Мероприятия российской биомедицины



Эволюция имперского дискурса: спектр репрезентаций казахов.

 

«..Определение к хану Киргизской орды хорошего медика во многих отношениях может быть весьма полезно – как-то: для образования хана и окружающих его посредством беспрестанного обращения с просвещенным европейцем; для укрощения нравов диких киргизов, наносящих вред нашим восточным провинциям; для скорого прекращения могущей открыться между киргизцами повальной болез­ни, как то случилось в прошлом году, холеры, распространившейся, к несчастью, в Оренбургской губернии, наконец, для наблюдений, иссле­дований и открытий по наукам физическим и естественным в землях, обитаемых киргизами, и еще почти нам неизвестных..» [20,113]. Анализ этого, во многом показательного, фрагмента текста демонстрирует весь спектр функций медицинских агентов: «образование», «укрощение», «прекращение могущей открыться повальной болезни», «наблюдений», «исследований» и обнажает имперский дискурс представления колонизируемого народа (в данном случае - казахов) - «диких киргизов». Показательно, что в обязанность медикам вменяется «укрощать». Это, как сказал бы Мишель Фуко – явление дисциплинарной власти, дисперсированной вдоль силовых линий общества, государства и сосредоточенной в дисциплинирующих «пространствах заключения»: армии, школе, больнице. В ХХ-м веке медицина, её функции и история становления подверглись критической рефлексии и погружению в новые контексты – идеологический и политический. Стало ясно, что рассмотрение всех этих объектов в дискурсе позитивистского «прогресса» - малоэффективно. Более того, такое видение – само детерминировано дискурсивной оптикой, исключающей из поля зрения то, что может заставить усомниться в позитивной роли исследуемого явления.     

Институционализация медицины – это процесс появления, развития, закрепления и обновления новой области регулирующего знания. Становление медицины в Российской империи и закрепление её в повседневности общества можно рассматривать и как инструмент имперского строительства. Особенно актуальна такая интерпретация для медицинских мероприятий, проводимых российскими врачами в Казахской степи в XIX-м веке. С другой стороны, существует опасность увлечения поиском репрессивных практик и обезличивания человеческих отношений в процессе исследования. Ведь российский доктор и казахский пациент представляли два разных мира, на границе которых происходила их встреча. А история, говорил Марк Блок – «это встреча людей в веках, неоценимы выгоды для жизни и для науки, если встреча эта будет братской».

Проникновение российских медицинских практик в Казахскую степь соответствовало специфике имперской экспансии. В пространстве это было продвижение от границ, от российские крепостей, к внутренним регионам степи; и далее мы увидим как этот процесс постепенно утверждался и эволюционировал от эпизодической врачебной помощи случайным казахам, рискнувшим довериться российским докторам – к крупным противоэпидемическим кампаниям.

Кроме своих исцеляющих и дисциплинарных функций, российские медики выполняли еще одну – не менее важную. Выступая в роли этнографов, описывая окружающий ландшафт и местные традиции, медики конструировали знание, создавали образы колонизируемого народа (казахов) и, описывая действительность, участвовали в её создании.

  Еще в начале XIX-го века описания были необходимы для стабилизации здравоохранения военных гарнизонов в не­привычных для них условиях. Позднее их функции явно очевидно отражают необходимость государственной системы в классификации, конструировании знания с целью лучшего управления. Военным врачам и офицерам Генерального штаба надлежало подробно исследовать не только географию, топографию, местную флору и фауну – но и произвести метео­рологические, геологические и гидрографические измерения. Обоснование конституировалось риторикой «долга», исполнением «священной для них обязанности»[20,120].

Этнография занимала в программе описаний важнейшее место; жителей исследуемых земель нужно было классифицировать, встроить в определяемость мира, определить их этническую, культурную идентификациию, и выяснить их отношение к «цивилизации».

Однако единого дис­курса, единой системы образов казахов в текстах этнографов и медиков XIX-го века не существует: их несколько. В течение века в нарративах исследователей возникают и развиваются разные варианты: здесь есть и романтизация близких к природе кочевников, и снисходительный ориентализм, порой близкий к расизму[22],[49,54-57].

 Темы описания оставались устойчивыми: важное место в нарративах российских авторов (в т.ч. медиков) о казахах занимало описание их антропологического облика, фи­зических характеристик, образа жизни и поведенческих моделей.

Чаще всего язык описания пестрит оценочными категориями внешнего вида казахов. Здесь использовались как на­учные, так и эстетические критерии: турецкий - монгольский тип лица, его красота или её отсутствие. Разумеется, красота в этом случае оценивалась по степени соответствия европейским типам – более высокие оценки получали те, чей облик больше напоминал европейский.

Позднее казахи были встроены в антропологические классификации народов империи, и здесь оценочные характеристики физических свойств постепенно снимаются, однако в общем дискурсе нейтральный язык антропологической науки не вытесняет традиции.

Часто, изображая казахов этнографы сообщают о необыкновенной физической крепости и выносливости жителей Казахской степи, их атлетическом сложении. Хорошее здоровье кочевников, выживающих в суровой среде обитания, исследователи объясняли жизнью «на свежем воздухе», постоянным движением, про­стоты пищи и к «близкому к природе образу жизни». Врачи дополняли эту картину здоровья списком физических характеристик особен­ностей:

«..Мышцы хорошо образованы, телосложение крепкое, желчь выделывается обильно, пищеварение превосходное… спо­собности к наукам небольшие. Все это ведет само собою к тому заключению, что они наслаждаются совершенным здоровьем»[50,45].

Образ жизни в казахов XIX-го века часто представляется в текстах российских как «дикий» «грубый» или «примитивный», однако от текста к тексту эти определения обретают новый смысл и звучание:

«..Образ жизни киргизов есть живая картина времен патриар­хальных. Вид целого народа пастушествующего, и, можно сказать, живущего почти исключительно для своих стад; селения или аулы, мгновенно исчезающие и на других местах опять вновь яв­ляющиеся; простота и близость сего состояния к природе имеют много занимательного и пленительного для глаза романиста и поэта. Люди с воображением пылким могут, глядя на киргизов, представлять себе беспечных пастухов счастливой Аркадии или спокойных современников Аврамовых; могут мечтать о мнимом блаженстве людей незнакомых с пороками, царствующими в больших городах; могут искать у них предметов для эклог и идиллий; но хладнокровный путешественник видит в них только полудиких и сравнивает их с геродотовыми скифами, чингисовыми монголо-татарами, нынешними бедуинами, курдами, жителями берегов Енисея, готтентотами и другими, подобно им, грубыми племенами Азии и Африки..»[22].

В середине XIX‑го века наблюдается изменение дискурсивных практик, тоже вполне колониальных. В текстах всё чаще отмечаются особые интеллектуальные и нравственные способности казахов, выделяющие их из всех остальных народов, как то башкир или калмыков. Эти качества казахов, как предполагает «просвещенный патернализм», «дозволяют пред­полагать, что киргизская народность имеет возможность совершенно цивилизоваться»; «такие основы… должны принести прекрасные плоды». В нарративах все чаще подчёркивается восприимчивость казахов к русской культуре, их успехи в изучении русского языка[20,128].

Понятие «дикости» начинает звучать по-новому. И звучание это вполне функционально. Если в начале XIX‑го века «дикостью» называется институционализированное насилие барымты и частые налеты на российские экспедиции и караваны склонность к «хищничеству и буйству», то во второй половине столетия это слово означает «невежество», “нецивилизованность”, требующая импорта «просве­щения». Изменение коннотаций было во-первых, следствием более глубокого и широкого проникновения в степь сети дисциплинарной власти империи: к концу века здесь становится безопасней, по словам доктора Шустова, «киргизские степи… сделались чуть ли не модным курортом для лечения чахотки и других болезней кумысом..». [51,265] Во-вторых, это функциональное изменение дискурса, сигнализирующее, когда первый акт захвата и проникновения осуществлен, о необходимости включения казахской культуры в социокультурное пространство империи и соответствующей трансформации этой культуры под воздействием «цивилизующей» унификации.

Динамику подобной эволюции воспринимаемых и транслируемых образов претерпевают и медики, играющие всё более заметную роль в формировании дискурса о казахах.

Эпизодические встречи, развивавшиеся порой далеко не безобидно служили обобщениям и формировали карту стереотипов двух сливающихся миров:

1) «я.. был ранен в голову саблею и утащен иступленным киргизцем.. Свисшая моя голова голова к лошадиным ногам неоднократно ударяема была копытами. Киргизцы между тем разорвали на мне рубашку и ободрав все платье, совершенно меня обнажили.. Кричу, что есть силы: «Руки! «Руки!», но он бесчеловечный, не понимая слов моих и нимало не внимая жалостному моему стенанию, ехал таким образом верст 15. Я уже думал, что конечно при самом начале пленения лишен был жизни и, находясь в царствие мертвых между бесовским сонмищем, предан на вечную муку» [30,259]

2) «..смеялись и удивлялись, что я ничего не говорил, другие утверждали, что нем, а некоторые полагали, что не имею языка. Женщины и ребята с удивлением говорили: «Ай-па-ай кеще орус! Адамум тилин бильмейд» т.е. «Какая глупая..тварь! Человеческого языка не знает». Далее «Кара! Кара! Тиль жок», т.е. «Смотрите! Смотрите! У него языка нет» и между тем растворяли мой рот и смотрели, есть ли язык..» [30,261] К слову, позднее пленный доктор несколько изменил свои представления о пугавшей его в первые дни этнической среде, познакомившись с «незабвенной Баян»: «.. в знак благодарности целовал я у ней руку и полу. Вот мусульманка, исполняющая христианский долг в самой его точности!» [30,272]. Таким образом, расширение и укрепление контактов иногда служило улучшению коммуникаций и стиранию некоторых стереотипов «первого взгляда».

Врачебный дискурс, как и этнографический в целом, так же менялся в зависимости от множества факторов. Например, в 1830-м году оренбургский штаб-лекарь Соколов, писал о сложности получения информации о эпидемических заболеваниях: «Пусть представят себе крайнее, самое грубое невежество сего кочующего племени, особенно его лживость, своекорыстие и по­стоянную закоренелую ненависть к России, и тогда только можно будет определить, в какой степени и с какой осторожностью на­добно полагаться на сведения, доставляемые нам киргизцами.»[20,129]

Некоторые позднейшие исследователи уже в XXI-м веке вопросом: чем объясняется столь негативная характеристика казахов в этом случае, в частности? Воз­можно, та же неизвестность пространств и культуры кочевников, а может быть, здесь звучит дискурс оправдания: занесённая в Орен­бург из степи и распространившаяся дальше по империи в эти годы эпидемия холеры и не была остановлена оренбургскими медиками вовремя.

Доктор А. Ягмин воспроизводит в своих текстах иной, романтизированный образ казахов: «Вы увидите волшебные мира­жи, диких киргизов, с их физиономией сынов природы, в их совсем отличном от нашего одеянии.. Вам покажется, что вы перенесены в какой-то волшебный мир!»[50,4]. Конвенциональность клишированной «дикости» не заслонила для Ягмина, схожесть некоторых локальных этномедицинских практик с европейскими.

«Только точные цифры, добросовестные исследования в состоянии выяснить корень зла», – писал доктор Н. Е. Фриновский, занимавшийся осмотром населения аулов Тургайской об­ласти с целью выяснения причин заболеваний. Высокий институциональный статус медицины как науки, обретённый ею к последней трети XIX века, сообщал заключениям врачей особенную ценность. Очень важно, что в это время в Российской империи происходит укрепление институциализации медицины и превращение медицинского знания – в мощный рычаг власти и контроля.

Анализируя степные заболевания, медики фиксировали основные причины болезней: нечистоплотность, отсутствие биомедицинских стандартов гигиены и санитарии, коллективное поль­зование посуды, а также влияние на санитарную ситуацию некоторых магическо-религиозных представлений. «Омовениями часто пренебрегают вполне намеренно, так как у киргизов есть такое суеверное представление, что человек, часто умываясь, приносит этим вред молодому скоту»[30,328]. Заметки о «грязевом декоре» некоторых элементов повседневности традиционного казахского общества можно встретить и у Чокана Валиханова, и у Т.В. Аткинсона, объяснявшего такую санитарную ситуацию – невозможностью частых водных процедур в суровых условиях борьбы за существование в степи.

  Наблюдая казахскую этномедицину, российские медики отмечали функционирование «рациональных» методов лечения, описанных в настоящей работе (этнофармакология). Замечали и терапевтические свойства кумыса и солевых источников, арасанов при лечении дерматологиче­ских недугов[50,36]. Разумеется, к магическому измерению этномедицины российские доктора были настроены намного скептичнее. Диагностика местных целителей и представления о ней, прочно укорененные в массовой психологии, их забавляли:

«Народ до такой степени привык в подобному способу распознавания болезней, что подробные расспросы наших врачей кажутся ему явным признаком незнания. Во время моей рекогносцировки в Букан-тау, в 1869 году, с нашим доктором, Исихановым, разыгралась следующая сцена:

— Зачем я тебе буду рассказывать, вот тебе моя рука, узнавай сам! — говорит, иронически поглядывая на нашего доктора, скептик киргиз.
— Голова болит? — спрашивает доктор.

— Эх, тюря, — смеется киргиз, — голова болит, сердце болит, брюхо болит; если все тебе скажу, не трудно будет узнать, а ты сам узнай!»[40,53].

 

Особенно медиков волновала деятельность казахских баксы. Описание их – всегда трагикомично: «Даргир с помощником, ставши близ больного, вскричал повелительным голосом: «Кара ишке-да алып кел», т.е. «Черную козу приведи». Почему тотчас по его приказанию втащили её в кибитку. Лекарь, ухватив оную за передние ноги, а помощник – за задние, и обнося вокруг больного три раза, покачивали оною его со всех сторон, потом по таковому же приказанию приведены были белая и серая козы, а за сими разношерстных шесть овец, которых обносили вокруг его, делая, как и прежде сказано было, больному удары. Напоследок, утомившись сею работою, закричал сей эскулап: «Инде тогус болдыма», помощник и предстоящие отвечали: «Болды», и тем прекратили пустую процессию, спрашивая меня, каково их лечение и есть ли таковое в России, ответ всякий отгадать может, что еще никогда не видывал таких чудес и о действии их ничего сказать не могу. На третий день известился я, что страдалец скончался.»[30, 264]

Психотехники экстаза впечатляли российских медиков, однако рациональный скепсис побеждал: «Баксы – лекари-знахари, люди одаренные особыми силами. В сущности это хитрые, злые мошенники, стоящие понятиями далеко выше толпы и пользующиеся заблуждениями в свою пользу. Киргизы верят им безотчетно. Над больным такой мошенник употребляет самые нелепые средства: сечет его внутренностями животных, дает ему каких-то настоев и если природа не возвратит ему здоровья, оправдывается предопределением.. Вверяясь в болезнях этим шарлатанам, киргизы до последних лет избегали медицинских пособий и дорого поплатились за такое заблуждение. В Орде много страдающих ревматизмом, чахоткою и сифилитической болезнью»[37,158].

В «Жеты жаргы» не зафиксировано юридических норм, которые могли бы регулировать этномедицинские практики. Причина – либо в неинституционализированности этой сферы казахского общества, либо – в том, что этнографы пропустили эту информацию[22].

 


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 141; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!