин, Ольсуфьев Миша и ещё кто-то. Грустно смотреть на безобразие стариков! На другой день Серёжа сконфуженно, но решительно, попросил 100 рублей; 25 в университет, а 75 долги заплатить. Я дала, но слегка упрекала, что очень много денег тратит. Спасибо ещё, что Илью не взяли, а то я вовсе пришла бы в отчаяние. Сегодня писала дяде Серёже, прося его долг отдать для уплаты Щепкину; ещё ответа нет. А рассуждаю я так; что если есть деньги проиграть 30—60 рублей и цыганам, то должны быть и на уплату долгов.

Целый день приходят разные люди, мои мучители: с детскими пальто, с образцами бумаг и проч. и проч. Сейчас только уехал Николай Михайлович Нагорнов <зять Толстого. Р. А.>. Он весь вечер сидел, мне сдавал последние счёты, которые я впрочем не умею и не желаю просматривать; и ещё последние 400 руб. с. денег. Потом я ходила к Василию дворнику в сторожку. У него, должно быть, горячка. Такой жар, ужас! Я мерила градусником, вышло 39 и 5. Это очень много для взрослого и пожилого. Я его лечу, но думаю, что ему лучше в больницу отправиться, ему очень плохо в сторожке, где очень тесно и где столько народу; воздух плох. Он сам желает в больницу.

Погода и дорога у нас отвратительные: грязь, не то дождь, не то снег, темнота, ямы на мостовых и потому ломка экипажам и страшная тяжесть лошадям: просто никуда и поехать нельзя. К тебе нет ни писем интересных, ни гостей, пока. Письмо одно длинное от погибающего приказчика; а другое тебе и Орлову вместе за разъяснением истин.

[ ПРИМЕЧАНИЕ.

Владимир Фёдорович Орлов (1843—1893) – раскаявшийся бывший революционер, знакомый Л.Н. Толстого с 1881 г., состоял с ним в активной переписке. Толстой считал его своим единомышленником. Тайный внештатный осведомитель полиции, получавший пособия от III отделения. ]

 

Письма очень длинные. Переписчиков никого ещё не было.

Что ещё написать? Пишу тебе вдаль, в мир красоты, поэзии, прелести всякой, из мира холода, практической материальный суеты и пустой души моей, погрязшей во всём этом. Тебе надо знать, что мы здоровы, а об этом я написала. Хотелось бы, чтоб ты был доволен моим письмом, но я этого не достигла, потому что сама не довольна.

Прощай, милый друг, кланяйся князю, и если тебе хорошо, то живи, сколько хочешь, но телеграфируй раз о себе и пиши чаще; ты ведь знаешь мою непоправимую, беспокойную натуру, а в трудах беспокойство — просто беда!

 

Соня» (ПСТ. С. 301 - 303).

 

  В письме – как дальний гром отступающей грозы – отголоски выраженного в предыдущем, «затерянном», письме «кипящего» настроения, а между строк подробных описаний издательских и домашних хлопот, весенней распутицы и пр. – читается всё тот же упрёк: сам уехал в свой Крым, и меня бросил! Уехал он, между прочим – как сопровождающий смертельно больного друга, а не в «мир красоты, поэзии, прелести всякой». Но Софочкины очи оставались близоруки (а подлые зенки современных её феминитствующих поклонниц и поклонников – уж совершенно слепы).

 

Второе письмо Софьи Андреевны в этом эпизоде переписки – от 10 марта, ответ на открытку 7 марта от мужа. С незначительными сокращениями:

 

«Сегодня наконец получила от тебя открытое письмо. Ты бодр, и кажется твоя поездка будет хорошая. Сегодня такое весеннее, бодрящее солнце, что все вышли гулять. Madame и Таня в первый раз; дай Бог, чтоб им пошло в пользу. Дети здоровы кроме Миши. У него сегодня опять очень неожиданно и досадно — жар с утра, 38 и 3. Боюсь, не сделался бы тиф; но он очень весел, рисует, болтает, смеётся и даже немного ест. Во всяком случае, ты этим не смущайся, если и тиф, то раньше двух недель опасно не бывает, к тому времени ты вернёшься, а может быть и так обойдётся. Сегодня 4-й день он нездоров, и желудок расстроен, и кашель небольшой, совсем как у Миши Кузминского.

Лёля играл сейчас с <домашней учительницей музыки Е. Н.> Кашевской на фортепиано и, кажется, очень усердно, он стал лучше. Илья провёл вчера вечер и полночи где-то. […] Серёжа повёл Таню под руку гулять, каков? Маша тоже с ними пошла; кажется к Олсуфьевым.

А Серёжа вдруг нынче говорит: «а мы над вами посмеялись с дядей Серёжей и Леонидом, как вы дела делаете». Каковы? все сами запутанные, легкомысленно ездящие к цыганам и делающие долги — смеются надо мной! Я внушила Серёже всю несообразность их речей, и он, кажется, понял.

Вчера осталась вечером одна наверху, взяла сравнивать перевод мой и курсистки; местами мой лучше, местами её. Например, о Сфинксовой загадке, помнишь, ты мне объяснял, так это совсем пропущено, и ещё затруднительные места — пропущены. Ах, жаль, времени нет, а ужасно весело и интересно переводить. Когда своего ума мало, так хочется вращаться в какой-нибудь симпатичной умственной сфере, хотя и чужого ума.

Весь день пишу понемножку, всё прерывают. Приезжал ещё Неплюев, очень жалел, что не мог спросить у тебя разъяснения «О непротивлении злу». Он в Петербурге провёл вечер с Чертковым и тот его сбил с толку. О своей агрикультурной школе он получил разрешение и субсидию, чему очень рад.

  [ ПРИМЕЧАНИЕ.

 Николай Николаевич Неплюев (1851—1908), писатель и общественный деятель. Организовал в своем имении Черниговской губернии ряд школ и приютов, объединив их с 1899 г. в Крестовоздвиженское трудовое братство, представлявшее производственно-потребительскую артель; с 1901 г. Неплюев передал братству все свои имения. Целью братства была забота о христианском воспитании детей и православном религиозно-нравственном усовершенствовании взрослых членов через учреждение трудовой общины. Несмотря на православность, был духовно и как практик близок Л.Н. Толстому. ]

 

[…] Миша меня немножко беспокоит, всё жар и желудок расстроен […]; я весь день сижу с ним и сегодня не выхожу никуда; у меня известные дела, и потому мрачность и не совсем по себе.

Теперь вы с князем летите к югу, если выехали 9-го, как хотели. То-то хорошо в Крыму. Одно страшно: все эти чудные виды, прелестная, красивая природа — всё это должно так больно, так сильно взволновать, что потом трудно будет войти в свою старую, обычную, будничную колею жизни, из которой уже выходить нельзя с моими, например, обязанностями семейными, деловыми и хозяйственными. — Дети просят читать им вслух, опять прерываю письмо, и теперь возьмусь, чтоб кончить. Сегодня вечером собирается у нас родня, и кажется певец этот, Лопатин, придёт.

Я стараюсь скрыть, что мне смерть все эти пения и гости, чтоб детей не огорчить, может быть ИМ весело, и то слава Богу. Вот мне было бы одно хорошо: это сесть за свой перевод и уйти всей душой в эту работу, или хоть почитать — и на то времени нет.

Наши все собираются в винт играть; это и пение — вот в чём вечер пройдёт. Ты, верно, будешь в Крыму много ходить. Не заблудись где-нибудь, не заболей, нас не разлюби и пока прощай, милый Лёвочка. Поклонись от меня князю; я о нём вместе с тобой ещё больше теперь думаю. Целую тебя. Просила детей тебе написать, но никто не написал.

 

                                                   Соня» (ПСТ. С. 303-305).

 

Жена занимается каким-то переводом… явно по личной своей инициативе: если бы перевод был поручен мужем, связан с его творческими планами, о нём знали бы биографы Толстого. Дети — в загуле и транжирят деньги, а младший, возможно, болен не менее, чем тифом. Всё хреново, кроме подарка марта — солнечного денька… Письмо не просто передаёт усталое и депрессивное состояние Софьи Андреевны, переживавшей в эти дни, помимо прочих хлопот, ещё и очередной период менструации. Письмо буквально атакует мартовской депрессией и заражает ей. Но при этом «гроза» первых двух писем совершенно прошла — уступив место обыкновенной стадии приятия, смирения.

По признанию Софьи Андреевны в мемуарах, она в эти дни чувствовала себя «умирающей без пищи духовной, без досуга, без тех художественных и красивых впечатлений, которые питают дух» (МЖ – 1. С. 471). И, как обычно, будто «забыв», сколь худшие Л.Н. Толстому альтернативы для замужества были у неё в юности, мемуаристка винит во всём мужа и якобы навязанный им «домашний» и трудовой образ жизни. Въедливо прочитав в «Круге чтения» изречения о труде, она выделила и приводит в тексте мемуаров такое:

«Если есть один человек, живущий в роскоши, то есть наверное другой, умирающий с голоду» (Там же).

Посыл жены Толстого тут такой, что-де Лев Николаевич, как наблюдатель жизни и как творческий человек, жил в пресыщении роскоши духовной. Она же с её роскошной (на деньги мужа) обстановкой в доме, ненужным никому переводом для «рассеяния скуки» и детками, транжирящими семейный бюджет – Умирала в эти дни 1885 г. с духовного голоду. В данном случае – быть может, это и так, но Толстой ли виноват в выбранном членами его семьи месте и образе жизни, в реальной скудости их духовных запросов? Если он «морил» духовным голодом жену – то кто мог бы дать ей жизнь более активную в сотворчестве (а не потреблении чужих духовных благ)?

Кстати. Точная цитата вышеприведённого изречения Л.Н. Толстого находится в «Круге чтения» в записях от 25 сентября и выглядит так:

«Если есть человек праздный, то есть другой человек — трудящийся через силу. Если есть человек пресыщенный, то есть другой — голодный».

  Эту мысль Л.Н. Толстой предварил суждением обожаемого им Генри Торо:

«Мало того, что вы трудолюбивы! Над чем вы трудитесь?»

А следом за ней – общий вывод Льва Николаевича:

«Бóльшая часть занятий праздных людей, считаемых ими трудами, есть забава, не только облегчающая труд других, но накладывающая на них новые труды. Таковы все роскошные забавы» (42, 77).

Становится понятным, отчего С.А. Толстая искажает при цитировании мысль Толстого. В настоящем виде, и с контекстом, она весьма ощутимо задевает её саму с её городским, и весьма зажиточным, образом жизни, с суетливым поиском новых тысячей дохода от писаний мужа, которые потом растратят бесящиеся с жиру дочки-сыночки. Надо ли добавлять, что к последним критические суждения Генри Торо и Льва Николаевича относились в первую очередь?

 

  Сделаем тут важное примечание. Приехав в Крым, Толстой настолько озаботится участью сопровождаемого им больного князя Урусова, что о письмах Софьи Андреевны всполошлся далеко не в первый день – хотя и продолжал исправно слать в Москву свои. Ответить на письма жены от 10 и 11 марта ему доведётся лишь 16-го – уже в последнем его письме из Симеиза. К сожалению, это непоправимо разрушает диалоговость общения супругов в нашей аналитической презентации, опирающейся преимущественно на хронологический принцип. От читателя здесь, как и в ряде предшествующих Эпизодов, потребуется помнить общее содержание писем Софьи Андреевны, на которые так нескоро отвечает в данном Эпизоде её муж.

 

  А хронологически у нас на очереди – второе из сохранившихся писем С. А. Толстой, от 11 марта. Всё в том же неспокойном настроении, начинается оно «традиционно» для Сонички – жалобой, маскирующей желание обвинять и обиду:

 

«Всякий день пишу тебе, а от тебя получила пока только открытое письмо. Что это ты не пишешь? Не знаю до сих пор, выехали ли вы в Крым? Получила сегодня милейшее письмо от Черткова. Просит прислать листы твоей статьи, которые он привозил, и например, говорит: «я всегда думаю о вас и вашей семье, как о родных, и притом близких родных. Хорошо ли это или нет, — не знаю, — кажется, что хорошо».

Как это на него похоже!

 

[ ПРИМЕЧАНИЕ.

В. Г. Чертков писал из Петербурга 9 марта: «Графиня, беспокою вас одной просьбою: пожалуйста пришлите мне по почте тетрадки с первыми литографированными листами последней статьи Льва Николаевича. Вы их найдёте в шкапу за его письменным столом. Всего там около 10-ти или 12-ти тетрадок [...]. Думая о вас и вашей семье, я думаю, как о родных и притом близких родных [...] во всяком случае вы сами вызвали это чувство во мне».

Это, действительно, уже очень похоже на Черткова — того негодяя 1900-х, кто будет уже не просить, а беззастенчиво требовать себе оригинальные экземпляры рукописей, Дневника Л.Н. Толстого, делать с помощниками копии с каждого его письма и считать себя заслуженным и едва ли не единственным духовным наследником и правообладателем в отношении не одних только копий, но и бесценных оригинальных рукописей сочинений Л.Н. Толстого.

  На дворе ещё пока 1885 год, знакомству его с Толстым — не более двух годков, а «милейший» Владимир Григорьевич уже знает, где в хамовническом доме Толстой держит литографированные копии (пока ещё копии!) своей новой работы, в каком количестве они там у него… Настоятельная просьба выслать — с уверениями в любви и уважении ко всей семье…

Да, уже очень даже похоже! – Р. А. ]

 

 Миша мой всё нездоров, хотя сегодня на ногах. Вечером вчера и сегодня утром жару не было, а теперь, с 4-х часов дня у него опять жар, 38 и 7. Стало быть лихорадка; а хинин два раза давала, не помог; теперь ничего не даю, дня два подожду. Таня и Madame медленно поправляются, но гуляют понемногу и едят побольше.

 Сейчас получила твоё первое письмо из Дятькова <от 8 марта. – Р.А.>. Что вы отложили поездку, это мне было не совсем приятно; ещё больше затянется разлука; а и теперь как тихо и долго идут дни, ведущие всех нас к смерти, а чем эти дни наполняются? Пустотой и суетой.

Стало быть, сегодня вы выехали. День у нас чудесный, весна спешит ужасно; уж на колёсах ездят, а вода так и льёт отовсюду. Сегодня выезжала, посмотрела по случаю продажные коляски, но решила отдать свою — сделать новые колёса, а без коляски весну скучно, не стоит без коляски и лошадей держать с такой большой семьёй. Потом ездила к Лизе Оболенской, не застала, ездила проведать <Елизавету Леонидовну> Ховрину, — молодая, Лиза очень больна опасно. Дома поучила Андрюшу, получила корректуры «Детства». Как жаль, что нет тут 1-го издания, оно в Ясной. Держание корректур полных сочинений, я чувствую, мне всю душу переворотит. Твои старые писания на меня действуют страшно, и я много слёз ещё пролью, поправляя корректуры. Но это, я думаю, будет хорошо.

Вчера (воскресенье) пришёл дядя Серёжа добрый и виноватый за долг и за цыган. Он был так мил и весел, что я его опять больше полюбила. Играли мы в винт, два стола: Серёжа, Леонид < кн. Л. Д. Оболенский >, я и Лиза Олсуфьева и 5-й наш Серёжа. А потом играли молодые — свой стол. <Александр Игнатьевич> Золотарёв <Знакомый Толстых, помещик из Тулы. – Р. А.> один, представь себе, сидел и сочувствовал. Что за существо! зачем он на свете? Лизы, Вари, Фета — никого не было. <Художник В. М.> Васнецов ушёл рано. Хотел Лопатин придти петь, и не здоров. Но нам было приятно и весело en famille [семейным кружком]. Играли не много, но за ужином болтали хорошо и весело.

Теперь, прощай, больше писать нечего. Надо к утру кончить корректуру, а дела пропасть. Целую тебя, милый друг. Странно писать в Крым и знать, что ты только выехал, — совсем воображение путает.

Берегись, Лёвочка, во всём; ничем, ничем не рискуй, старайся быть здоров и весел, и чтоб осталось хорошее воспоминанье о поездке. Кланяйся князю. Как жаль его! Что ты не напишешь, в каком он духе.

 

Соня.

 

Вернёшься ли к праздникам? Ещё, пожалуйста, пришли из Крыма телеграмму один раз.

Без тебя очень одиноко; никто не любит, так это грустно, так вот сейчас хотелось бы с тобой побыть. Это 3-е письмо в Крым» (ПСТ. С. 305 - 306).

 

  Начато и кончено одним — жалобами на одиночество и «забытость»… несмотря на то, что, пока писался этот текст, автор его была посещаема гостями и, кроме того, получила и от мужа вожделенное послание.

Следующее письмо Сони, от 13 марта, сохранилось частично (первый лист) и в изорванном виде. Конечно, вряд ли его изорвал, да не выкинул в Крыму сам адресат, Л.Н. Толстой. Вероятнейшая причина такого состояния оригинала — сама Софья Андреевна. Как мы уже упоминали здесь не раз, после смерти мужа она взялась за подготовку издания писем мужа к ней — специально для того, чтобы был повод перечитать и все его письма к ней, и все собственные свои к нему послания… На письма Толстого рука её, к счастью, не поднялась, а вот собственные, стыдные или иначе неприятные чем-то, оригиналы — она частично, и немалой частью, уничтожила. Этому письму, и только первому его листочку, «повезло» быть собранным исследователями из крохотных обрывков… Вот что сумели прочесть они:

 

«Спасибо Лёля <Л.Л. Толстой> написал длинное письмо, я могу поменьше написать сегодня, а то ещё корректур «Детства» пропасть, а уж 10-й час вечера, а в 12 ч. ночи надо ехать за Таней к Капнист. < То есть Т. Л. Толстая гостевала и развлекалась в московском доме гр. Павла Алексеевича Капниста. – Р. А. >Несмотря на мои отговоры, она поехала-таки на последнюю шараду. А утром ходила пешком к Толстым, к Варваре Ивановне и к Олсуфьевым. Так устала, что весь день лежала, а обедать уж не могла. Не справлюсь с ней никак. Серёжа велел тебе сказать, что он гулянье прекратил, а Илья всё стремится. Только Лёля и Маша в порядке.

Сегодня получила три письма от тебя: два открытых и одно длинное. Все не ласковые и суетливые. Но я это отлично понимаю; в дороге всегда так, а моя жизнь почти всегда [вырвано] оттого я такая противная.

 

[ ПРИМЕЧАНИЕ.

«Длинное» письмо – очевидно, письмо от 10 марта из Дятьково. Открытки Л.Н. Толстым были посланы: 9 марта из Дятьково и в ночь на 11-е – из Орла. ]

 

 Приходили твои классные дамы, громкие и восторженные, одна напоминающая монахиню фанатич-ку, а другая Баршева, мне принесли рукописи, одну книгу толстую, и ещё тетрадей несколько [вырвано] до двух часов разговаривала с фабрикантами бумаги, приехавшими один за другим. Я дамам говорю: пойдёмте чай пить, а то умираю от усталости.

Так мы втроём сидели пили кофе и чай, и болтали они больше часу. Потом я выехала с ненавистными двумя визитами, и вернулась, опоздав немного. Дорога в Москве адская, ни в санях, ни в пролётке; одинаково гадко, так растрясло, что старые боли начались, от которых у <гинеколога> Чижа лечилась.

Мише лучше; что за милый ребёнок! Всё просит: «поучи меня, мама́». И читать любит, и пишет своей охотой, и теперь услыхал, как я Андрюше показываю вычитание, сейчас понял и говорит: «покажи, как это отнимать, вот весело-то!» Жаль, что ты истратил свою педагогическую охоту, а то хорошие и умные мальчики — эти малыши. А что я тебе мешаю своими [вырвано] взглядами, это неправда; я никогда этому не верила. Любил бы, ничего не могло бы стать тебе поперёк дороги, всё бы сломил [вырвано]. Скажи князю, что я боюсь его затруднять [вырвано] и так очень [вырвано] то я буду [вырвано] теперь ему [дальше текст уничтожен]» (Там же. С. 306 - 307).

 

ИТАК. Что мы имеем?

   1.«Три письма… все не ласковые и суетливые… <потому что ты там, в дороге, веселишься,> а моя жизнь почти всегда…»

 

  Жалобы, недовольство, подозрительность. Вероятно — в ответ на советы мужа (в «длинном» письме от 10 марта) по поводу «кипящего котла» её настроений и характера.

 

   2. «…твои классные дамы, громкие и восторженные, одна напоминающая монахиню фанатичку, а другая Баршева…».

 

    Негативная оценка двух чистейших нравственно женщин — неразлучных подруг и единомышленниц Льва Николаевича во Христе. По упоминанию фамилии одной из них — Баршева — легко опознать во второй гостье, «монахине», Марию Александровну Шмидт. На обеих женщин Sophie не раз и очень зло распространяла свои, обычно адресовавшиеся мужу, обвинения в том, что-де они бросили свои семьи и «прямые» общественные обязанности (см. напр.: МЖ – 1. С. 342 - 343). Марию Александровну жена Толстого аттестует в своих мемуарах как «фанатичку», которая «с крайним фанатизмом» приняла на веру лжеучение Л.Н. Толстого, «заразив» тем же учением и подружку, Ольгу Алексеевну Баршеву, которая, под её влиянием, оставила преподавание в девичьем Николаевском институте ради ученья у Толстого – в его «душном» верхнем кабинете (который Толстой сам обставил для себя, предпочитая роскошному нижнему), куда собирались и другие толстовцы — «преимущественно психопаты и ненормальные люди» (Там же. С. 431).

 

  Баршева и Шмидт просили у Софьи Андреевны копий запрещённых сочинений Л.Н. Толстого — которые, увы! оприходовал уже Чертков. Будь Соня не так предрассудочна тогда против «шлявшихся», не живущих с семьями (кстати, и не замужних!) девиц, и в пользу внешне безупречного в обхождении молодого красавца-аристократа Вовочки Черткова — быть может, они охотнее бы отдавала копии с рукописей мужа им, а не Черткову.

 

3. «Жаль, что ты истратил свою педагогическую охоту, а то хорошие и умные мальчики — эти малыши».

 

  «Классическое» в текстах Софьи Толстой несправедли-вое обвинение в адрес мужа. Истратил себя на чужих («крестьянкиных») детей бросил своих!

 

  Наконец, 4. «А что я тебе мешаю своими [вырвано] взглядами, это неправда; я никогда этому не верила. Любил бы, ничего не могло бы стать тебе поперёк дороги, всё бы сломил [вырвано]».

 

  Тоже «классика». Несогласие мужа в убеждениях с женой — якобы не от разницы религиозного понимания жизни, а просто потому, что не любит супружеской любовью жену.

 

  Вероятно, обвинения, схожие с теми, какие Софья Андреевна кидает в адрес Ольги Баршевой, Марии Шмидт и собственного мужа — бросали в спины первых христиан, удалявшихся в тайные общины, их язычницы подруги, матери и жёны где-нибудь в древнем Риме. Даже и праведно живущие — но только по языческому пониманию, чуждые Богу и Христу!

     

  ИТОГО. Первого листочка письма от среды, 13 марта, даже обрывков его — вполне достаточно для вдумчивого исследователя-аналитика. Настроение письма очень неспокойно, и кое-что, высказанное Соней в адрес мужа, даже из числа уцелевшего — и несправедливо, и попросту нездорово. Общая усталость и возобновившиеся страдания, связанные с гинекологическим заболеванием — конечно, могут объяснить многое… Объяснить. Но не оправдать!

 

* * * * *

  Вернёмся теперь к Льву Николаевичу – из среды, 13 марта, в понедельник, 11 марта 1885 г. Путешествие в Крым с Урусовым было 10-го продолжено… В упомянутой уже нами открытке, посланной с дороги, из Орла, Толстой оповещает:

 

«Написал тебе <10 марта> длинное письмо и с мешочком твоим забыл на станции Брянск, и потому ты днём позже получишь от меня весть. Мы едем благополучно. Сейчас 12 часов ночи, понедельник, садимся на поезд в Курск и Харьков. В середу в ночь будем в Севастополе. Я здоров и бодр.

Письмо твоё нынче утром получил. Л. Т.» (83, 492).

 

Во вторник, 12 марта, как и планировали князь Урусов и Л.Н. Толстой, они прибыли в Харьков. Вечером того же дня, до предела насыщенного событиями, Толстой пишет жене недлинное, потому что очень усталое, письмо:

 

«Пишу из Харькова в 8 часов вечера. Мы едем через час. В Харькове  стояли 7 часов. Я покинул князя и поехал в город по конке, которая подходит к самому вокзалу, купить провизии, минеральной воды Урусову и исполнить поручение Дмоховской через Русанова. Был в суде, ждал долго Русанова и под конец дождался, потом пошёл мимо Университета, вспомнил о Якоби, товарище Митиньки, профессоре гигиены, спросил его и зашёл к нему. Он самый милый, умный, приятный человек. Мы не видались с ним 40 лет. Он не узнал меня. С ним поговорили, и он проводил меня к Русанову, у которого пил чай, и вот приехал. И то, и другое впечатление очень приятное.

  Грустно, что ничего не знаю о вас. И когда подумаю, то жутко. Обнимаю тебя и целую с детьми. Л. Т.» (83, 492 - 493).

 

   Письмо прекрасно и примечательно не одной усталой краткостью, но и рядом биографически ценных свидетельств. Они требуют, конечно, ряда пояснений. Дадим их в краткой – биографической же – ретроспективе прожитого Львом Николаевичем дня 12 марта 1885 г.

 

  Гавриил Андреевич Русанов (1846 - 1907), знакомый и хороший приятель Толстого ещё с первой встречи в Ясной Поляне, состоявшейся 24-25 августа 1883 года, уже не раз упоминался нами на этих страницах. В 1885 году он служил членом в Харьковском окружном суде. Как обрадовал его Толстой в тот день – пусть расскажет сам Гавриил Андреевич:

«Заседание закончилось часа в два по­полудни. Я вышел в судейскую комнату и стал просматривать и подписывать бумаги, принесённые секретарём. В комнате сидели, писали, ходили, курили и разговаривали члены суда; входили и выходили просители, просительницы и адвокаты. Усталый, я сидел устола, наклонив голову над бумагами, Вдруг слышу:

— Гавриил Андреевич, вы меня узнаёте?

 Поднимаю голову и не верю глазам: передо мной... Толстой. Да, это он. Его глаза (таких глаз нельзя за­быть!), его с проседью борода. На нём что-то вроде поддёвки или полушубка, на ногах сапоги выше колен. Я почувствовал себя, как во сне.

— Это вы, Лев Николаевич?! Какое счастье! Как же вы...

— Я еду в Крым по одному важному для меня делу, — сказал он, пожимая мне руку, — в Харькове остановка, и вот я зашёл повидаться с вами, и, кроме того, у меня есть просьба к вам.

Из находившихся в комнате никто не обращал вни­мания на Толстого и даже не глядел на него.

— Я всё готов сделать для вас, — ответил я. — Ка­кая неожиданность! Как я счастлив!» (Русанов Г.А. Воспоминания о Льве Николаевиче Толстом. – Воронеж, 1972. – С. 72).

Другая давняя знакомая Толстого в Москве, Анастасия Васильевна Дмоховская, проведав, что Лев Николаевич едет в Крым через Харьков, упросила его навести справки в суде, в чём обвиняется её зять, А. А. Тихоцкий, сидевший в харьковской тюрьме. Она особенно просила ходатайствовать через кого-нибудь (Русанова, кого де ещё!), чтобы Тихоцкому облегчили условия содержания и разрешили свидания с живущей в Харькове женой (Дмоховская была её мамой).

Обожавший Толстого, постепенно уже делавшийся его религиозным единомышленником, Гаврила Андреич рассыпался в обещаниях… Забегая вперёд, скажем, что Толстой, чаще всего человек хваткий в делах, практичный, от восторга встречи с любимым другом забыл передать часть просьбы Дмоховской. Уже устроив кн. Урусова на лечение и возвращаясь из Крыма в Москву, он отослал Русанову такое “покаянное” письмо:

«Я просил вас похлопотать за Тихоцкого, но оказалось, что я не передал вам самую сущность дела; сущность дела в том, что родным хотелось бы знать, в чём именно он обвиняется. Известно только, что он обвиняется по ст. ст. 251 и 252» (Цит. по: 83, 493).

Выйдя из здания суда и проходя мимо университета, Толстой не мог не вспомнить Аркадия Ивановича Якобия (1827 - 1907), товарища (по Казанскому университету) давно покойного, любимого брата Дмитрия (1827 - 1856). В Казани тот учился у великого Н. И. Лобачевского, и, в отличие от братьев Толстых, произвёл на русского гения математической науки самое положительное впечатление. Но уже после окончания в 1847 г. университета, служа по министерству юстиции, Аркадий Иванович всё больше увлекается медициной. Как и в математике, как и в государственной службе, на этом поприще он также проявляет самые выдающиеся таланты, и в 1860 г. получает степень доктора медицины. Роковым обстоятельством в его судьбе (как и в судьбах множества выдающихся людей России по сей день) оказываются оппозиционные российскому деспотизму и насилию политические убеждения. В частности, он открыто поддержал восстание 1863-64 гг. в польских губерниях Российской Империи, в связи с чем был вынужден ненадолго покинуть Россию. В 1865 г. — вернулся, заняв должность ординарного профессора медицинского факультета Казанского и (с 1875 г.) Харьковского университетов.

Конечно, Лев Николаевич не мог отказать себе в удовольствии повидать вживую такого человека. Как мы видели из вышеприведённого письма Толстого жене, удовольствие, вполне возможно, не было взаимным: Якобий даже не узнал Толстого – и, конечно, вряд ли бы мог вспомнить и его брата, своего одногодка, спустя многие десятки нелёгких лет... 

Как и два августовских дня в 1883-м, день 12 марта 1885 г. Гаврила Андреевич Русанов вспоминал впоследствии, как один из счастливейших в своей жизни. Толстой осчастливил его и его семейство, навестив их дома вечером того же дня. Русанову врезалось в память, что явился Толстой к нему пешком, чавкая без калош по весенней распутице, да и к поезду, прогостив часа полтора, пожелал ехать на конке, до которой – по грязи же – пришлось идти пешком. А ещё Толстой приналёг на пожизненно обожаемый чай: «выпил два стакана вприкуску, с блюдечка и закурил папиросу» — не купленную, а самокрутку, как он не преминул пояснить (Русанов Г. А. Указ. соч. С. 77).

  По пути к конке Толстой щедро раздавал мелочь нищим – привычными уже к этому движениями, «так быстро, что нищие не успевали договорить просьбы» (Там же. С. 77 - 78).

  Наконец, Толстой и Русанов добрались до вокзала:

 «От места, где остановился вагон, до подъезда вок­зала пришлось идти по липкой грязи. Мне было трудно это. Лев Николаевич взял меня под руку и провёл до вокзала, а затем в зал первого класса, где ожидал его Л. Д. Урусов. Лев Николаевич познакомил нас. Урусо­ву было лет сорок пять на вид: бледный, худой, исто­щённый. Лицо симпатичное. Говорил он оживлённо, но почти шёпотом и мало, так как ему запретили говорить. Вскоре Лев Николаевич сказал, что ему необходимо написать письмо к жене, и попросил извинения, что оставляет нас. Писал он за тем же столом, за которым сидели мы. Сидел он против нас, и я, как теперь, гляжу на него. В это время он был точно такой, каким изобра­жён на портрете, написанном Н. Н. Ге. Лицо его было очень красиво в это время» (Там же. С. 78).

 

Не удовлетворившись письмом, утром 13 марта Толстой посылает жене открытку — уже на пути в Севастополь, со станции Синельниково в Павлоградском уезде Екатеринославской губ.:

 

«Мы едем благополучно, спим прекрасно, и, если Б[ог] даст, будем в ночь в Севастополе. Я здоров и бодр; и кн[язь] относительно хорош, т. е. не хуже» (83, 494).

      

Прекрасное харьковское письмо Л.Н. Толстого от 12 марта было получено Софьей Андреевной в Москве 14-го. Конечно, в этот же день она пишет и свой ответ:

 

 «Вот и из Харькова пришло письмо, я так тебе благодарна, что ты пишешь всякий день и даже в такой суете и в такое малое время. Я тоже пишу всякий день. Вчера ночью, в 1-м часу поехала к Капнист за Таней. Прямо с корректур и из домашней тишины ночной попала в эту пёструю толпу: барышни в костюмах, гром, пенье, — идёт шарада, которая тут же, минут через 5 кончилась. Там Самарины, Лопухины и весь московский свет, народу бездна; но скучно, не дружно как-то. Посидела я немножко и увезла Таню, которая имела усталый вид и не противилась моей воле, уехала.

Приехавши, ещё надо было кончать корректуры, кончила в 3, прочла две сказки Щедрина и заснула в 4-м внизу, на диване. Встала поздно, принесла опять письма, бумаги, корректуры. Посмотрела детей, понянчила Сашу, напилась кофе; все дети были в сборе к завтраку, и пошла наверх держать корректуры. Дошла до главы: «Детство», и поднялось во мне опять то прежнее, детское чувство, которое впервые я испытала, когда мне было 14 лет, и опять всё зарябило в глазах, и я, вместо того, чтоб поправлять спокойно опечатки, принялась плакать. — Нервы ли мои слабы или правда хорошо — не знаю. Но знаю, что то́, что я в тебе любила, когда мне было 13, 14 лет, то́ же я и теперь люблю; а всё, что наросло и загрубело, то не люблю, — оно напускное, наросшее. Соскоблить — и будет опять золото чистое.

Но корректуры я кончила, пошла учить Андрюшу и Мишу; поучились до обеда. Дети все здоровы и все учатся. Таня только и не совсем здорова, и совсем праздная. Всё у ней желудок не действует, не знаю, что и делать с ней. Во время обеда пришла Верочка, Серёжа брат вернулся из Тулы, и зовут всех нас к Толстым. Я и Машу хотела взять, но мы с её учительницей ехали после обеда на конке, я в типографию Мамонтова — три дела было у меня до них — а она домой. Доро́гой учительница так жаловалась на Машу, что я её, наконец, в первый раз решилась наказать и не пустить к Толстым. Она плачет, но я непреклонна. Лёля приходил за неё просить, и мне это было приятно, но я всё-таки не пустила, велела учить тот самый урок, который она не знала.

Теперь 9 часов вечера, я еду к дяде Серёже с Таней, мальчики все уж там. Что буду делать завтра, ещё не знаю. Как хорошо, что ты был у Русанова, Дмоховская будет рада; что же ты не пишешь о результате, я бы ей передала.

Я не шью ничего, работницу, портниху наняла на два месяца, всё летнее перешить. Она плохо работает, но под моим руководством сойдёт.

Что же ты это сочтёшь за лень или за благоразумие? Мне, правда, времени очень мало.

Сегодня вы в Крыму. Считая неделю там и 3 дня дороги, выйдет ещё 10 дней. Бог даст всё будет благополучно, и мы с новой радостью свидимся. А если не хочется уезжать — не спеши. Я ворчать не буду, и мне приятно, что тебе и князю хорошо от того, что ты поехал.

Прощай, милый Лёвочка, я не позволяю себе ни скучать, ни расчувствоваться, ничего, что бы могло выбить меня из рабочей и деятельной, а вместе с тем благоразумной колеи. Я держу себя в железных руках, пока Бог поможет.

Кланяйся князю, но не просто, а сердечно, не как другим.

 

                                          Соня» (ПСТ. С. 308 - 309).

 

Конечно, очень важные слова в письме — это «откровение» Сони, связанное с впечатлениями от перечитывания корректур повести «Детство» (и одноименной её главы XV-й), с которой началось «профессиональное» писательство Льва Николаевича:

 

 «…Я, вместо того, чтоб поправлять спокойно опечатки, принялась плакать. — Нервы ли мои слабы или правда хорошо — не знаю. Но знаю, что то́, что я в тебе любила, когда мне было 13, 14 лет, то́ же я и теперь люблю; а всё, что наросло и загрубело, то не люблю, — оно напускное, наросшее. Соскоблить — и будет опять золото чистое».

 

Любопытно это суждение, главным образом, потому, что главным этико-эстетическим содержаниемзнаменитой трилогии Льва Толстого о детстве, отрочестве и юности является проходящая через неё красной нитью идея о «заражении» изначально чистого и искреннего ребёнка искусственностью и ложью воспитывающей его социокультурной общности — проще говоря, «мира взрослых». В главе XV-й «Детства» как раз взрослый Лев Николаевич кидает взгляд сожаления на руссоистски идеализируемый им возраст мальчика — по мысли его, возраст неразвращённой чистоты, искренности. Настоящих доброты и красоты, а не внешних красивости и «комильфотности» (адекватности внешности, слов и поступков индивида социальным ожиданиям членов референтных для него групп).

Современный исследователь Р. Алтухов установил, что антитеза истинного, доброго и красивого (детство) ложному, комильфотному и «красивенькому» (мир юности и взрослых) прослеживается в трилогии Л.Н. Толстого на уровне не только идей и образов, но и лексики:

«Описываемая в повестях обстановка светской красивости, подменившей собою красоту, отражается и на оценочной лексике повести: в главах о московской жизни Толстым используются слова, обычно характеризующие у него именно бессодержательную красивость: красивый (некрасивый), хорошенькая (дама), хорошенькое (лицо), прилично-величавый, дурен (недурён) собой, недурно, милочка, щёголь и др.

[…] Контрастом по отношению к бездушной comme il faut, к таящей скрытые пороки светской красивости становятся в повести < «Отрочество» > образы простых горничных, обитательниц девичьей. Их душевная чистота, искренность и непосредственность оттеняют эгоизм, развращённость и лицемерие дворянско-светского окружения Николеньки. […] Простой труженик утверждается в трилогии не только в своём высоком нравственном содержании, но и в качестве достойнейшего предмета эстетического изображения. Трудовую обстановку девичьей Толстой описывает с большой любовью, как мир подлинной, пусть и скромной, красоты.

[…] Первая глава повести < «Юность» > свидетельствует о назревании кризиса в сознании Николеньки: он ещё привычно разглядывает себя в зеркале на предмет соответствия идеалам красивости и comme il faut, но уже прислушивается к словам своего друга Дмитрия Нехлюдова, зовущего к «нравственному усовершен-ствованию». Следующие две главы («Весна» и «Мечты») посвящены описанию едва не совершившегося духовного переворота. […] Весеннее возрождение природы, великолепие которого впитывает, стоя у окна, Николенька, и его собственное нравственное возрождение едва не становятся сопряжёнными процессами: такова сила воздействия природной красоты на душу Николеньки. Но – недаром говорит автор о том, что в городе красоту «меньше видишь»: городская жизнь с её суетой и ограничениями (и не только визуального характера) отвлекает, уводит от «красоты, счастья и добродетели».[…] Но вот внешняя обстановка – движущая пружина чувств, мыслей и поступков Николеньки Иртеньева – снова изменяется: семья переезжает на лето в родовое поместье. И вновь эстетические впечатления от живой природы подталкивают героя к внутренней перемене. […] Женитьба отца, осеннее возвращение в Москву, университет знаменовали в жизни Николая Иртеньева торжество уродливого (либо красующегося), ложного и суетного над красотой и истиной. Он не может порвать ложный круг сложившегося бытия, груз аристократических навыков и представлений погребает заживо все его светлые юношеские мечтания. Торжествует «принятый» образ жизни… […] Неожиданностью для Николая оказывается отсутствие у него преимуществ по сравнению с его новыми товарищами. Простые, небогатые, не «комильфотствующие» и не гордящиеся своим аристократическим происхождением, эти студенты живут в скромной трудовой обстановке, как живёт прислуга в доме Николенькиной бабушки, учатся со всем старанием, ради своего будущего, не обеспеченного богатством родителей, а выглядят при этом, с точки зрения мученика comme il faut, просто «непорядочно». […]Так в душе героя происходит благое соединение летних деревенских эстетически значимых впечатлений и новых, студенческих, революционно меняющих его этические воззрения; естественная красота понемногу начинает одолевать красивость. Окончательную победу, впрочем, автор оставляет за рамками сюжета, лишь показав неутешительный итог предыдущего развращения Николеньки: его тяжёлое моральное поражение, понесённое во время университетских экзаменов».

 

  И ещё:

 

«Обычно положительная эстетическая оценка наружности человека сочетается <в трилогии> с отрицательной этической оценкой его сущности: внешняя красота, по Толстому, лишь пытается маскировать внутреннюю пустоту. […] Некрасивой внешностью наделяются не только центральный персонаж трилогии, но и ряд других положительные героев повестей Л.Н. Толстого; именно некрасивая внешность героев заставляет внимательно приглядеться и увидеть внутреннее содержание человека, которое, согласно Толстому, гораздо красивее и важнее внешней оболочки. Герои, которые характеризуются Л.Н. Толстым как НЕКРАСИВЫЕ, зачастую постоянно ведут душевную работу, самосовершенствуются».

 

(Алтухов Р. Лексика с семантикой эстетической оценки в трилогии Л.Н. Толстого «Детство. Отрочество. Юность». Личный архив автора).

 

Когда Соничке было 13-14 лет, молодому Льву было около 30-ти. Трилогия же писалась им с 23-24-летнего возраста. То есть уже задолго до того, как его могла видеть и оценивать девочка Соня — Толстой не разделял внутренне ни ценностей, ни образа жизни воспитывавшей её в Москве среды: городских «бар», богачей, аристократов, придворных фаворитов… То, что в качестве теоретических постулатов эстетики выльется на страницы его Дневника 1890-х и найдёт наконец продуманное, стройное выражение в трактате «Что такое искусство?» — обдумывалось в ряде значимых идей уже юным и молодым Л.Н. Толстым. Соня ошибалась. Между Толстым 1840-1850-х и Толстым 1880-1890-х гг. Нет того противопоставительного отличия, которое представилось Соничке в сочетании двух идеализаций: лиричнейших строк повести «Детство» с её собственными детскими воспоминаниями.

В мемуарах «Моя жизнь», помимо рассказов о «дружбе» с самим Львом Николаевичем, нашлось место и воспоминанию о первом чтении 11-летней (!) Соней повестей «Детство» и «Отрочество». Важная деталь: девочка переписывала, чтобы заучить наизусть, особенно понравившиеся места. И из повести «Детство» ей были переписаны как раз те самые, из XV-й главы, лирические строки об ушедших с детством «свежести, беззаботности, потребности любви и силе веры», которые ввергли в слёзы Софью Андреевну в марте 1885-го (см.: МЖ – 1. С. 18). Могла ли она плакать о том, взрослом, Льве Толстом, жизнь которого не могла понимать и которого, вослед за Митрофаном Поливановым, по собственному её эмоциональному признанию, многократно идеализировала на страницах сожжённого ею перед свадьбой девичьего дневника? (Там же. С. 32 - 33). После свадьбы он оказался «нечист» своей жизнью, которую вёл, блюдя перед семейством Берсов и в целом в «элитарных» кругах всё возможное comme il faut, красивость без истинных красоты и добра — ведя ту жизнь, в которой покаялся через много лет на страницах христианской своей «Исповеди».

Настоящим был и оставался именно этот раскаянный блудник, семьянин и, наконец, искренний христианин — а никак не Соничкин идеальный образ, так подкупающе сопрягающийся с руссоистской идеализацией молодым Л.Н. Толстым «первозданного» детства.

 

Это что касается личности Толстого… Но в следующем письме, от 15 марта 1885 г. Соня, будто опомнившись от околдования повести, «амнистирует» личность мужа — «пояснив» задним числом, что критика её касалась якобы лишь сочинений мужа, и даже не идейного их строя, а стиля и настроения. Увёртка весьма наивна: жена Толстого, через руки которой прошла львиная доля его рукописных материалов, знала, пожалуй, глубже многих критиков-современников Толстого, насколько стиль, тон доминирующего дискурса, настроение, язык его «поздних» сочинений искренни и неотторжимы от реальной мировоззренческой и духовной эволюции писателя и мыслителя. Да и вряд ли Соничка стала бы плакать из-за сожаления именно и только об изменившихся формах художественного самовыражения в сочинениях мужа… Правда остаётся в том, что не нравился жене именно «новый» муж — так что за эстетическим неприятием его текстов всегда плохо скрывалась неприязнь этического и общемировоззренческого порядка.

 

* * * * *

 

Утром в 9 часов, 14 марта Толстой и Урусов выехали на лошадях, в ландо, из Севастополя — о чём Толстой открыткой оповестил при выезде жену, тут же приписав: «Я устал от праздности и скучаю от безвестности о вас» (83, 493 - 494). Теперь уже Толстой и  Урусов ехали напрямую в имение Мальцовых: в Симеиз, Ялтинского уезда, Таврической губернии, в 20 верстах от Ялты.

  В тот же день, 14 марта вечером, Толстой и Урусов добрались до станции Байдары. Оттуда он отправляет жене ещё одно прекрасное, бодрое, полное жизни и любви к ней, и весьма биографически ценное письмо, полный текст которого мы приводим тут же:

    

«Пишу другое письмо нынче, 14-го. Одно из Севастополя — карточку — послал утром, а теперь из Байдар (это половина дороги до Симеиза). — Мы здесь кормим, и встретили господина, едущего в Москву и тоже кормящего. Это оказался г-н < Владимир Алексеевич > Абрикосов молодой. Он меня узнал и читал, и жена его < Мария Филипповна >, которую он свёз в Крым; и я пользуюсь тем, что он приедет прежде почты.

Погода прекрасная, — жарко в горах, по которым мы ехали. Урусов взял ландо, его надули, оказалось ландо не открывающееся, и хуже кареты, и я залез на сундук, на козлы. Ехал, и не то, что думал; но набегали новые, — нового строя, хорошие мысли.

Между прочим, одно: каково, я жив, ещё могу жить, ещё! как бы хоть это последнее прожить по-Божьи, т. е. хорошо. Это очень глупо, но мне это радостно. Цветы цветут, и в одной блузе жарко. Лес голый, но на весеннем чутком воздухе сливаются запахи то листа вялого, то человеческих испражнений, то фиалки, и всё перемешивается. Проехали по тем местам, казавшимся неприступными, где были неприятельские батареи, и странно воспоминание войны даже соединяется с чувством бодрости и молодости. Что, если бы это было воспоминание какого-нибудь народного торжества, — общего дела, — ведь могут же такие быть. Ещё на козлах сочинял Английского милорда. И хорошо. 

 

 [ ПРИМЕЧАНИЕ С. А. ТОЛСТОЙ:

  «Английский милорд Георг» — известный лубочный роман. Лев Ник<олаевич> задался тогда мыслями преобразовать народную литературу и планы своих народных рассказов называл своими — английскими милордами. ]

 

Ещё думал по тому случаю, что Урусов, сидя в карете, всё погонял ямщика, а я полюбил, сидя на козлах, и ямщика, и лошадей, что как несчастны вы, люди богатые, которые не знают ни того, на чём едут, ни того, в чём живут (т. е. как строен дом), ни что носят, ни что едят. Мужик и бедный всё это знает, ценит и получает больше радостей. 

Видишь, что я духом бодр и добр. Если бы только не неизвестность о тебе и детях. Целуй их всех. Обнимаю тебя. Подали лошадей Абрикосову. Он едет. Л. Т.» (83, 495).

 

Первый, кто «встречается» в письме Толстого (и порадовал его самого живой встречей 14 марта) – «г-н Абрикосов молодой». Давайте вглядимся немного пристальней в это историческое лицо. Владимир Алексеевич Абрикосов (1858 - 1922) был одним из членов известной московской семьи промышленников-кондитеров Абрикосовых, родным дядей Хрисанфа Николаевича Абрикосова (1877 - 1957), будущего (с 1898 г.) убеждённого последователя христианского научения Л. Н. Толстого. Подробнее о В. А. Абрикосове см. на родовом сайте Абрикосовых: http://abrikosov-sons.ru/9._vladimir_1858-1922, о Хрисанфе: http://abrikosov-sons.ru/vetv_nikolaya_alekseev

О встрече, описанной Л.Н. Толстым в приведённом письме жене, сам Владимир Алексеевич оставил воспоминания, которые, по необычайной краткости их, мы можем в полном виде включить в текст нашей книги:

 

«Моё знакомство с Львом Николаевичем Толстым носило характер краткой дорожной встречи.

  Ранней весной, в конце марта или в начале апреля, кажется, в 1885 году, при возвращении моём из Крыма в Москву через Байдарские ворота, в ожидании лошадей, я стоял на балконе гостиницы. Моё внимание привлекла карета, двигавшаяся по шоссе из Севастополя, на козлах которой, рядом с кучером, сидел мужчина в картузе, в серой блузе, положив ноги на передок козел. В нём я тотчас же узнал Льва Николаевича Толстого и, чтобы лучше его разглядеть, спустился вниз. Карета остановилась у моей гостиницы, и Лев Николаевич соскочил с козел, стащил с них простой полотняный мешок, завязанный верёвкой, и помог выйти из кареты своему спутнику, князю Урусову, кажется. Он объявил князю, что очень доволен выбором места на козлах, так как это позволило ему вполне насладиться чудной панорамой. Я подошёл к Льву Николаевичу и предложил помочь внести мешок, но Лев Николаевич отказался. Удивившись, что я назвал его тотчас же Львом Николаевичем, он начал меня расспрашивать: кто я, куда и откуда еду. Тут и завязался у нас разговор. Он просил меня опустить в Москве письмо к жене и начал искать 5 копеек на марку; их у него не оказалось, и я попросил его сделать мне удовольствие, позволить считать его моим должником. Лев Николаевич, смеясь, согласился. Я заговорил с ним об его «Евангелии», которое мы с моей больной женой, жившей в Крыму, только что читали, и об том впечатлении, которое мы вынесли от этого чтения. Лев Николаевич заинтересовался болезнью моей жены, и разговор перешел на ту тему, что болезнь может сыграть хорошую роль в жизни человека. Лев Николаевич высказал своё мнение, что болезнь, отрывая человека от светской жизни, полной суеты, помогает ему сосредоточиться, разобраться в своей душе и оглянуться на свою жизнь. Сознаются ошибки, появляются новые запросы, пробуждаются более возвышенные и идеальные стремления, и болезнь приводит иногда не только к совершенствованию, но и к перерождению человека. В это время мне подали лошадей и я принужден был прервать свой разговор с Львом Николаевичем и распроститься с ним» (Толстой. Памятники творчества и жизни. Вып. 3. М., 1923. С. 62—63).

 

Бодрому настроению Толстого по пути в Байдары способствовал несомненно ещё один необычайный, навеявший воспоминания молодости, случай — в Севастополе, перед самым отъездом. Толстой рассказал о нём жене лично, когда вернулся в Москву. Рассказу этому посвящена запись в дневнике Софьи Андреевны от 24 марта 1885 г.:

 

«Светло-Христово воскресение. Вчера Лёвочка вернулся из Крыма, куда ездил провожать больного Урусова. В Крыму вспоминал Севастопольскую войну и много ходил по горам и любовался морем. Когда они ехали с Урусовым по дороге в Симеиз, они проезжали то место, где Лёвочка стоял во время войны своим орудием; и в том самом месте он сам, и только один раз, выстрелил. Тому почти 30 лет. Едут они с Урусовым, а он вдруг вышел из ландо и пошёл что-то искать. Оказалось, что он увидал вблизи дороги ядро горного орудия. Не то ли это ядро, которым выстрелил Лёвочка во время Севастопольской войны? Никто, никогда другой там не мог стрелять. Орудие горное было одно» (ДСАТ - 1. С. 110).

 

А следом, 15 марта, Толстой вновь удивил жену. Прогулявшись до Байдарских ворот, приятно утомившись и переночевав в гостинице в Байдарах, ранним-ранним утром 15-го он, неутомимый ходок и обожатель пеших прогулок, отправился один, пешком, но не в Сочи, откуда ждала очередной весточки Софья Андреевна, а в Алупку, и уже оттуда в 9 ч. 40 мин. утра телеграфировал жене:

 

«Приехали благополучно. Здоров» (83, 496).

 

Следом, 15-го же, но вечером, уже из Симеиза, было написано и отправлено письмо, описывавшее, в числе прочего, все похождения помолодевшего и невинно радовавшегося жизни Льва Николаевича. Как мы уже писали, забота о князе (и, конечно, собственная переполненность впечатлениями и усталостью) привела к тому, что Толстой до 16-го не востребовал ожидавшие его приезда письма от жены. В письме от 15-го — только впечатления и новости:

 

«Пишу, зная вперёд, что письма мои все будут доходить до тебя вразбивку, а не последовательно. Теперь вечер 15-го, пятницы; я только что перешёл в дом к Мальцову. Он, оказывается, ожидал меня, сделал приготовления и даже ездил к нам на встречу в Севастополь, но разъехался с нами. Он замечательно бодрый, живой старик, не антипатичный и не глупый, но очень испорченный властью.

  Вчера после Байдар (станция), откуда я послал тебе письмо, я пошёл пешком в гору до знаменитых Байдарских ворот, а Урусов поехал. Со мной был проводник, мальчик русский, живущий в татарской деревне. Мать его вдова, и он кормится кое-какой работой; но удивителен своей заброшенностью. Никогда не был в церкви, знает Отче и всё навыворот. Ему 17 лет.

Местность долины, по которой я шёл, прелестная и пустынная, птицы поют, фиалки пахнут, и солнце жжёт. Князь доехал до ворот прежде меня. В воротах велено всем восхищаться, и затем построены ворота. Но случилось, что поднялся туман, и мы ничего не видали. Холодно, сыро, темно; завалившиеся и торчащие скалы и шоссе извилинами под гору. Урусов стал задыхаться от тумана и пришёл в беспокойство бестолковое и объяснения с ямщиком.

Доехали благополучно в темноте. Я поместился в гостинице — прекрасно. Ночь лунная, кипарисы чёрными столбами по полугоре, — фонтаны журчат везде и внизу сине море, «без умолку». Нехорошо было, что за стеной дети: 3 лет и 1½ из которых одному давали хинин, и он отчаянно плакал, говоря: «горько», а потом вдруг стал счастлив, а под домом кошки, затеявшие роман. Кошек здесь бездна.

Проснулся в 5, напился кофе и пошёл в Алупку 4 версты. Очень хорошо шоссе в камнях, — оливки, виноградники, миндальные и море синее, синее. Послал тебе телеграмму, напился чаю у турка в хатке и пришёл домой. Пошёл с Урусовым ходить по его любимым местам в скалах и по самому берегу. Жарко, что насилу удержался, чтоб не выкупаться. До прогулки завтрак table d’hôte <за общим столом>: учитель, два доктора, купец богач с умирающей женой. Это их дети. Потом хотел заснуть, но кошки продолжали роман. Пришёл Урусов, и я с ним пошёл к Мальцову, пообедали в table d’hôte, потом я напился чаю, и вот ложусь. Очень я устал, загорел и разбросался мыслями, т. е. вышел из колеи работы. Англицкого Милорда <рассказ для народа. – Р. А.>, однако, всё обдумываю. Попробую завтра писать. Писем от тебя ещё нет, — жутко.

Здесь хорошо тем, что кроме теплоты и красоты, — богато, нет нищих. Заработок большой. Вот где или вообще на юге надо начинать жить тем, которые захотят жить хорошо. Мы долго сидели с Урусовым на берегу под скалой. Уединённо, прекрасно, величественно и ничего нет сделанного людьми; и я вспомнил Москву, и твои хлопоты, и все занятия и увеселения Москвы. Не верится, чтоб могли люди так губить свою жизнь. До завтра. Обнимаю тебя и целую детей» (83, 496 - 498).

 

Вероятно, Соничке было несколько обидно прочесть это завершающее обобщение о городских хлопотах как «гублении жизни». Ведь отнести эти слова она могла, прежде всего, к себе; а уж она-то, в отличие от бесящихся барским жиром старшей дочки и сынков, хоть и надсаживалась трудом, и губила себя — заслуживала за это уж никак не порицание Льва Николаевича, на дела которого уходила львиная доля её сил:

 

«…Я наладила все дела издания. Пришлось, кроме Полного собрания, печатать и «Азбуку», и «Книги для чтения». Целыми вечерами я принимала от Николая Николаевича Нагорнова отчёты по продаже этих книг. Днём я принимала фабрикантов с образцами бумаги. Кроме того, приходилось ездить покупать всему дому весенние платья, пальто, шляпы; мерить, менять, шить и т.д. […] …Я запряглась на пять месяцев работы чтения корректур. Это меня страшно утомляло, и я чувствовала, как это пагубно влияло на мои глаза; но раз начав что-либо, я любила довести до конца» (МЖ - 1. С. 473, 475).

 

  Шалость с утренней телеграммой из Алупки вполне удалась Толстому: она, конечно, пришла в Москву раньше вечернего письма, в тот же день 15 марта, и ответ свой, тоже от 15 марта, Софья Андреевна начинает с выражений искреннего недоумения:

 

«Сегодня была телеграмма уже из Алупки. Почему оттуда, не пойму; я думала, что вы едете на Ялту. С дороги ещё получила записочку. Я рада, что ты всю дорогу обо мне думаешь, и хотя это и трудно, и скучно, но пишешь мне. Как-то подействует на тебя крымская природа и весна? Вот я охотница до цветов, видов и красоты — я, кажется, бы там с ума сошла!

Вчера были у дяди Серёжи; там были все Олсуфьевы и Фет, и Лиза с Варей, и Лопатин, который охрип и не пел, и ещё новый какой-то певец с гитарой, — пели больше хором и все были очень довольны. А мне в гостиной попалась книга «Пессимизм XIX века» Каро, в русском переводе; я её принялась читать и просто оторваться не могла, так интересно. Серёжа обещал мне её дать.

 

[ ПРИМЕЧАНИЕ.

Софья Андреевна умница: не просто выпросила у Сергея Николаевича, брата Толстого хорошую книгу, но и заныкала её себе насовсем. Она сохранилась в яснополянской библиотеке. Это книга Эльма Каро (1826 — 1887) «Пессимизм в XIX веке. Леопарди-Шопенгауэр-Гартман. Перевод П. В. Мокиевского. С приложением беседы о пессимизме, происходившей в Берлинском философском обществе в октябре 1878 года. Перевод с немецкого Молчановского», 1883 года изд. ]

 

Вернулись поздно; Таня нынче как будто свежей, выезжала и ела лучше. Madame Seuron всё плоха, всякий день 38 жару и слабость, отсутствие аппетита и сна. Завтра её сын приедет, и наших распускают, Вербная суббота. На улицах говеющий и молящийся народ, и вербы в руках; а у меня праздничный страх и ужас перед тем, что все будут от меня чего-то ждать, а именно веселья, еды особенной, денег и проч., и я не буду уметь всех удовлетворить. Нынче приезжал управляющий Мамонтова типографии […]. Бумагу всё не заказала, не могу решиться, да и денег ещё нет, а нужны везде задатки.

Потом пошла учиться с Андреем и Мишей; поучились очень весело. Между прочим, приносят много писем тебе — целые сочинения неизвестных мне, и тебе, я думаю, людей. Все начинаются извинением, что драгоценное время твоё отнимают, а затем разные просьбы: о месте, о деньгах, о советах, о прочтении сочинений и проч.

После обеда пошла на Пречистенку, там, у какой-то разорившейся барыни, бывшей помещицы, машина чулки вяжет, очень дешёво и хорошо. Я всем заказала. Оригинальное и трогательное семейство! Старшая дочь кончила экзамен университетский, ищет уроков, переписыванья, какой-нибудь работы. Старший сын артиллерист, и трое ещё учащихся. Мать вот чулки вяжет; а в других я ещё не вникла.

Во время обеда Серёжа брат приходил. Верочка у нас обедала. Серёжа рассказывал про Фета, что он говорит: «Лёв Николаевич хочет с Чертковым такие картинки нарисовать, чтоб народ перестал в чудеса верить. За что же лишать народ этого счастья верить в мистерию, им столь любимую, что он съел в виде хлеба и вина своего бога и спасся. Это всё равно, что если б мужик босой шёл бы с сальным огарком в пещеру, чтоб в тёмной пещере найти дорогу. А у него потушили бы этот огарок, и салом бы велели мазать сапоги... а он босой»! Я очень смеялась этому сравнению. Но он очень остроумен, Афанасий Афанасьевич, я вчера с ним охотно поговорила.

Дети здоровы, Серёжа сидит играет, Илья почему-то приглашён к <салонной певице> фрейлине Галынской, куда и отправился. […] Лёля здоров и тих. […]

Как бы хотелось знать, как вы с князем поживаете, какое впечатление от Сергея Иваныча <Мальцова>. Я почему-то очень им интересуюсь. Как тип — красивый и из ряду вон выходящий. Но может ли он быть добрым?

Без тебя минутами страшно скучно, а минутами ничего, спокойно. Впрочем, если б беспокоиться начать, то можно с ума сойти, и потому я себе этого просто не позволяю, с годами выучилась.

В том письме я писала, что с тебя, с писателя, надо соскрести лишнее, а не объяснила, что это лишнее, и ты мог быть недоволен. Лишнее — это никак и никогда не содержание, а формы, и иногда немного желчный, поучительный тон.

Ну прощай, Лёвочка. Могла бы взять другой лист и много ещё писать, но 3 листа корректур, а 10 часов вечера. Целую тебя, жму руку князю, и то, и другое от всего сердца.

 

Соня.

 

Сейчас перечла своё письмо, что-то от него холодом веет; но это неверно, я очень тебя люблю, и холода в душе сегодня нет» (ПСТ. С. 310 - 311).

 

  Действительно, письма Софьи Андреевны этой, 1885 года, весны – кроме первого, уничтоженного ею самой – гораздо сдержанней в выражениях недовольства, любовней, нежели писанные в 1907 году страницы воспоминаний об этом периоде. Объяснить это можно тем, что письма марта 1885 г. писала ещё не старая женщина, в глубине души всё-таки надеявшаяся на выздоровление отправленного с мужем в Крым многолетнего любовника — кн. Урусова. Мемуары же «Моя жизнь» пишет в 1900-е уже очень пожилая Софья Андреевна, могущая грустно констатировать, что после смерти Урусова в том же 1885 г. у неё так и не было равноценного ему по культурной эрудированности партнёра для бесед (исключая, разумеется, мужа). Сергей Танеев мало годился в любовники по той же причине, по которой не сгодился Чертков: из-за огромной, по понятиям XIX столетия, разницы в летах. К тому же он, бедняжка, был гомосексуален. Вот почему к ноткам выразившейся в письмах 1885 г. усталости «заваленной» заботами жены в тексте мемуаров Софьи Андреевны 1907 года присовокупились более «концептуальные» упрёки — в особенном «культурном голоде», которым якобы морил её Лев Николаевич, в «домашнем затворничестве» и нереализованности собственных её творческих амбиций и культурно-потребительских аппетитов. Коренная причина была одна: тоска по любовнику, умершему как раз в 1885 году, который поэтому ассоциировался в памяти Сонички прежде всего с его смертью.

 

Наконец, и заключительные в данном эпизоде письма Л.Н. Толстого – от 16-17 и от 18 марта 1885 г. В письме от 16-17-го Толстой запоздало отвечает на письма Софьи Андреевны от 7(?), 9 и 10 марта, до которых добрался только теперь, а также, будто провидя интерес, выраженный женой в ещё не полученном в те дни письме от 15-го, даёт характеристику С. И. Мальцову. Приводим ниже его текст.

 

«Нынче 16-го получил твои три письма — Я думал, что приносят каждый день, оказалось, что нет. Теперь буду ездить — ходить каждый день в Мисхор, — это станция, — 7 вёрст от Симеиза. Письма твои произвели тяжёлое впечатление: <сын> Серёжа принимает очень бурной склад жуира тихого и самодовольного. (Не говори ему.) Илья вовсе грубеет, но не установился, Миша болен, и ты тяготишься своей жизнью и не видишь исхода. Это грустно. Я пишу тебе всякий день. И вчера писал о впечатлении этого края. Не могу я любоваться природой. Человек стоит на первом плане. Здесь, как я говорил, радостно, что не видать бедных и пьяных, но дурно то, что много безумных богачей, и народ, татары ошалели и смотрят на всех, — как бы их эксплуатировать.

 

< ВЕЛИКОЛЕПНАЯ иллюстрация различий в мировос-приятии мужа и жены Толстых. Для Софьи Андреевны ни в Москве, ни в Ясной Поляне жизни трудящихся и нуждающихся людей, даже собственной нанятой прислуги в доме, как будто бы не было — во всяком случае, в её грустных и драматических подробностях. Толстой же — недолго отдыхает в Крыму от постоянных впечатлений этой жизни. — Примечание Р. А. >

 

  Нынче я встал опять рано и, напившись кофе, пошёл с Урусовым в татарскую деревню. Там встретил старика 65 лет; он идёт на работу за 2 версты в гору. Я предложил ему наняться работать. Он согласился за рубль. Но это оказалось шутка. Он признал во мне богатого. И стал предлагать землю купить у него. И показывал землю и восхвалял её. За 6 десятин просит 6000. Тут и виноградники, и табак и каштаны, инжир, и грецкие орехи. — Я дошёл с ним до его плантации. Лазили по скалам, а в глуши нашли в лощинке его 4 сына в белых рубахах капают заступами виноградник, а он обрезает. Я поработал с ними и пошёл домой.

Поспел в 12 часов к обеду. Старик Мальцов очень самодоволен и бестолков. Тип старого генерала и старого помещика. И поддакивать ему совестно, и противоречить невозможно, потому что он не в силах понимать. Мне тяжело у него. С одной стороны больной, слабый Урусов, с которым всегда настороже, с другой стороны он. Я думаю уехать 20-го. Работать не принимался, слишком жалко потерять возможность увидать. И до сих пор всё новое. В гости никуда не хожу и не пойду. Хожу я очень много и здоров. И домой хочу пойти целую станцию через горы с проводником татарином в Бахчисарай.

Все твои предписания о себе до сих пор блюду и стараюсь блюсти именно с тем, чтобы от поездки моей осталось хорошее воспоминание. — В этом всё. — Урусов в духе слабом, и мне не нравится то, что он не видит своего положения и как будто боится узнать о нём.

Пожалуйста не показывай Серёже письмо. Я боюсь, что я несправедлив. Я в его года был хуже. Нет, не был. Но у каждого свой характер. И соблазны всякие сильны, а особенно те, которые понемногу вкрадываются в жизнь. Прощай, душенька, обнимаю тебя и целую детей. Л.

< P . S . > Я сказал, что письма твои произвели на меня тяжёлое впечатление. Это справедливо только об  образе жизни, но не о тебе лично. Твоё общение, напротив, производит самое радостное впечатление.

Это приписываю я нынче утром, 17-го. Почта идёт завтра. Встал рано, здоров, но устал, с курбатюрами <ломотой> в ногах и солнечным ударом на лице» (83, 498 - 499).

 

 

С 19 марта Толстой уже не сидел в роскошнейшем, но, как мы видели, психологически тяжёлом для него хрустальном дворце Мальцова. 19-20 он был в разъездах, а 21-го — с облегчением покинул Симеиз, радостно устремившись к семье, в Москву… Поэтому последнее его письмо, как и прежнее достаточно пространное, датируется исследователями, по почтовым штемпелям, 18 марта. Кстати, те же штемпели позволяют уточнить, что предшествующее, только что приведённое нами, письмо было всё же Толстым жене отправлено, хотя в начале письма от 18-го он и утверждает, что забрал его назад с почты (быть может, желал, но не успел?). Приводим полный его текст.

 

«Третьего дня написал тебе вечером письмо, милый друг, после получения твоих 3-х писем в Крым, которые я все получил зараз. Прочёл я в этих письмах твоё описание жизни мальчиков старших — Серёжи — цыгане и деньги и Илюши до половины ночи у Боянуса и грустно стало, и я написал длинное письмо о разных предметах и между прочим об этом несколько слов не добрых относительно мальчиков и послал это письмо, а нынче совестно стало и беру это письмо назад. Описываю, вновь мои два дня. Живу я у Сергея Ивановича Мальцова, встаю рано. Третьего дня пошёл с Урусовым в татарскую деревню; там встретился с стариком татарином, который шёл в гору на свой виноградник, и пошёл с ним. Он мне стал показывать свою продажную землю, 6 десятин за 6,000 р. с каштанами, виноградником и т. п. Потом пришли ещё выше, на другую его землю. Там его 4 сына молодцы, от 27 до 16 лет, работают заступами, перекапывают виноградник, сильные, здоровые, весёлые. Оттуда поспел к обеду 12 часов домой. Мальцов совершенно генерал, которого играет дурной актёр, преувеличивая. Всё хвастается, немного напоминает <пьяницу и соседа> Николая Сергеевича Воейкова.

Урусов — слабеет, но духом хорош. Весь занят мыслью об истине жизни человека. После обеда пошёл на станцию за 7 вёрст и вернулся очень усталый, но здоровый. Вчера опять в 7-м часу встал, убрал свою комнату и, пристыжённый тем, что я ничего не работаю, сел за работу и написал для Черткова <т. е. для народных изданий. – Р. А.> рассказец <«Ильяс»>, который ему пошлю или привезу.

После обеда взял лошадь верховую и поехал в Ялту, за 20 вёрст. Нет следов той Ялты, которую я знал, — великолепие необыкновенное и разврат цивилизации. Выезжая оттуда, встретил старика и ужасно безобразную старушку; вгляделся и что ж, это <Иван Сергеевич> Аксаков с женою <Анной Фёдоровной, урожд. Тютчевой> — идут ко всенощной. Они говеют. Я слез с лошади и прошёл с ними сотню шагов. Приехал домой очень усталый, но здоровый. И дорогой получил твоё 4-е письмо <от 11 марта>, которому ужасно рад.

Ты пишешь хорошо. Несмотря на все твои хлопоты, я вижу и чувствую тебя, какая ты есть. Радуюсь, что M-me Seuron поправляется, и тому, что ты озаботилась <заболевшим дворником> Василием, и что ему лучше. — Про <выздоравливающую дочь> Таню мне не верится (я верю тебе), но не сходится с моими воспоминаниями о ней, что она больна. Радуюсь, что ты Лёлю <сына, Л.Л. Толстого> хвалишь. Очень чувствую связи мои с вами и, несмотря на твоё как бы разрешенье оставаться дольше, завтра хочу ехать в Бахчисарай, с тем чтобы 20-го сесть на железную дорогу. — Здесь хорошо, но хорошо с людьми своими и с делом. Дело-то, положим, есть мне всегда, но какое то, слишком уж лёгкое. А я привык, особенно последние года, к очень напряжённому. И хотя ты и говоришь, что «Детство» лучше, я знаю, чтО нужнее, и после чего моя совесть более удовлетворена.

 

  [ ПРИМЕЧАНИЕ.

    Ответ Толстого жене на её критику форм и настроений позднейших на тот момент сочинений мужа. Толстой подчеркнул то же, на чём выше сфокусировали внимание читателей и мы: все литературные формы, стиль, настроение его сочинений начиная с 1880-х — неотделимы от главнейшей для него, религиозной мировоззренческой эволюции, от личной его духовной жизни этих лет. Писать именно так, как писал «Детство» он, конечно, не мог, как не мог и жить образом жизни 25-тилетнего. Но искренность трилогии, честность писателя перед читателем – не оставили Толстого до последних дней его жизненного и творческого пути. ]

 

От Черткова получил сюда письмецо и поощрение к работе. Я рад, что его письмо тебя расположило к нему. Он очень замечательный человек.

 

  [ ПРИМЕЧАНИЕ.

   Чертков прислал тогда Льву Николаевичу рассказ R. Saillens «Père Martin» — в русском переводе. Толстого рассказ вдохновил на написание сюжетно и образно близкого, но перенесённого действием в Россию, рассказа «Где любовь, там и Бог». – Р. А. ]

 

Урусов сейчас говорит из другой комнаты: Для того, чтоб вывести хорошую породу животных, нужно соединить известных свойств родителей. И без ошибки будут известных свойств потомки. Отчего этого нет между людьми? Свойства родителей передаются в животном отношении, но не передаются нравственные, разумные свойства. Свойства эти передаются другим путём, — не матерьяльным, и независимо от рождения. Духовное, нравственное, разумное есть, но оно совершенно независимо от физического. — Как это справедливо. Обнимаю тебя, душенька, и целую детей» (83, 500 - 502).

 

Это письмо завершает 25-й, «крымский» эпизод переписки супругов. Как мы уже упомянули, 19 марта Толстой из Симеиза выехал – ещё не насовсем, а в имение Мшатка, в гости к другу и сподвижнику своего лучшего старого друга Н. Н. Страхова – философу Николаю Данилевскому.

 

Той же весной 1885 г. Н.Н. Страхов с восторгом пересказал Льву Николаевичу отзыв Данилевского о знакомстве с Толстым из его письма от конца марта:

 

 «Он сам — ещё лучшее произведение, чем его художественные произведения… В нём такая задушевная искренность, которой и вообразить себе нельзя. Он просидел у нас вечер, переночевал и до часу на другой день <20 марта> остался, потому что на следующий должен был ехать… Ходок он удивительный. Я слышал, что будто он дурен собой – ничего этого я не нашёл – превосходное, дышащее простотой, искренностью и добродушием лицо. Одним словом, понравился он мне очень, так понравился, как с первого взгляда и менее чем однодневного знакомства едва ли кто нравился. Говорили мы о том, о сём, но ни договориться, ни даже разговориться ни о чём толком не успели» (Цит. по: Гусев Н.Н. Материалы… 1881 – 1885. С. 396 - 397).

 

  Как оказалось впоследствии, это была единственная и последняя встреча мыслителей: осенью того же 1885 г. Данилевский скончался…

Чётко 21 марта Толстой выехал из Симеиза на лошадках до Бахчисарая, а оттуда по железной дороге в Москву, куда и вернулся 23 марта.

 


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 69; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!