Ким просит, Сталин отказывает. Март—сентябрь 1949 г. 37 страница



Критическое отношение к сталинским инициативам по герман­скому вопросу в этот самый острый период холодной войны, есте­ственно, не означает какой-либо переоценки в позитивную сторону тогдашней западной дипломатии. Отказавшись от переговорного процесса (который мог бы лишь разоблачить блеф Сталина), они фактически подыграли ему, так же как нынешние протагонисты рас­ширения НАТО на Восток подыгрывают самым ретроградным поли­тическим силам в современной России.

И еще одно: даже будучи блефом, гамбит с мартовской нотой 1952 г. с сравнении с тем, что ему предшествовало (и что за ним последовало при Хрущеве, о чем позже) имел и определенные дос­тоинства. Германский вопрос признавался открытым (1), признава­лась ответственность великих держав за поиски его решения (2), наконец, выражалась готовность вести переговоры по всем его ас­пектам (3). Только по первому вопросу советская позиция во вре­мена Сталина оставалась неизменной, по второму и третьему имели место зигзаги; после провала Парижской сессии СМИД (май-июнь 1949 г.) все больше подчеркивалась мысль, что германский воп­рос — это дело, прежде всего, самих немцев, и возобновление четырех­стороннего диалога относилось на будущее. Нота 1952 г. вносила здесь необходимые коррективы. Независимо от мотивов тогдашнего совет­ского руководства, эти новации объективно открывали, по крайней мере, потенциальные возможности прорыва в германском вопросе.

Эти потенции могли проявиться после смерти Сталина, когда первостепенным мотивом нового руководства СССР стало достиже­ние быстрых и зримых успехов на международной арене, необходи­мое ему для приобретения авторитета и укрепления собственных властных позиций. Неустойчивая ситуация в советском руководстве сыграла свою роль в том, что на протяжении 1953 г. имели место даже два поворота в советской политике по германскому вопросу: первый — к попытке его разблокирования путем выдвижения ори­гинальной конструкции общегерманского правительства при сохра­нении обоих существовавших тогда в Германии государств и опре­деленной либерализации режима в ГДР, второй — после имевших там место взрывных событий 17 июня и ареста Берии 26 июня, к концепции «двух Германий», даже более четко выраженной, чем в период позднего сталинизма46.

Имеет смысл несколько уточнить тезис о «втором повороте» 1953 г. Он не был столь уж крутым и однозначным. В дело вступи­ли реалии ядерного века с характерным для него феноменом «вза­имного гарантированного уничтожения» (ВГУ). Одной из характери­стик этой новой системы международных отношений явилось осоз­нание обеими сверхдержавами определенной общности их интересов, факта их принадлежности к эксклюзивному «ядерному клубу», что диктовало новые правила поведения. Абсолютность «образа врага», характерная для периода до «ядерного пата» (иное название для ВГУ), стала уступать место его релятивизации, признанию приори­тетности сохранения жизни на земле над вопросом о победе или поражении в конфликте социальных систем. В мировой историо­графии сложилось мнение, что провозвестником этого нового мыш­ления в советском руководстве был первый послесталинский пре­мьер Г. М. Маленков. В качестве доказательства приводится фраг­мент из его речи 12 марта 1954 года, где говорилось, что современная термоядерная война может означать конец современной цивилиза­ции. Однако за десять дней до этого на Пленуме ЦК КПСС тогдаш­ний министр иностранных дел СССР В. М. Молотов доложил уже о практических шагах, предпринятых им и его американским кол­легой — госсекретарем Дж. Ф. Даллесом, — исходя из этой новой реальности. Конкретно речь шла о советско-американской догово-ренности, достигнутой в ходе частных бесед во время Берлинского совещания министров иностранных дел четырех держав в январе — феврале 1954 г., начать в Вашингтоне секретные двусторонние пере­говоры по «атомной проблеме». Даллес, по словам Молотова, выра­зил мнение, что к этим переговорам «на более поздней стадии» мог­ли бы примкнуть представители Англии, Франции, Канады и Бель­гии (две последние страны были тогда главными поставщиками урановой руды), на что с советской стороны последовало предложе­ние привлечь в таком случае представителей КНР и Чехословакии; вопрос был «отложен» как не актуальный, ибо Даллес еще ранее заявил, что «период двусторонних переговоров (СССР — США. — А. Ф.) должен быть настолько длительным, насколько это возмож­но». Молотова, судя по всему, это вполне устроило47.

На германском направлении никакого прогресса на Берлинской конференции достигнуто не было (хотя в ее повестке дня главным был именно германский вопрос). Однако, учитывая ту роль, кото­рую ядерный фактор играл в его генезисе (вспомним формулу Фа­лина о расщепленном атоме, расколовшем Германию), приведенный обмен мнениями между Молотовым и Даллесом мог иметь далеко идущие последствия и для немцев.

На той же Берлинской конференции было нарушено еще одно табу советской дипломатии — тотальное неприятие НАТО и американского военного присутствия в Европе. До сих пор в литературе упоминалось лишь советское согласие на участие США в общеевропейской систе­ме безопасности на правах «наблюдателя» — в том же статусе, кото­рый предусматривался для КНР. В общем, достаточно справедливо эта позиция советской делегации на Берлинской конференции расцени­валась как не свидетельствовавшая о ее реальной заинтересованнос­ти в компромиссе. Архивный первоисточник — советские записи дис­куссии на закрытых заседаниях конференции — свидетельствует о дру­гом: Молотов выразил готовность исключить из представленного им проекта договора о европейской безопасности пункт об особом ста­тусе США и даже не исключил участия в нем Канады (не скрыв, впрочем, некоторого удивления, что эта страна хочет участвовать в Европейском договоре о взаимопомощи в случае агрессии, отказыва­ясь участвовать в соответствующем межамериканском пакте). Что ка­сается НАТО, то он в принципе не исключил возможности его парал­лельного существования наряду с предлагавшейся им системой евро­пейской безопасности. Несовместимость он усматривал лишь между этой системой и проектом ЕОС (тогда еще не провалившимся, а, наоборот, усиленно проталкиваемом):

«Североатлантический блок и Европейское оборонительное сооб­щество — это не одно и то же. Североатлантический блок уже су­ществует, а Европейское оборонительное сообщество пока еще на бумаге. Это первое отличие одного от другого. Имеется и еще одна разница между ними. Североатлантический блок создан без вос­становления германского милитаризма (подчеркнуто мною. — А. Ф.), а европейское оборонительное сообщество создается для возрожде­ния германского милитаризма. Это тоже существенная разница.

Вывод простой: что касается отношения к Североатлантическому блоку, то у нас имеются существенные разногласия. Если будет об­разовано Европейское оборонительное сообщество, наши разногла­сия будут возведены в квадрат»48.

Весь этот пассаж и особенно выделенные слова были без преуве­личения радикальным разрывом с прежней антинатовской ритори­кой. Судя по английским документам, относящимся к Берлинской конференции (автор имел возможность ознакомиться с ними во вре­мя командировки в Великобританию летом 2000 г.), западные деле­гации ожидали как раз, что советская сторона основной удар сосре­доточит именно на НАТО49, и гибкий подход Молотова застал их врасплох. Английский министр иностранных дел Идеи, судя по его заметкам о заседании 18 февраля, даже считал целесообразным кое в чем пойти навстречу позиции СССР, однако это не встретило под­держки со стороны Даллеса и французского министра иностранных дел Ж. Бидо50. Последний вообще взял на себя роль главного оппо­нента Молотова, потребовав от него, в частности, прямо и во все­услышание дезавуировать прежние официальные заявления Совет­ского правительства о НАТО. Требование было, конечно, весьма не­дипломатичным и не могло быть принято советской стороной без «потери лица». Весьма вероятно, Бидо был обижен фактом исклю­чения Франции из двусторонних советско-американских перегово­ров по атомным делам (намек на этот мотив можно уловить в за­писи последнего заседания конференции).

Трудно сказать, пользовалась ли новая линия Молотова полной поддержкой «коллективного руководства» КПСС/СССР. Ее, весьма вероятно, разделял Маленков, но вот о позиции выдвигавшегося тогда на первый план Хрущева ничего определенного сказать нельзя. Во всяком случае, на том Пленуме ЦК, где Молотов выступил с докладом о Берлинском совещании и рассказал о своей договорен­ности с Даллесом, никакой дискуссии не последовало (кстати, о своей переоценке НАТО Молотов предпочел умолчать). Дело огра­ничилось краткой репликой Маленкова, предложившего одобрить деятельность советской делегации в Берлине. Разумеется, такое фор­мальное одобрение не много значило.

Крах ЕОС (август 1954 г.) в принципе устранял значительную часть противоречий из отношений Восток — Запад и мог бы активизиро­вать диалог по германскому вопросу. Прямое включение ФРГ в НАТО с определенными ограничениями на ее военный статус, предусматри­вавшееся Парижскими соглашениями, казалось бы, снимало главную советскую «головную боль» — перспективу создания сильного и не­подконтрольного сверхдержавам интеграционного комплекса в Запад­ной Европе. Однако ответ был явно конфронтационный: создание Организации Варшавского Договора (ОВД). Молотов был против того, чтобы его членом стала ГДР: это, по сути, «закрывало» германский вопрос. Однако Хрущев настоял на своем51. В советской политике по германскому вопросу назревал новый поворот.

Каковы были факторы, обусловившие этот поворот, приведший в конце концов ко второму Берлинскому кризису (1958—1963 гг.), построению Берлинской стены и окончательной компрометации «первого на территории Германии рабоче-крестьянского государства», как именовалась ГДР? Немалую роль сыграло сосредоточение всех функций по принятию политических решений в СССР в руках од­ного человека, не имевшего ни опыта, ни потенций, необходимых для успешной дипломатической деятельности, особенно в такой де­ликатной и сложной сфере, как германский вопрос. Уже в 1955 г., во время остановки в Берлине на пути с Женевской встречи (17— 23 июля), новый советский лидер обнародовал новую доктрину: гер­манское единство — дело исключительно самих немцев, великие державы не имеют к этому никакого отношения; притом единство это не может быть достигнуто «механическим» путем, должны быть в любом случае сохранены «социальные завоевания трудящихся ГДР». Это было не просто возвращение к ситуации до начала кам­пании по поводу общегерманских выборов и мирного договора; тог­да германский вопрос все-таки признавался открытым, отныне он «закрывался», снимался с повестки дня международной политики, место ему оставалось только в сфере внутригерманских контактов, позитивных результатов от которых было трудно ожидать. Советский Союз сам себя лишил, таким образом, мощного рычага влияния в Германии (как и во всей Европе), рычага, которым не без успеха оперировал Сталин.

Взамен был взят курс на «публичную дипломатию», которая сво­дилась, во-первых, к выдвижению малореальных, рассчитанных на пропагандистское воздействие схем и прожектов, во-вторых, к уси­лению разоблачительной риторики в отношении «империализма», и в-третьих, к попыткам внести раскол в стан «противника» заигры­ваниями то с оппозицией, то с правительственными кругами отдель­ных стран Запада. Нельзя сказать, чтобы эти методы были чем-то новым. По крайней мере, за исключением последнего, они широко применялись и на фазе позднего сталинизма. Достаточно вспомнить, например, кампанию вокруг лозунга заключения Пакта мира между великими державами; кстати, одна из первых директив послесталин-ского МИДа заключалась в том, чтобы прекратить ее.

Не лучше обстояло дело и с «разоблачениями». В последние годы Сталина они все больше принимали форму «огня по площадям»: в рубрике «поджигателей войны» фигурировали и Эйзенхауэр, и Чер­чилль, и Аденауэр, и де Голль — все без разбору политики, за исклю­чением коммунистов (в среде которых тоже усиленно разыскива­лись — и находились — уклонисты, предатели и «агенты»). Хрущев взял на вооружение ту же методику, разве только помягче в отноше­нии «друзей», да с колебаниями уровня ругани в отношении «врагов».

Эти колебания порой доходили до того, что «враги» вдруг пере­водились в категорию если не друзей, то, во всяком случае, жела­тельных партнеров. Если говорить о Германии, то примерно с 1954 г.

был взят курс на «обхаживание» социал-демократов (при Сталине — враг № 1), спустя год от них уже отмахнулись, и ставка была сдела­на на Аденауэра, после его визита в СССР, когда выяснилось, что он вовсе не склонен ради «восточной политики» жертвовать лояль­ностью НАТО, он снова стал главным объектом критики, вновь в более благожелательном духе заговорили о социал-демократах и т. д. Разумеется, такой курс не мог принести дивидендов: советская политика стала все больше восприниматься в мире как непредска­зуемая и нестабильная, а это еще больше подрывало к ней доверие. Порой негативные явления в тогдашней советской политике свя­зываются с «догматизмом» Молотова, который до 1956 г. сохранял пост министра иностранных дел. Эта версия впервые прозвучала на июньском (1957 г.) Пленуме ЦК КПСС, где была осуществлена рас­права с членами так называемой «антипартийной группы». По герман­скому вопросу претензии к отставному министру были сформулиро­ваны (в выступлении нового министра иностранных дел А. А. Громы­ко на вечернем заседании 25 июня) следующим образом:

«Вопрос нормализации отношений с Западной Германией. Мы получили громадный рычаг воздействия на внутреннюю обстановку в Западной Германии. Не будь этого, возможно, бундесвер был бы вооружен атомным оружием. Планы были сорваны в развертывании западногерманской армии в значительной степени потому, что дали богатую аргументацию социал-демократической оппозиции Западной Германии. Нормализация обстановки в отношениях с Западной Гер­манией во многом способствовала этому.

Принято это было по настоянию, не только по предложению, а по настоянию товарища Хрущева, при возражении товарища Молотова».

Далее в стенограмме следует:

«Молотов. Я не возражал, а, наоборот, поддерживал.

Громыко. Когда, Вячеслав Михайлович?

Молотов. Об установлении отношений с Германией» (явная ого­ворка, нужно было сказать — «с Западной Германией», — осталась никем не замеченной. — А. Ф.)

Опальный министр пояснил, что он был за конфиденциальное обращение к правительству ФРГ, против той декларативной формы, в которой оно было послано Аденауэру. Громыко не согласился, что разногласия касались только этого пункта, заявив:

«Речь шла о том, чтобы сделать лучше прямое предложение о нормализации или тянуть прежнюю политику по разоружению. Не буду повторять, это сложная проблема. Но все главные решения принимались по рекомендации Первого секретаря ЦК»52.

Скажем прямо: Громыко не очень убедителен ни в критике сво­его предшественника, ни в апологии «достижений» хрущевской дипломатии. Само по себе предпочтение «тайной дипломатии» с догма­тизмом не имеет ничего общего (иначе догматиком можно назвать, например, и Киссинджера). Возможно, доверительный, менее сен­сационный характер советской инициативы по установлению дипот-ношений с ФРГ (причем без разрыва контактов с оппозицией, что фактически случилось) дал бы больший эффект в плане воздействия на политику Запада. Нельзя при этом не заметить, что Громыко без­мерно преувеличил масштабы реально достигнутого эффекта. Каким образом приглашение Аденауэру могло помочь оппозиции? Как об­мен послами мог обогатить социал-демократов аргументацией про­тив атомного вооружения? И на чем основано утверждение, будто этот акт предупредил или замедлил продвижение бундесвера к ядер­ной кнопке? Ноты протеста можно было направлять и в отсутствии дипотношений, а результат их был все равно нулевой. Кстати, если следовать стандартному тезису (разделявшемуся и автором этих строк) о том, что главным мотивом Хрущева при развязывании Бер­линского кризиса начиная с октября 1958 г. была озабоченность атомным вооружением ФРГ, то это косвенно дезавуирует победные дифирамбы Громыко на Пленуме 1957 г.

До сих спор не прекращается спор о мотивах решения Хрущева пойти на серьезное обострение напряженности в Германии и во всем мире путем выдвижения действительно почти ультимативных требова­ний о «превращении Западного Берлина в демилитаризованный воль­ный город» и «заключении мирного договора с обоими немецкими государствами». Менее всего вероятно предположение, что он всерьез рассчитывал на то, что советские успехи в ядерно-космической облас­ти заставят Запад уступить и принять условия «ультиматума». Успехи эти были значительны, но СССР все еще далеко отставал от США по числу ядерных средств и их носителей, особенно если считать стратегические силы. Более вероятен расчет «обменять» отказ СССР от максималист­ской программы, сформулированной в конце 1958 — начале 1959 г., на принятие Западом таких мер, как нераспространение ядерного оружия (1), признание де-факто (и в какой-то мере де-юре) суверенитета ГДР (2), твердое отмежевание от реваншистской программы восстановления довоенных германских границ (3). Эта триада, в общем, выражала го­сударственные интересы Советского государства как такового и как лидера «социалистического содружества». Однако твердых доказательств такого расчета нет. Сдержанная, а то и просто негативная реакция со­ветской стороны на западные зондажи насчет того, что он получит, если пойдет на уступки по элементам этой триады, скорее говорит о том, что у хрущевского руководства были какие-то еще, тщательно скрыва­емые цели и мотивы.

Источниковая база, которой располагает исследователь для ответа на вопрос об этих мотивах, все еще очень узка. По-разному можно истолковать и имеющиеся свидетельства, тем более что они весьма разноречивы. Если говорить о самом Хрущеве, то его мемуары и, к примеру, текст его речи на совещании лидеров стран содружества 4 ав­густа 1961 г., накануне возведения Берлинской стены, сильно разнят­ся между собой. Во всяком случае, упомянутый текст (в принципе, более достоверно демонстрирующий «настоящего Хрущева», особен­но это относится к неправленому варианту стенограммы), на наш взгляд, подводит к выводу, что определяющим императивом для со­ветского руководства и при развязывании кризиса, и при доведении его до кульминации в виде закрытия границы в Берлине был тот, что должна быть обеспечена непререкаемая гегемония СССР/КПСС в отношении других стран «реального социализма». Борьба за утверж­дение этого императива приняла тем более ожесточенный и жесткий характер, что у советского руководства к тому времени появился силь­ный соперник в лице маоистского Китая. Отношения Восток—Запад отступали на задний план в сравнении с этим императивом53.

Таким образом, хрущевская политика в германском вопросе ока­залась в той же системе координат, что и сталинская периода под­готовки и реализации «нотного наступления» 1952 г. Разница заклю­чалась в том, что тогда удалось добиться «послушания» партнеров-клиентов, правда, дорогой ценой, а в начале 1960-х эта задача оказалась невыполнимой, хотя цена попытки ее решения также ока­залась непомерно высока. Дело в том, что единственным выходом для Хрущева из созданного им самим кризиса (он, кстати, косвен­но признал это в самых первых фразах своей речи 4 августа) была полная герметизация ГДР (Берлинская стена), что явилось призна­нием неспособности представляемой им системы экономически со­ревноваться с капитализмом — ни в национальных, ни в интерна­циональных рамках. Более того, если говорить о влиянии стены на международную, в том числе на внутригерманскую ситуацию, то по­следствия тоже были почти катастрофическими. Правительство и оп­позиция в ФРГ сплотились на платформе лояльности НАТО и про­тивостояния «советской угрозе», получение Западной Германией до­ступа к ядерному потенциалу стало почти реальностью, наконец, на территорию ФРГ были доставлены и размещены американские стра­тегические ракеты, способные поражать цели на территории СССР (чему ранее «реваншист и милитарист» Аденауэр решительно проти­вился). Пожалуй, единственным светлым пятном было то, что в ГДР не произошло народного взрыва, подобного 17 июня 1953 г., и даже наметилась определенная стабилизация. Однако в отдаленной перс­пективе такая стабилизация оказалась непрочной (что и показали события 1989—1990 гг.), а в краткосрочной — усилило самомнение лидеров ГДР/СЕПГ и сознание своей особой роли в содружестве. Они не стали соперниками советских лидеров в борьбе за гегемо­нию (в отличие от КНР возможности их были ограничены), однако если во времена Сталина ГДР была объектом манипуляций и даже шантажа со стороны «старшего брата», то отныне роли изменились: В. Ульбрихт, а затем Э. Хонеккер стали заниматься самым настоящим вымогательством по отношению к советскому союзнику — в сфере как экономики, так и политики. Только когда при Горбачеве совет­ская политика избавилась от императива (или комплекса) «руково­дящей и направляющей силы» в отношении «братских стран», ста­ла возможной и конструктивная политика в германском вопросе. Но было поздно. Впрочем, это уже другая тема.


Дата добавления: 2018-08-06; просмотров: 278; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!