ИСТЕРИЧЕСКИЙ ДИСКУРС В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XIX ВЕКА



 

Еще в конце 20-х годов В. М. Жирмунский в монографии "Байрон и Пуш­кин" отметил одну особенность южных поэм Пушкина, которая состояла в том, что для описания ее главного героя характерна фигура оцепенения

105

[Жирмунский 1978: 120—122]. Особенно ярко эта поза оцепенения про­является при описании П<рея в бою в финале поэмы "Бахчисарайский фонтан":

Он часто в сечах роковых

Подъемлет саблю, и с размаха

Недвижным остается вдруг,

Глядит с безумием вокруг

Бледнеет, будто полный страха,

И что-то шепчет, и порой

Горючи слезы льет рекой.

Безусловно, здесь Пушкин изображает истерическое оцепение, цель кото­рого — вытеснение горестного воспоминания о Марии. Учитывая же то, что в поэме чрезвычайно много контекстов, связанных со слезами и пла­чем —

Взор нежный, слез упрек немой...

Замену слез и частых бед...

Ее унынье слезы, стоны...

Там дева слезы проливает...

И, слез являя свежий след...

И сонный слезы проливал...

Какие слезы и моленья...

И каплет хладными слезами...

Так плачет мать во дни печалине говоря уже том, что —

И мрачный памятник оне Фонтаном слез именовали-

ясно, что перед нами некая разновидность истерического дискурса.

Примерно ту же самую поэтику видим в "Кавказском пленнике". Оцепене­ние и мутизм:

И долго, долго перед ним

Она. задумчива, сидела;

Как бы участием немым

Утешить пленника хотела;

Уста невольно каждый час

С начатой речью открывались;

Она вздыхала, и не раз

Слезами очи наполнялись.

Далее слезы и стоны:

106

Невнятный стон в устах раздался...

Снедая слезы в тишине...

Об нем в унынье слезы лью...

Воспоминанья, грусть и слезы...

Раскрыв уста, без слез рыдая...

Умолкла. Слезы и стенанья...

Не плачь: и я гоним судьбою...

Слеза невольная скатилась...

И слышен отдаленный стон...

В чем историко-литературный смысл южных поэм Пушкина? Ясно, что в освоении европейского романтизма байроновского типа, в переходе к но­вой художественной системе. Напомним, что Пушкину в период создания южных поэм было 22—24 года и до этого он написал лишь сделанную в духе XVIII века поэму "Руслан и Людмила". Истерический дискурс, изобра­жающий вытеснение, становится сам фактом вытеснения одной поэтики другой.

Эволюция Пушкина шла чрезвычайно быстро. Уже к концу 1820-х годов он преодолевает романтическую поэтику и систему ценностей и начинает ос­ваивать новую эстетическую систему. Независимо от того, как ее на­звать — реализмом или поздним романтизмом,— эта система строилась на совершенно новых принципах. На формальном уровне этот этап совпал с переходом Пушкина к прозе. На функциональном уровне это было освое­нием нелинейности композиции и цитатной техники. Для современников, которые развивались не столь стремительно, были загадкой такие произве­дения Пушкина 1830-х годов, как, например, "Повести Белкина". Белинс­кий пренебрежительно назвалих "побасенками". Адекватно оценить смысл пушкинской прозы смогли лишь формалисты, также работавшие в режиме "поэтики перехода". Б. М. Эйхенбаум в статье ""Болдинские поба­сенки" Пушкина" [Эйхенбаум 1987] отметил в качестве доминанты их ху­дожественного построения примерно то же, что в это же время проанали­зировал Выготский на примере "Легкого дыхания" Бунина [Выготским 1969], — нелинейность композиции, отсутствие идеи следования хроноло­гическому порядку. Второй особенностью, которую отметил Эйхенбаум, было то, что каждая повесть примеривала и высмеивала некий ходульный романтический сюжет, смысл каждой из повестей заключался в неожидан­ности счастливой развязки там, где должен был быть чудовищно трагичес­кий романтический пуант. Итак, повести Белкина, "новые узоры по старой канве", в соответствии с определением самого автора, были поисками но­вой художественной идентичности. В "Барышне-крестьянке" этот прием обнажается в примеривании героиней чужих нарядов: сначала крестьянки, а потом напудренной и насурмленной провинциальной барышни. Неадек-

107

ватное взаимное отождествление героев (по законам романтического хо­дульного стереотипа герой должен обладать "интересной бледностью", а у него здоровый румянец во всю щеку) носит характер истерической плава­ющей идентичности. Вновь элементы истерического дискурса в плане вы­ражения и содержания являются свидетельством поэтики перехода.

В этом смысле особенностями истерического дискурса обладает и "Евге­ний Онегин", художественная идентичность которого застревает между большой байронической поэмой типа "Паломничества Чайльд Гарольда" и иронической сентименталистской прозой вроде стерновского "Тристрама Шенди". Отсюда приводившие в недоумение современников и имевшие принципиальное значение для пушкинского дискурса лирические отступ­ления, ломающие линейное развитие сюжета. Конечно, сам "Евгений Оне­гин", безусловно, шире, чем истерический дискурс, но в конфликте между Онегиным и Татьяной (ср. также главу "Поэтика навязчивости") изобра­жен типичный конфликт обсессивного невротика и истерички. Шаблонно-школьное восприятие фигуры Татьяны как "русской душою" (то есть, гово­ря на языке психологии, как синтонной сангвинической личности) меша­ет понять художественную функцию этого персонажа, между тем "русскость душою" не мешает героине быть истеричкой. Разве Настасья Фи­липповна Достоевского — не русская душою? В определенном смысле можно сказать, что Д. И. Писарев, глумившийся над Татьяной в статье "Пушкин и Белинский", был, с нашей точки зрения, гораздо более адек­ватным критиком пушкинского романа, чем "Неистовый Виссарион", не в меру умилявшийся над нею.

Истерическое начало в пушкинской Татьяне заключается, в первую оче­редь, в ее плавающей идентичности и примеривании литературных масок.

Ей рано нравились романы;

Они ей заменяли все;

Она влюблялася в обманы

И Ричардсона, и Руссо.

Воображаясь героиней

Своих возлюбленных творцов,

 Клариссой, Юлией, Дельфиной,

Татьяна в тишине лесов

 Одна с опасной книгой бродит...

... и себе присвоя

Чужой восторг, чужую грусть,

В волненье шепчет наизусть

Письмо для милого героя,

Но наш герой, кто б ни был он,

Уж верно был не Грандисон.

108

Только истерической экзальтацией можно объяснить совершенно не реали­стический факт написания русской девушкой-дворянкой любовного письма мужчине в начале 1820-х годов. Именно попустительское нежелание счи­таться с этикетом и полное эгоцентризма нежелание хоть как-то разоб­раться в личностных особенностях человека, которого она полюбила, по­буждают Татьяну к истерическому поступку написания письма, которому предшествует почти истерический припадок:

И вдруг недвижны очи клонит...

 Дыханье замерло в устах...

 Я плакать, я рыдать готова!..

Далее Пушкин характерным образом противопоставляет истерическое по­ведение Татьяны расчетливо обсессивному поведению опытной кокетки ("Не говорит она: отложим — / Любви мы цену тем умножим, / Вернее в сети заведем"), то есть такому поведению, к которому привык в Петербур­ге Онегин. Если бы Татьяна повела себя обдуманно, ей удалось бы, может быть, соблазнить Онегина и даже женить его на себе. Но ей как истерич­ке этого не нужно. Недосягаемость эротического объекта для истерика — самая главная стратегическая цель. (Именно такова тактика поведения Настасьи Филипповны, все время переходящей от одного любовника к другому и в последний момент, "из-под венца", сбегающей от одного к другому, провоцируя тем самым собственную "истерическую смерть".) Со­держание письма Татьяны совершенно литературно, оно построено на ро­мантических штампах и по— истерически дихотомично: "Кто ты, мой ан­гел ли хранитель. Или коварный искуситель" (то есть либо Грандисон, либо Ловелас [Лотман 1983: 230] — истерическая пропорция в данном случае касается примеривания масок к Другому как следствие неопреде­ленности собственной идентичности — она не понимает, кто она сама, ка­кой оно персонаж, поэтому не может сориентироваться в характере дру­гого). Девушке не приходит в голову, что может быть нечто среднее — просто порядочный человек, хорошо воспитанный, честный. Когда же он оказался именно таким, Татьяна была крайне разочарована — она запла­кала, ее движения автоматизировались ("Как говорится, .машинально"), a увидев Онегина в следующий раз, она вообще чуть не упала в обморок. Только когда Онегин уехал, Татьяне пришла в голову первая адекватная мысль — попытаться разобраться, что он за человек. Тогда-то она идет в дом Онегина и читает его книги. Но истеричка в ней все равно побежда­ет. Когда Онегин появляется в Петербурге уже влюбленный в нее, она ему отказывает на том основании, что "она другому отдана" (характерна истерическая цветовая характеристика, которая дается Онегиным, когда он видит преображенную Татьяну, — "Кто там в малиновом берете / С по­слом испанским говорит?"). Характер Татьяны закосневает, застывает. В

109

юности она могла написать помимо всех приличий письмо незнакомому мужчине, теперь же она предает свою любовь в угоду светским условнос­тям. Конечно, дело не в том, что Татьяна считает безнравственным изме­нять мужу, а в том, что для истерической души важно поддерживать ре­жим неосуществления желания [Салецл 1999]. Если бы Онегин пошел на­встречу Татьяне в юности, она бы придумала что-нибудь для того, чтобы сближения не произошло, например решила бы, что он таки — "коварный искуситель" или что-нибудь еще в этом духе.

Мораль этой истории может показаться неожиданной: в литературоведе­нии и поэтике "глянцевое" восприятие Пушкина, слава богу, давно преодо­лено, но этого нельзя сказать о клинической психиатрии, которая, явно иг­норируя факты, продолжает считать Пушкина синтонным сангвиником-циклоидом [Бурно 1996; 15, Волков 2000:189]. Скорее мы поверим, если нам скажут, что Пушкин был шизофреник. Этот "диагноз", как и любой ха­рактерологический диагноз, обнаруживает лишь культурно-психологичес­кую ангажированность того, кто его ставит. Беспрецедентное разнообра­зие творческих проявлений Пушкина, от углубленной философичности "Маленьких трагедий" и каменноостровского цикла до нарочитой беспред­метности "Графа Нулина", глубокое понимание и проникновение практи­чески в любой тип сознания, что мы и продемонстрировали на примере Та­тьяны, позволяют говорить о сложнейшей конституции и, более того, вооб­ще о неадекватности любых клинических характеристик. Можно сказать с определенностью, какой был характер у Пушкина — это был уникальный характер, свойственный одному Пушкину.

В конце 1830-х годов Пушкин был вытеснен с читательского рынка Влади­миром Бенедиктовым. Русской публике понадобился истерический дис­курс, и он был ей предоставлен со всеми его непременными атрибутами: яркой красочностью:

На землю взирали с лазурного свода; Вы были ль когда-то, зла­тые года; Чаша неба голубая; Неба ясная лазурь; Взвивается люто синеющий пламень; На губках пунцовых улыбка сверкает; Пир мой блещет веерном свете; Багровое солнце склонилось к закату; Рдела пурпуром сраженья; Красной звездочкой блеснула; И чистого поля ковер изумрудный; Одни лазоревые степи; Мла­дые розовые лета, Серых, карих, адски-черных И небесно-голу­бых! За здоровье уст румяных, бледных, алых и багряных; Лег­ких, дымчатых, туманных. Светло-русых, золотых;

слезами, стонами, воплями и хохотом:

Объемлет дол — и слезы потекли / В обитель слез, на яблоко земли; И весь невредимый хохочет утес; Я плакал, грустил, — но

110

в тоске предо мной; Уязвлен боец огромный, / Захрипел и засто­нал; Меня не жжет кровавая слеза; Блестит слеза отрадная в очах, / Нежданная, к устам она скатилась, И дружно со слезою засветилась / Могильная улыбка на устах; Вот неистово хохочет;

О, это слезы, скорби слезы,— В слезах купается земля; Безумно ей верит и плачет над ней; Как слезы катились у вас смоляные;

Ее ты воплям чутко внемлешь Он бил слезами в водоем; Пронзи­тельно свой извергая стон; И будет рад тогда заплакать он, И с жадностью слезу он проглотит; И под старыми слезами / Прячет новую слезу;

онемением, оцепенением и дрожью:

Там люди, исторгшись из шатких преград, / От ужаса, в общем смятенье, немеют; Ум тускнел, уста немели; Умолк, угас наш выс­пренний певец; Святое молчанье смыкает уста, / Кипучая тайна в груди заперта; И сила высшая мне долго ограждала / Молчанием уста и твердостию грудь; Грудь ставит горою и волосы дыбом;

Сурова, угрюма, с нахмуренным ликом, / на мир она смотрим в молчании диком; Дрожа, в припадке вдохновенья;

сублимированной уретральностъю:

С прибоями волн и с напором веков. / Волы только лижут могу­чего пяты; С детских лет я полюбил / Пенистую влагу; Забуду ль ваш вольный, стремительный бег. Вы полные силы и полные нег, Разгульные шумные воды; И скорбь высокая его / Исходит звуч­ными волнами; И волны, как страсти, кипучие катит, / Вздымает­ся, бьется, как бешеный конь; Взгляните, как льется, как вьется она — / Красивая, крутая волна; Пэры волн шумя крутит — / бу­дет схватка: он сердит / И река полна порывом; Порою песнь любви родится / И, хлынув в пламенных волнах... И под холод­ным взором девы Бежит любви горячий ключ;

истерической пропорцией:

И добротой кипела злость; Он хладен, но жар в нем закован при­родный; То угрюм, то бурно весел, я стоял у пышных кресел; Че­рез все пути земные С незапамятной поры В мире ходят две род­ные, но несходные сестры ("Жизнь и смерть"). Днем я выкуплю слезою Злость восторга моего; Он к людям на праздник прихо­дит — угрюм, К гробам их подходит с улыбкой; Сей стих с сле­зою и улыбкой; Земля пирует и хохочет. Тогда как небо слезы льет; Бронзу в неге, мрамор в муках. Ум в аккордах, сердце в зву­ках, Бога в красках, мир в огне,— Жизнь и смерть — на полотне!


111

Для Бенедиктова также характерно истерическое противопоставление оди­нокого гордого поэта толпе, которая ему поклоняется и одновременно (в духе истерической пропорции) его мучит, поскольку не способна оценить всего величия поэта-истерика:

И слез их, слез горячих просит,

Но этих слез он не исторг

А вот — толпа ему подносит

Сей замороженный восторг.

На пир зовут — я не пойду на пир.

Шуми, толпа, в рассеянье тревожном,

Ничтожествуй, волнообразный мир,

И, суетный, кружись при блеске ложном.

(Все цитаты из Бенедиктова даны по изданию [Бенедиктов 1991].) Ср. тот же комплекс толпы у Игоря Северянина:

Пусть индивидума клеймит толпа:

Она груба, дика, она — невежда.

 Не льсти же ей: лесть — счастье для раба,

А у тебя — в цари надежда-

Смешон и жалок поэт доступный

Толпе презренной и зверски злой,

Толпе бездарной, толпе преступной, —

Развенчан гений ее хвалой.

Безусловно, Владимир Бенедиктов и с формальной, и с функциональной то­чек зрения может быть назван Северяниным XIX века. Подобно тому как Северянин "закрыл" серебряный век русской поэзии, Бенедиктов закрыл ее золотой век. Знаменитое стихотворение Козьмы Пруткова "Мой портрет", как двуликий Янус, одной стороной смотрит в прошлое, другой — в буду­щее. В нем изображен поэт-истерик, который всегда был и будет нужен публике-толпе, в какие бы амбивалентные отношения он с ней ни вступал. "Мой портрет" Пруткова является своеобразной однотекстовой хрестома­тией поэтического истеризма:

Когда в толпе ты встретишь человека,

 Который наг; (прим. Пруткова — Вариант: "На коем фрак" — так или иначе — истерический "демонстратизм", в первом случае даме эксгибиционизм)

 Чей взор мрачней туманного Казбека,

Неровен шаг (преувеличенный аффект и истерическая изменен­ная походка);

Кого власы подняты в беспорядке (волосы, вставшие дыбом),

112

Кто ,вопия,

Всегда дрожит в нервическом припадке {истерический при­падок),

Знай: это я! {эгоцентризм) Кого язвят всегда со злостью вечно новой,

Из рода в род;

С кого толпа венок его лавровый Безумно рвет;

Кто ни пред кем спины не клонит гибкой, — {истерическая зас­тывшая поза)

 Знай: это я!..

В моих устах спокойная улыбка,

 В груди — змея! (истерическая пропорция)

Великий русский лирик Афанасий Фет не имел при жизни такой популяр­ности, как В. Г. Бенедиктов, хотя и на него писал пародии Козьма Прутков. Так или иначе, черты истерического дискурса явственно видны в лиричес­ких стихах Фета, и отсюда ясным становится его роль непосредственного предшественника и учителя символистов — Блока, Бальмонта, Анненского и Северянина.

Это и краски:

Сквозя, березник чуть желтеет .. С румянцем сизым на щеках; Заря сквозит оттенком алым; Лиловым дымом даль поя; Где же лета лучи золотые; В поля! В поля! Там с зелени бугров; На мгно­венье зарделось окошко; Да речку темную под звонко-синим льдом; Как первый золотистый луч / Меж белых гор и сизых туч; Раскрасневшись, шатается ельник; Прочернеет один на поляне; Знаю, что сладкую жизнь пью с этих розовых губ; Но зарница уж теплица ярко / Голубым и зеленим огнем; Уснуло озер; безмол­вен черный лес, / Русалка белая небрежно выплывает; Вот изум­рудный луг, вот желтые пески / 1Ьрят в сиянье золотистом;

и слезы (плач, рыдания, крики, стоны):

Не смоет этих строк и жгучая слеза; Тебя не знаю я. Болезнен­ные крики; Напрасные на них застыли слезы; Там миллионы рас­сыпано слез; Росою счастья плачет ночь; Полуночные образы стонут; Оставь и дозволь мне рыдать; Капли застыли младенчес­ких слез; я понял те слезы, я понял те муки; Мы жали друг другу холодные руки / И плакали, плакали мы; И плакать бы хотел — и плакать не умею; Так тихо, будто ночь сама подслушать хочет / Рыдания любви; Я подступающих рыданий / Горячий сдерживал прилив;

113

и ручьи (дождь, волны, фонтаны):

У ручья ль от цветка, от цветка ль от ручья; Ручей, бурля, бежал к ручью; Все сорвать хочет ветер, все смыть хочет ливень ручьями; Фонтан сверкал так горячо; Я слышу плеск живой фонтана; Рад я дождю... От него тучнеет мягкое поле; Серебро и колыханье / Сонного ручья; И сверкает, и плещется ключ; Волн кочующих родник; Под шум ручьев, разбитых об утес; Морская бездна бу­шевал, / Волна кипела за волной; Помнишь тот горячий ключ... Старый ключ прошиб гранит; Я к журчащему сладко ручью; И стали видны содроганья / Струи, бегущей подо льдом (сексуаль­но-эротическая семантика приведенных строк проглядывает даже вне контекстов стихотворений) .

Фет, будучи незаконным сыном, всю жизнь страдал комплексом неполно­ценности и плавающей идентичностью — ср. знаменитое "Я между плачу­щих Шеншин, / И Фет я только меж поющих"). Как известно, Фет ухитрял­ся быть одновременно утонченным лириком и расчетливым помещиком. Истерические черты проглядывают в его тяге к притворству, вранью и иг­ровому отношению к жизни [Руднев 1986], в упоении камергерским мун­диром ("роль высокопоставленной персоны пришлась ему по нраву: стра­дая от тяжелого удушья, он неизменно присутствует на летних дворцовых приемах в шитом золотом камергерском мундире") и в самой смерти ("по­ложили Афанасия Афанасиевича в гроб в его камергерском мундире по его желанию") (ср. об "истерической смерти" в главке о прозе Бунина). В то же время другие воспоминания заставляют скорее вспомнить об обсессивном невротике Леонардо да Винчи (см. главу "Поэтика навязчивости"): "Высоко оценив в письме к Фету стихотворение «Среди звезд», Толстой за­метил: «Хорошо, что на том же листке, где написано это стихотворение, излиты чувства скорби атом, что керосин стал стоить 12 к.»" [Руднев 1986:11].

По-видимому, Фет принадлежал к тем конституционально сложным личнос­тям, творчество которых отражает эту необычайно противоречивую слож­ность. К таким же людям относились Л. Н. Толстой, Н. А. Некрасов, Ф. М. До­стоевский, они прокладывали дорогу к художественным достижениям XX века, к невротическому, психотическому и парапсихотическому дискур­су. И хотя элементы истерического дискурса, безусловно, присутствуют и в стихах Некрасова, и в романах Достоевского, их изучение в силу той слож­ности, о которой мы говорим, требует иных методик и особого исследова­тельского поля (так, Достоевский изобразил ярчайшие истерические харак­теры в своих произведениях"- Фома Фомич Опискин, Катерина Ивановна Мармеладова, Настасья Филипповна, Ипполит Терентьев, Федор Павлович Карамазов (см. анализ некоторых из них в книге [Леонгард 1989]), но это

114

персонажи, изображенные сложным мозаическим сознанием (о конституциональных особенностях личности Достоевского см. [Нейфельд 1994, Фрейд 1994е]). В интересующих нас историко-литературных рамках можно лишь еще раз подчеркнуть роль Достоевского в формировании постэти­ческой, панэстетической художественной парадигмы начала XX века, о ко­торой мы говорили выше, — прежде всего имеется в виду подхваченный символистами тезис о том. что красота (а не добро!) спасет мир.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 161; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!