Ким просит, Сталин отказывает. Март—сентябрь 1949 г. 4 страница



При всей недвусмысленности линии Белого дома на сотрудниче­ство с СССР традиционный антисоветизм, хотя и вышедший на время из моды, сохранял весьма прочные позиции в стране. В го­саппарате его главными источниками были военные и внешнеполи­тические планировщики, продолжавшие по геополитическим и иде­ологическим соображениям считать СССР «гипотетическим против­ником», а союз с ним — сугубо временным явлением, обреченным на распад по окончанию войны14. По этой логике чрезмерное укреп­ление потенциального конкурента грозило Соединенным Штатам большими осложнениями в будущем. К этим долгосрочным опасе­ниям примешивались и такие текущие факторы, как острое недо­вольство американских военных «отсутствием взаимности» со сторо­ны советских властей в обмене информацией и допуске к военным объектам, а также явно недостаточная, на их взгляд, обоснованность советских заявок на поставки по ленд-лизу и отсутствие отчетности об их использовании15.

Опасения традиционалистов заметно усилились с коренным по­воротом в ходе войны на советско-германском фронте. Уже с кон­ца 1942 г. на первый план во внутренних дебатах планировщиков госдепартамента (так называемой «комиссии Ноттера») выходят воп­росы о том, как далеко на Запад продвинется Красная Армия в пре­следовании вермахта, «какую цену» (прежде всего — территориаль­ную) запросит СССР за свою решающую роль в войне и каким об­разом США смогут ограничить масштаб и интенсивность «советской экспансии» в Европе и Азии16. А после выхода Красной Армии к западным границам СССР (по сотоянию на 22 июня 1941 года) ожи­вились страхи и подозрения в общественном мнении страны (осо­бенно среди католиков и других выходцев из Восточной Европы), ослабляя доверие к советскому союзнику, как констатировала служ­ба информации госдепартамента17.

Общей исходной посылкой традиционалистов было убеждение в «неисправимости» сталинского режима, имманентности его агрессив­ности, исключавшей возможность нормального сосуществования с ним. Наиболее откровенно эта позиция была изложена в личных по­сланиях Рузвельту летом 1943 г. бывшего посла США в Москве У. Бул­лита, а затем — в его нашумевших статьях, ставших боевым кличем традиционалистов18. Хотя Рузвельт отмежевался от Буллита и его ре­цептов, фронт скрытой оппозиции политике президента продолжал расширяться. К осени 1944 г. к ней присоединились военно-морской министр Дж. Форрестол, посол в Москве А. Гарриман и глава воен­ной миссии США в СССР генерал Дж. Дин, настоятельно рекомен­довавшие Белому дому перейти в отношениях с СССР к формуле qui pro quo („Одно вместо другого“ - лат.) и, в частности, использовать ленд-лиз и другие финансовые рычаги США для политического давления на Кремль.

Рузвельт пресекал подобные попытки, следуя прежним курсом сотрудничества, отказа от прямого вмешательства в сферу влияния СССР и от политики «наказания» Москвы за «неадекватное пове­дение», что не оставалось секретом от советской стороны. Так, со­общая о закулисной кампании Гарримана и руководства ФЕА (Ад­министрации внешнеэкономической помощи) с целью умерить «со­ветские аппетиты» по ленд-лизу, советская разведка доносила, что «Рузвельт предложил положить конец этой болтовне и указал всем министерствам, что СССР играет в войне главную роль»19. В сентяб­ре 1944 г. президент, дабы исключить возможное бюрократическое самоуправство, специальным распоряжением запретил всем мини­стерствам и ведомствам «принимать какие-либо односторонние дей­ствия в вопросах ленд-лиза» и «немедленно отменить любые отдан­ные или подготовленные инструкции по ленд-лизовским поставкам союзникам на случай капитуляции Германии»20.

 Вместе с тем в действиях Рузвельта сохранялись и даже усилива­лись элементы подстраховки в отношении СССР: секретная америка­но-английская монополия на разрабатываемое атомное оружие (под­твержденная «гайд-парковским протоколом» 1944 г.), торможение на­чатого было (по указанию самого же Рузвельта в начале 1944 г.) проекта предоставления Советскому Союзу крупного кредита на пос­левоенное восстановление21. Видимо, не без ведома президента армей­ская разведка начала в конце 1943 г. большую тайную операцию по дешифровке дипломатической шифропереписки советских загрануч-реждений в США («проект Венона»). Продолжая надеяться на лучшее в отношениях с СССР, Рузвельт готовился и к худшему.

И все же главной линией его советской политики оставалась стратегия сотрудничества, что подтвердили и итоги Ялтинской кон­ференции. Ее решения очертили те максимальные пределы, на ко­торые США и Великобритания готовы были пойти навстречу совет­ским территориальным и политическим притязаниям в Восточной Eвропе и на Дальнем Востоке. И это было не просто вынужденное согласие с завышенными запросами «неудобного» союзника. Внут­ренние оценки госдепартамента и военных в целом признавали обо­снованность советских требований в свете исторического опыта и геополитических интересов России. Например, эксперты УСС, отме­чая «императивный характер» советских стратегических целей в бу­ферной зоне вдоль западных границ СССР (Прибалтика, Финлян­дия, Польша, Балканы), констатировали, что «исторические и пра­вовые претензии СССР на юрисдикцию над этими странами не хуже и не лучше большинства подобных претензий»22. Советские запро­сы на Дальнем Востоке, просчитанные в Вашингтоне задолго до их официального выдвижения, также рассматривались как вполне ре­зонные и умеренные (хотя ряд членов «комиссии Ноттера» и неко­торые военные планировщики были против передачи СССР Бесса-рабии, Курил и Южного Сахалина)23.

 Малоизвестно, что в недрах военно-политических ведомств США в 1943—1944 гг. прорабатывались варианты более далеко идущих ус­тупок советским стратегическим интересам. На ключевом черномор-ско-средиземноморском направлении США не только поддержали требование СССР о пересмотре конвенции Монтрё, но и обсуждали возможность передачи Советскому Союзу в индивидуальную опеку некоторых итальянских колоний, прежде всего стратегически важных островов в Эгейском море] поскольку «при современных средствах подводной и воздушной войны (как отмечалось в рекомендациях Комитета начальников штабов госсекретарю), выход из Черного моря может быть так же эффективно перекрыт с баз на этих островах, как и с самих проливов»24. Характерно, что рекомендация КНШ рассмат­ривать возможные советские заявки на эти территории наравне с уже сделанными английскими вызвала острую критику со стороны армей­ских планировщиков, которые усмотрели в этом «отказ в максималь­ной поддержке испытанному союзнику ради эфемерной дружбы с та­ким крайне непредсказуемым «соседом», как СССР»25. Что же каса­ется обязательных консультаций с Россией по этим вопросам, то «они, — подчеркивал один из руководителей Оперативного управления штаба армии генерал Г. Линкольн, — интересуют военных только по­куда Россия остается нашим военным союзником и Комитету началь­ников штабов приходится держать ее в «стойле». С окончанием вой­ны эта ситуация изменится»26. Но война еще продолжалась, и КНШ положил возражения планировщиков на полку, откуда они будут вы­тащены год спустя. Пока же даже в зоне ключевых американских ин­тересов — на Тихом океане — уCC прогнозировало стремление СССР к «равному с США влиянию» в послевоенной Японии, а штаб Мар­шалла предусматривал возможность участия двух советских дивизий в оккупации Хоккайдо27.

Главной проблемной зоной оставалась Восточная Европа. То, что регион к востоку от линии Триест — Прага — Щецин будет сферой влияния СССР, представлялось очевидным уже к началу 1944 г., и вопрос заключался лишь в формах и степени этого влияния. Хотя Рузвельт в частном порядке признавал и бессилие США воспрепят­ствовать там советскому контролю, и даже собственное равнодушие к тому, будут эти страны «коммунизированы или нет»28, ни по внут­риполитическим (голоса избирателей — выходцев из Восточной Ев­ропы), ни по стратегическим соображениям (угроза превращения региона в часть монолитного советского блока) США не могли себе позволить согласиться на открытую советизацию восточноевропей­ских стран. Да и сама советская политика в регионе к концу войны выглядела еще слишком неоднозначной: ранние симптомы жесткой линии в Румынии и Польше соседствовали с чехословацкой и фин­ской моделями, вполне укладывавшимися в американские представ­ления о легитимных сферах влияния в духе доктрины Монро. По­этому Рузвельт, отвергая рецепты как жестко-конфронтационного, так и «полюбовного» раздела Европы на сферы влияния29, видел свою задачу в том, чтобы попытаться направить советскую полити­ку в регионе в русло «добрососедства», втянув Сталина и здесь в игру по правилам с соблюдением демократических приличий. Известный ялтинский дуализм (перекройка польских границ в пользу СССР на фоне Декларации об освобожденной Европе) хорошо отражал этот двойственный характер рузвельтовского подхода: «открытая» сфера влияния СССР превращалась в единственно приемлемый компро­мисс между советскими потребностями безопасности и западными интересами.

При этом в Вашингтоне рассчитывали, что основными фактора­ми удержания советской экспансии в приемлемых для США рамках будет большая (прежде всего — экономическая) заинтересованность СССР в сохранении сотрудничества с США после войны и готов­ность самих США к такому сотрудничеству в сферах экономики и безопасности. Для большинства политических и военно-разведыва­тельных прогнозов, разрабатывавшихся в госаппарате США с кон­ца 1943 по начало 1945 г., были типичны два отправных момента: констатация неустоявшегося, двойственного характера советской политики (сочетающей новые элементы сотрудничества со старой тенденцией к односторонним, враждебным действиям) и вывод о том, что окончательный выбор СССР будет во многом зависеть от действий самих США. Типичным примером может служить мнение директора советского отдела УСС Дж. Робинсона, высказанное сво­ему шефу У. Лэнгеру в начале 1944 г.: Советский Союз, писал он, вряд ли отказался от распространения советской модели на сосед­ние страны, но «есть весьма неплохие шансы на то, что советское правительство не станет этим заниматься, если американо-англо­советское сотрудничество утвердится еще до того, как вдоль совет­ских границ возникнут революционные ситуации, и если западные союзники предложат Советскому Союзу впечатляющие гарантии безопасности и материальной помощи в (послевоенном) восстанов­лении»30. Иными словами, ключевая презумпция рузвельтовского подхода (об эластичности советского поведения и мотивов) все еще оставалась в силе.

Поэтому, несмотря на постъялтинские трения по польскому воп­росу и «бернскому инциденту», президент до последних дней своей жизни продолжал выдерживать линию на сотрудничество, отвергая советы Гарримана и Дина использовать рычаг военно-экономической помощи для предотвращения «большевизации Европы»31. Военное командование, связанное советским участием в завершающей стадии войны в Европе и Японии, еще следовало за президентом32. Однако будущее этой линии выглядело все более проблематичным, посколь­ку оно зависело от действия трех весьма подвижных переменных — сохранения лидерства Рузвельта и базы eго политической поддерж­ки в стране, продолжения войны (с ее цементирующим эффектом общей угрозы и взаимной заинтересованности), а также соответству­ющего «подыгрыша» этой политике со стороны Советского Союза.

 

***

 

Для Советского Союза переход к сотрудничеству с Западом был также непростым и многослойным процессом. Правда, в условиях тотального политического контроля и личной диктатуры подобные резкие повороты в политике институционально проходили гораздо легче, чем в плюралистических США, — достаточно было сменить «программу» в голове Сталина и его ближайшего окружения. В то же время политико-идеологическая жесткость сталинского режима по­рождала дополнительные проблемы как в процессе мирного сосуще­ствования с Западом, так и в его последствиях для самого режима.

В еще большей степени, чем США, советская сторона сталкива­лась с императивом идеологического оправдания союза с вчерашним классовым врагом. Попросту говоря, нужно было ответить на воп­рос, который (как сигнализировала партийная служба информации) сбивал с толку многих советских людей: «Почему нам помогают Англия и Америка, ведь они же капиталисты?»33 Доктринально это противоречие снималось проведением качественного различия между буржуазной демократией и фашизмом, а стратегически — реанима­цией установки на создание широкой межклассовой коалиции всех антифашистских сил. В политико-пропагандистском плане это вело к определенной деидеологизации межгосударственных отношений и самой пропаганды, которой теперь вменялось подчеркивать общ­ность интересов и ценностей всех «демократических государств», «не раздувать разногласия и противоречия внутри антигитлеровской ко­алиции»34. Одновременно приходилось мириться и с растущим при­сутствием западной пропаганды на еще недавно полностью закры­той для нее советской территории, несмотря на протесты Главлита и «неподходящие для нас оценки», содержавшиеся в этой пропаганде (как признавали даже противники ее запрета из НКИД)35.

Но дело не ограничивалось чисто пропагандистской перелицов­кой былого «образа врага». Возросшие контакты, атмосфера союз­ной солидарности, новое живительное ощущение равноправной при­частности к западной цивилизации после долгих лет изоляции и комплекса неполноценности, наконец, расширение пределов офици­ально дозволенного — все это вело к появлению новых взглядов на бывшего противника и перспективы сосуществования с ним. Глав­ным рассадником подобного «ревизионизма» стала академическая и литературно-художественная среда. По отчетам Агитпропа только за 1943 г. в центральных издательствах было изъято или не допущено к печати 432 книги и брошюры, в основном за «преклонение перед общественным строем, наукой и культурой капиталистических стран» (включая подготовленные в Госполитиздате научные монографии, сами названия которых уже говорили о многом: «Великобритания и США — великие демократические державы» Бокшицкого, «Велико­британия — наш союзник» Лемина, «США — великая демократиче­ская держава» Лана)36. В том же году серьезной кадровой чистке и изъятию уже опубликованных номеров подвергся журнал «Интерна­циональная литература» за «идеализацию общественного строя и условий жизни в Англии и США»37. Даже авторам чисто научно-тех­нических статей и монографий вменялась в вину «вредная тенден­ция» — «смазывать различие двух систем»38.

Прозападные, демократические настроения распространялись и в более широких общественных кругах интеллигенции, духовенства и даже крестьянства, в том числе и под влиянием уже отмеченных тен­денций к «нормализации» сталинской системы в годы войны. Мате­риалы многочисленных проверок и данных об общественных настро­ениях, поступавшие в ЦК ВКП(б), не оставляют сомнений в том, что ослабление идеологической дисциплины и контроля в условиях союза с западными странами превратилось в серьезную проблему для партийного руководства39. Среди партийно-пропагандистского актива накапливалось недовольство «запущенностью работы на различных участках идеологического фронта», усиливались жалобы на забвение того, что «война с фашизмом есть классовая борьба», на то, что при­ходится «слишком нянчиться с союзниками», «притушевывать клас­совую борьбу» и т. п.40 Собирался компромат на независимых авторов, подготавливались оргмеры против неортодоксальных «толстых» жур­налов. Но, если не считать цензурных рогаток, до больших кампаний по завинчиванию гаек дело, как правило, не доходило — сказывалось и воздействие межсоюзных отношений и поглощенность властей кри­тическими вопросами ведения войны.

Идейная бдительность и охранительство не были монополией одной лишь номенклатуры. Для многих рядовых коммунистов союз с классовым врагом в сочетании с роспуском Коминтерна и возрож­дением религии расшатывали привычные ориентиры и стереотипы, порождая опасения «капитуляции перед капиталистическими стра­нами», «отказа от мировой революции» и реставрации капиталисти­ческих порядков в СССР под давлением западных союзников41.

В свою очередь неортодоксальные настроения затронули и вид­ных советских дипломатов, работавших на западном направлении. М. М. Литвинов, И. М. Майский и А. А. Громыко в своих прогно­зах развития ситуации в конце войны и после нее исходили из про­должения сотрудничества «большой тройки» как основы послевоен­ного урегулирования42. Предвидя расхождения западных и советских интересов в вопросах политического устройства Восточной Европы, Германии, а также Китая, они тем не менее считали сохранение союзнических отношений не только вполне возможным, но и же лательным для защиты советских интересов. Такой подход, навеян­ный опытом военного сотрудничества, предполагал новый взгляд на англо-американский капитализм как убежденного противника фа­шизма и партнера по поддержанию мира. Даже осторожный Громыко предсказывал в 1944 г., что США будут «заинтересованы в сохране­нии международного мира» и будут «способствовать установлению буржуазно-демократических политических режимов в Западной Ев­ропе, и прежде всего в Германии», а Майский даже ратовал за со­вместные действия «большой тройки» по насаждению демократии в освобожденных от фашизма странах43. Хотя до конвергенционист-ских построений в официозном советском мышлении дело, как пра­вило, не доходило, новый взгляд на «реформированный» капитализм «рузвельтовского типа» как более жизнеспособную и миролюбивую систему начинал проникать даже в авторитетные научные публика­ции44.

 При всем том опыт военного сотрудничества для советского ру­ководства отнюдь не был однозначно позитивным. Вялая материаль­ная поддержка со стороны союзников в критический для СССР на­чальный период войны воспринималась в Москве как следствие «по­литических мотивов», «нерешительности и прямого шантажа», а также лицемерия англосаксов, которые «щедро дают обещания и бесцеремонно нарушают свои обязательства» (из донесений Л. Бе­рии и А. Микояна Сталину о ходе союзных поставок по ленд-лизу в 1942—1943 гг.)45. Затяжка с открытием второго фронта подтверж­дала худшие подозрения в отношении подлинных намерений запад­ных союзников, которые даже «западник» Литвинов характеризовал как стремление «к максимальному истощению и изнашиванию сил Советского Союза для уменьшения его роли при разрешении пос­левоенных проблем»46. То, что пальма первенства в этой стратегии принадлежала англичанам, не меняло сути дела, ибо Рузвельт, как подчеркивали советские дипломаты в своих донесениях, позволял Черчиллю «вести себя на буксире»47. Между тем пагубные послед­ствия подобной политики для сохранения доверия со стороны Со­ветского Союза вполне отчетливо сознавались искушенными амери­канскими аналитиками. Ставка на то, «чтобы германская и русская собаки пожирали друг друга, — откровенно писал американский дипломат в Москве и Чунцине Дж, Дэвис осенью 1943 г., — вряд ли может породить что-то иное, кроме решимости русских преследовать исключительно свои собственные интересы»48. Подозрительности и эгоизму учило Кремль и англо-американское утаивание разработки атомного оружия, о которой там знали уже с 1942 г. Активизация советской разведдеятельности в США в годы войны была не только симптомом, но и стимулом этой подозрительности, давая ей бога­тый фактический материал.

Поэтому «ревизионизм» в отношении Запада вряд ли всерьез за­тронул Сталина, Молотова и таких твердокаменных замов последне­го, как Вышинский, Лозовский или Деканозов. Военный опыт сотруд­ничества с Западом не изменил в корне их болыпевистско-цинично-го взгляда на союзников как корыстных, коварных и лицемерных49, а на сам союз — как временное соглашение с «одной фракцией бур­жуазии», на смену которому может прийти соглашение с «другой» (по словам Сталина, сказанным Г. Димитрову)50.


Дата добавления: 2018-08-06; просмотров: 256; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!