БЮРОКРАТИЯ В ПРЕВРАЩЕННОМ МИРЕ Слуги и господа



В двойном мире превращенной формы вначале все меняется местами, а затем связи, существовавшие раньше, удивительным образом запутывают­ся. Как в рассмотренном случае с «мертвыми душами» несуществующие превращаются в недееспособных, хотя получают реальную оплату. Это уже является парадоксом, так как недееспособность — в сущности, отсутствие способности к труду (а их зачислять в штат как раз нельзя). Будучи реаль­ными потребителями (ибо они получают настоящую заработную плату), они не являются реальными производителями. Но если они не производят ма­териальную продукцию, как они могут получать деньги в качестве рабочих? Символические работники выполняют символический труд, но получают несимволические деньги.

Наилучшим исполнителем символического труда выступают, пожалуй, бюрократы. Целый день они перебирают бумаги, совершая с ними ритуаль­ные действия, которые чаще всего лишены реального содержания, но зато оплачиваются и открывают доступ к неограниченным социальным при­вилегиям. Раньше мастерами-иллюзионистами слыли шаманы, колдуны,

53 Явлинский Г. Итоги 1997 года: «Яблоко» не разделяет оптимизма правительства. — http://www.yabloko.ru/Press/98021 l.html.

54 Дашковская О. Время и кадровая политика. — http://archive.lseptember.rU/upr/2001/47/3.htm.

жрецы, составлявшие особую социальную прослойку. До недавнего време­ни считалось, что это чисто паразитический класс (сегодня таковым мы называем бюрократов). Но приходит время и обнаруживается, что и они вы­полняют какую-то важную функцию в обществе.

В принципе бюрократом может стать любой, даже не занимая руководя­щей должности, не находясь «на службе в канцелярии»: достаточно содер­жание работы подменить формой. Когда буква, а не дух закона становится

главным мотивом деятельности, а фор­мальные отношения возводятся в культ, то налицо отчужденная (превращенная) форма деятельности, которая сродни идо­лопоклонству. Ведь и в последнем случае люди поклоняются не самому Богу как духовной субстанции, требующей нравст­венного подвига, а всего лишь замещаю­щему его символическому предмету — идолу, для которого важнее формально-ритуальные процедуры.

Любое превращение средства в цель чревато бюрократизацией и отчуждением. Для чего создаются уставы, своды зако­нов, правила внутреннего распорядка, дисциплинарные системы, кодексы слу­жебных обязанностей и другая атрибутика формальных отношений в организации? Для упорядочения поведения людей, их передвижения в лабиринте современного производства или служебной иерархии. Они призваны рационализировать чело­веческую деятельность, сделать так, что­бы наши взаимодействия друг с другом не приводили к путанице, столкновению, конфликтам. Правила дорожного движе­ния нужны для предотвращения транс­портных происшествий, технологические стандарты — для соблюдения научных требований и предотвращения брака на производстве, распорядок, дисциплинарные меры, служебный устав — для пресечения девиантного по­ведения, нарушения очереди, внеуставных отношений и т.д.

Формальные правила — это наши слуги, они выступают дополнитель­ным, но не главным элементом. Главное — производство материальных и ду­ховных ценностей. Но когда рабочий вместо того, чтобы выпускать програм­мирующие устройства или просто дужки для замков, бегает по инстанциям, что-то пробивая, что-то доказывая, о чем-то отчитываясь, происходит под­мена главного второстепенным, содержания — формой. Чиновник, гоняя человека по кабинетам, перестает быть частью обслуживающего механизма. Кстати, наше слово «министр» происходит от латинского minister — слуга, помощник, прислужник. Слуги превращаются в господ, т.е. хозяев по­ложения. Всячески создается видимость, что их дела — самое важное, а из­готовление автомобиля, лечение больных — второстепенное.

37

Превращению слуг в господ, дополнительной деятельности в основную способствует тот социальный механизм, который мы отчасти уже рассмот­рели. Управленцы — это чаще всего солидарная и сплоченная социальная группа, ее контрдействия эффективнее критики или выпадов подчиненных. В их руках ключевые посты власти, асимметричная система найма и уволь­нения, фактическая неподконтрольность деятельности, концентрация средств материального вознаграждения (фонд заработной платы, премии и т.д.), эффективная система дисциплинарных санкций и т.д. Всего этого ли­шены исполнители, их условия существования как социальной группы на­ходятся в распоряжении «власть имущих». Благодаря такому механизму в

отсутствие рыночной конкуренции между предприятиями бюрократия способна свою работу делать главным для всех, превращать вспомогательные средства (документооборот, канцеля­рию) в цель существования органи­зации.

Механизм превращения бюрокра­тии, т.е. ее эволюцию в превращенную форму человеческих отношений, пре­красно описал известный американ­ский социолог Роберт Мертон55. Гос­подство формальных правил неизбеж­но приводит к тому, что роль, место и объем доверительно-личных отношений сокращаются и подменяются отно­шениями «через правила». Роль формально-уставных отношений, напротив, возрастает. К ним привыкают, им подчиняются и, наконец, не обращают внимания, воспринимая их как что-то само собой разумеющееся. Формаль­ные правила, внедрение которых поначалу вызывало психологическое не­приятие (реакция на новизну), со временем становятся делом привычным. Они рутинизируются, а значит, нарушаются. Для пресечения нарушений вновь нужны формальные правила и запреты. И это может продолжаться до бесконечности.

Эскалация формальных правил в организации — неустранимое следствие их рутипизации. Канцелярия не устает издавать новые правила и распоря­жения, ей всегда хватает дел. Чем сильнее рутинизация и шире эскалация, тем важнее труд бюрократа, тем больше он «раздувает щеки», тем более без­апелляционны его суждения. Никто не успевает заметить, как формальные правила приобрели самостоятельную ценность: без них невозможно обой­тись, по ним привыкли жить в такой степени, что если их убрать, начнется хаос: производство замрет, выпуск автомобилей прекратится, ученые и вра­чи останутся не у дел. Это и есть час торжества для бюрократа. Вначале он загнал людей в клетку формальных требований, а затем доказал им, что без этой клетки они не могут существовать. Страж закона превратился в тюрем­щика, слуга — в господина, средства — в цель существования. В превращен­ном мире главным действующим лицом является не рабочий или научный сотрудник, даже не директор, а вахтер.

55 Merlon R. Bureaucratic structure and personality // Social forces. 1940. Vol. 18, № 4. P. 560-568.

88

В качестве превращенной формы труда может выступать на вид совсем далекое от нее явление общественная работа. Понятие «общественная рабо­та» известно с давних пор. Оно относится, видимо, к тому древнейшему пе­риоду человеческой истории, когда зарождалось государство. Так, в Китае еще в V—IV вв. до н.э. практиковалось использование подневольных людей, обя­занных безвозмездно трудиться в пользу государства на «общественных рабо­тах», например на строительстве городских стен. Эти работы отличались, как правило, тяжелым характером. Здесь использовались осужденные56.

К разряду общественных работ не могли быть отнесены работы в госу­дарственном секторе, допустим, в государственных ремесленных мастер­ских или в хозяйствах по выращи­ванию быков и лошадей. Общест­венными работниками не являлась также прислуга в правительственных учреждениях. Общественными назы­ вали работы, которые не приносят до­хода частному лицу, польза должна быть общественной. В Китае специальное ведомство общественных работ следило за строительством и ремонтом дорог, мостов, каналов, городских стен, храмов, гробниц и т.д. Все это требовало значительного числа работ­ников, поэтому наряду с подневольными здесь трудились и свободные зем­ледельцы, либо исполнявшие ежегодную трудовую повинность, либо про­сто должники.

И прежде, и сейчас общественные работы считаются дополнительными тяготами, отвлекающими людей от их основной работы. Они рассматрива­ются как наказание за какую-то провинность, как непрестижная, ненужная работа. В одном из древнеассирийских писем писцы города Кальзу сообщали царю, что из-за необходимости выполнять государственные повинности, например, строительство и ремонт ирригационных сооружений, они вынуж­дены прервать более важное и постоянное свое занятие — наблюдение за не­бесными светилами и обучение юношества57. Иначе говоря, на рутинные исполнительские работы отвлекались высококвалифицированные специа­листы, выполняющие важные хозяйственные функции. Так обстояло дело и в нашей стране в советское время, когда докторов и кандидатов наук по­сылали на уборку свеклы.

Сегодня под общественной работой мы понимаем неоплачиваемую доб­ровольную деятельность людей в рабочее и во внерабочее время, не связан­ную непосредственно с должностными обязанностями. Раньше, как прави­ло, работники участвовали в культурно-массовой работе: распространение билетов на культурные мероприятия, подготовка стенгазет, праздничных ве­черов и утренников, участие в работе выборных органов, субботниках, де­монстрациях, шефская работа в колхозе и т.п.

По своему социальному и экономическому наполнению общественная работа выступает остаточной формой закабаления, выполнением непрестиж­ных видов деятельности. Только на первый взгляд это добровольная деятель­ность, в действительности речь идет о разновидности принудительного тру-

57 ' роблемь1 социальных отношений и форм зависимости на Древнем Востоке. М., 1984. С. 228. Там же. С. 10.

89

да. Вынужденность (скрытая внутри этого явления) общественной работы проясняется в тех санкциях — неодобрение, остракизм, порицание и т.п., — которые ждали провинившегося. Ее бесплатность — также лишь видимость. Общественная работа оплачивается не прямо, а косвенно. Это могло быть повышение в должности (недаром большая часть нынешних руководителей прошла через «горнило» общественной работы), дефицитные билеты, това­ры, квартиры, путевки в первую очередь, загранкомандировки, премии и т.д. Увлекшись общественной деятельностью, активисты настолько погружают­ся в нее, что постепенно теряют квалификацию и вкус к основной работе (по существу, она для них становится дополнительным занятием).

По всем меркам общественная работа подпадает под характеристики со­циальной превращенной формы труда. Об этом свидетельствует тот факт, что во многих советских коллективах искусственно придумывали себе занятия. Поток формальных мероприятий рос, как снежный ком. Придуманная для улучшения психологического климата, межличностных отношений, коллек­тивистских связей (совместные поездки за город, походы в театр и т.д.), об­щественная работа потеряла первоначальный смысл. Часто она расстраивала коллектив, вызывала раздражение одних и зависть других. Активисты фор­мировали замкнутую касту, ограничивая другим доступ к социальным бла­гам. Заорганизованность и формализм здесь те же, что и в бюрократии.

Бюрократия и отчуждение

В забюрократизированном мире человек — ничто без какой-либо справ­ки, диплома, удостоверения и т.п. О его деловых и моральных качествах су­дят не по тому, насколько он хорош в работе или честен в отношениях с ок­ружающими. Этих качеств как бы нет, если они не зарегистрированы в дип­ломе или служебной характеристике, заверенных соответствующими подписями и печатями. Реальных качеств у человека может и не быть, но у него есть документ, удостоверяющий их наличие. Диплом можно купить (а сейчас в нашей стране это массовое социальное явление), и тогда к его об­ладателю будут относиться так, будто деловые и моральные качества у него есть реально. Хотя он может быть профаном и аморальным человеком.

И наоборот, человеку без документа, на самом деле обладающему таки­ми качествами, не поверят, если они официально (т.е. символически, абст­рактно) не документированы. Для чиновника их как бы не существует, хотя перед ним стоит реальный человек, готовый доказать реальность своих до­стоинств. Чиновник им не верит, он верит бумаге. Фактически он не верит самому себе как человеку, он доверяет социальному символу. Такой человек, писал молодой Маркс, «может теперь действовать лишь как потерявший себя, как обесчеловеченный человек»58.

Бюрократ — это и есть потерявший себя человек. Доверяя лишь соци­альным символам — документу, деньгам, он сам есть материализованный символ, ибо он — «обесчеловеченный человек». В ситуации бюрократа, или социального символа, оказывается всякий независимо от своей должности, верящий документу (абстрактным отношениям) больше, нежели другому че­ловеку или самому себе. В нашем мире документ (характеристика с места

58 Маркс К. Конспект книги Джемса Милля «Основы политической экономии». С. 18.

90

работы, свидетельство, справка, паспорт) значит больше, чем реальный че­ловек и реальные отношения. Абстрактные отношения, оторвавшись от жи­вых людей, превратились в самостоятельную и господствующую над ними силу. Отрыв символа от реальности, т.е. его отчуждение, есть лишь подгото­вительный этап, пролог, предваряющий появление социальной превращен­ной формы на социальной сцене.

Сила социальных символов-посредников способна достичь колос­сальных масштабов, стать тотальной, всепоглощающей реальностью. Став таковой, новая реальность полностью заменяет старую, настоящую, выво­рачивая наизнанку нормальные отношения людей. Реальный мир живых

людей вначале становится абстракт­ным, а на конечной стадии «перевора­чивания» — абсурдным. Все поставле­но с ног на голову, иллюзорный мир  вытесняет реальный, принимает его облик и уже ничем от него не отлича­ется. Люди начинают верить иллюзиям как реальности, не замечая подме­ны. В этом мире люди относятся друг к другу уже не как люди, а как симво­лы-манекены.

Между превращенной формой и отчуждением существует много обще­го. Отчуждение — это прежде всего зависимость человека от своих иррацио­нальных страстей, понимаемая как психологическая патология, а не соци­альная. Аналогия отчуждения с психическим заболеванием вовсе не случай­на. В первоначальном своем значении термин «отчуждение» обозначал состояние душевнобольного. Во Франции слово aliene, а в Испании aliendo издревле служили выражениями психотических, отчужденных личностей. В Англии термин alienistупотреблялся для обозначения специалиста, ухажи­вающего за душевнобольными59. Душевнобольные — это совершенно поте­рянные личности, их действия не воспринимаются ими как свои собствен­ные, как принадлежащие им. Поэтому они не могут контролировать свои поступки, ибо реально они суть поступки другого лица. Они отчуждены от субъекта действия, стали для него чужими. Поэтому вполне правомерна аналогия между сумасшествием и отчуждением, которую особенно подробно изучал Э. Фромм.

В латинском языке термин alienatio имеет оба значения — психологиче­ское и социальное (в узком смысле — юридически-правовое). Отчужденный человек — это пребывающий в беспамятстве, в бессознательном состоянии или безумии; так же называли чужеземца, иностранца. В гражданском пра­ве отчуждение обозначало передачу имущества в собственность другого лица. Однако человек, потерявший собственность (на землю, орудия труда, дом, скот и т.п.), в социальном смысле мало что значит или не значит ничего. С его мнением не считаются, он не влияет на принятие управленческих решений, от него не зависит ход общественных дел в государстве. Более того, с поте­рей собственности, имущества от него не зависит и его собственная судьба: ею вправе распоряжаться чужие люди, сильные мира сего. Следствием вы­ступает его полная (социальная, экономическая и политическая) зависи­мость от других.

Alienation: The Cultural Climate of Our Time. N.Y., 1964. Vol. 1. P. 67-87.

91

Для определенного (потерявшего собственность) индивида его родина становится как бы чужой, неприветливой. Он чувствует себя здесь лишен­ным прав иностранцем. Поэтому в Древнем Риме лишившийся собст­венности и чужеземец обозначались одним словом. Если собственность в том или ином обществе играет ключевую роль, то ее потеря равнозначна потере средств существования. В переносном смысле отчужденный аналогичен душевнобольному, ибо для них потерян смысл существования, они переста­ют осознавать себя как центр своего жизненного мира. Между социальным отчуждением и психическим сумасшествием исчезают различия: в первом случае человеку не принадлежат его собственный дом, скот, земля, во вто­ром — его собственные поступки. То, что первоначально было своим, теперь стало чужим. Первоначальные отношения переворачиваются, они «испаря­ются», и вместо них появляются новые, но чуждые естественной природе вещей отношения: человек вынужден принимать свое как чужое. Это и есть превращенная форма.

Фромм проводит интересную параллель между терминами «идоло­поклонство» (idolatory) и «отчуждение». Оказывается, во времена пророков Ветхого Завета они употреблялись как смысловые эквиваленты. Принципи­альное различие между моно- и политеизмом заключалось именно в факте самоотчуждения. Создавая множество богов или идолов, человек приписы­вал каждому из них одно из своих качеств, но в гипостазированной форме. Идол представлял собственные жизненные силы человека в отчужденной форме, в форме вещи, которой он и поклонялся. Напротив, монотеизм по­лагает в человеке бесконечное многообразие качеств, и ни одно из них как конечное свойство нельзя оторвать от личности и превратить в фетиш.

Отголоски политеизма, считает Фромм, можно найти в современности. Так, и при фашизме, и при сталинизме — крайних формах тоталитарного общества — абсолютно отчужденный индивид поклонялся тем или иным идолам, будь то государство, нация, класс, коллектив60.

Отчужденная личность подобна очищенному от коры дереву, которая составляла его своеобразие и непохожесть и одновременно защищала его от внешних неблагоприятных воздействий. Обесчеловеченная личность стала незащищенной и похожей на всех. Она перестала быть индивидуальностью, ее индивидуальность принадлежит кому-то другому, но не ей. Лишенные индивидуальности могут восприниматься как взаимозаменимые и равные друг другу части целого. У них все общее, потому что нет ничего своего: и мысли, и поступки, и имущество. Они избавлены от ошибок, пережитков, социальных пороков и влились в идеальный коллектив.

Ценности коллектива и класса, ставшие над отдельными людьми как гос­подствующая над ними сила, это и есть не что иное, как очищенное и идео­логически препарированное индивидуальное. Административная система, централизовавшая все и вся, создала новый тип коллективности — механи­ческую солидарность очень похожих, лишенных индивидуальности людей-винтиков, индивидов, попавшихся на хитрости разума (выражение Г.В.Ф. Ге­геля): они добровольно подпали под власть коллективного ига потому, что это иго — их собственное Я, но гипостазированное, отчужденное от них и пре­вращенное в идол.

6,1 Alienation. P. 67-87.

92

Коллективизм 1920—1930-х гг. говорил с рабочим и крестьянином простым и доступным им языком плаката, лозунга, призыва. Он призывал ненавидеть богатых, носить незамысловатую одежду, быть прямолинейно искренним в выражении своих чувств, ненавидеть угнетателей, не щадить себя ради общего блага. Все это — слепки с индивидуальных черт человека, но очень гипертро­фированных, доведенных до карикатуры, до абстракции и потому, может быть, доступных пониманию всех без исключения. Индивидуальные черты (чаяния и надежды, вера в светлое будущее, суеверия, народный утопизм и многое дру­гое), оторванные от их реальных носителей, шаржированные до неузнавае­мости, были затем превращены в идол-лубок, которому поклонялись и в

который верили. Нация, коллектив, класс — это и есть обобщенные симво­лы, заменившие реальность, абстракт­ные идолы-знаки, в которых воплоти­лось отчужденное Я индивида и кото­рые стали господствовать над этим индивидом. Психологически окрашен­ное понятие «отчуждение» в начале XIX в. использовал Гегель, а в середине XIX в. Маркс для обозначения совсем иной реальности — социальной. Они и ввели в современный научный оборот серьезно переосмысленное понятие, обозначавшее социальную патологию об­щества. У Маркса отчуждение создает условия, при которых собственные дей­ствия человека превращаются в чуждую силу, стоящую над ним.

Введение в научный оборот категории превращенной формы дало воз­можность Марксу привести чисто экономические процессы во всем их многообразии к единому этическому (стало быть, и социальному) знамена­телю. Так, анализируя упоминавшуюся книгу Милля, Маркс пишет, что кредит надо понимать как политэкономическое суждение относительно нравственности человека61. Действительно, в кредитных отношениях вмес­то бумаги посредником обмена выступает сам человек, «но не в качестве человека, а как бытие того или иного капитала и процентов». Сам же чело­век переместил себя вовне и превратился во внешнюю форму. «В кредитных отношениях не деньги упразднены человеком, а сам человек превратился в деньги, или деньги обрели в человеке свое тело. Человеческая индивиду­альность, человеческая мораль сами стали предметом торговли и тем мате­риалом, в котором существуют деньги. Материей, телом денежной души яв­ляются уже не деньги, не бумаги, а мое собственное личное бытие, моя плоть и кровь, моя общественная добродетель и репутация»62.

Деловые отношения в товарном обществе строятся таким образом, что кредит дается только тому, кто уже является имущим, кто еще не лишен соб­ственности. Но имеющий собственность — это признанный обществом в качестве субъекта любого экономического действия, например сделки. Че­рез кредит оказывается доверие имущему, и отказ в кредите автоматически выносит приговор неимущему, выступает свидетельством его бедности, не­равноправности. Отказ в кредите как экономическая акция одновременно выступает моральным приговором неимущему в том, что «он не заслужива­ете К. Конспект книги Джемса Милля «Основы политической экономии». С. 22. 1ам же.

93

ет ни доверия, ни признания и, стало быть, является социальным парией, дурным человеком»61.

Неимущий, т.е. отчужденный от имущества, не только лишается доверия, но вместе с этим получает унижение. Зависимость его положения выража­ется в том, что он вынужден просить кредит у имущего, может быть, прибе­гая к обману, подделке, хитрости, лжи. Но и кредитующий не брезгует ни­какими средствами: «Слежка, за тайнами личной жизни и т.д. человека, ищущего кредит; разглашение временных неудач этого человека для того, чтобы, вызвав внезапное потрясение его кредита, убрать с дороги соперни­ка и т.д. Целая система банкротств, фиктивных предприятий и т.д.»64.

За фасадом совершенной кредитной системы экономических отношений проступает ее неприглядное социальное лицо. Но именно оно-то и являет­ся подлинным, хотя и скрытым ее содержанием. Ибо все экономические реалии порождает сам человек, на них он проецирует свои пороки и недо­статки. Кредит, обращение капитала, обмен имеют вполне реальное чело­веческое измерение; они таковы, каковы люди, их создающие.

Молодой Маркс предлагает не впадать в иллюзию и не принимать види­мость за суть дела. На поверхности — политэкономические категории, но это всего лишь маски, скрывающие социальное и нравственное содержание че­ловеческих отношений. Кредит — предоставление денег или товаров в долг и с уплатой процента. Это экономическая акция, техническая сторона дела. Но когда в нее включаются реальные люди с естественными для них недостат­ками, например желанием обмануть другого и не обмануться самому, эконо­мическая сделка из формы отношений становится их содержанием.

Кредит начинается с «презумпции виновности»: того, кому ссужаются деньги (особенно малознакомое лицо), заранее подозревают в возможном обмане (вернет ли деньги, не скроется ли от уплаты, неразоритсяли кмоменту возвращения денег?). На первый взгляд кредит как экономическая акция существует только в форме доверия — деньги передаются другому лицу. Но за этим скрыто моральное недоверие. Поэтому Маркс пишет, что «основой это­го экономического доверия является отсутствие доверия: недоверчивое и расчетливое обдумывание — кредитовать или не кредитовать...»65.

В государственном кредитовании действуют те же закономерности, но в массовом масштабе. В индивидуальном кредитовании индивид вполне мо­жет стать объектом обмана, а в государственном само государство может превратиться в игрушку спекулянтов. Государство перестает принадлежать самому себе и уже не контролирует ситуацию. Через государственный «кар­ман» осуществляют свои сделки российские подпольные миллионеры, те­невые дельцы, разных мастей спекулянты. С помощью официальных доку­ментов, заверенных государственными печатями, они торгуют лесом, гото­вой продукцией, полуфабрикатами и т.д., перепродают за границу государственное оборудование, дефицитные материалы (об этом неодно­кратно сообщалось в прессе).

Люди — это не абстракция, говорит Маркс, а вполне конкретные, живые индивиды, строящие общественные отношения на уровне своих возможно-

63 Маркс К. Конспект книги Дж.Милля «Основы политической экономии». С. 22.

64 Там же. С. 23.

65 Там же.

94

стей, своей социальной зрелости. Они создают такую общественную связь между собой, до которой они на данном историческом этапе доросли. «Ка­ковы индивиды, такова и сама эта общественная связь». В этом плане име­ют одинаковый смысл слова: «человек отчужден от самого себя» или «обще­ство этого отчужденного человека есть карикатура на его действительную общественную связь, на его истинную родовую жизнь...»66.

Нормальным является состояние того общества, в котором люди заняты прежде всего производством материальной продукции, и ненормальным, когда они поглощены прежде всего распределением того, что они успели произвести. Не важно, является уравнительным такое распределение или нет.

Если индивиды равнодушно относятся к рационализации производства, про­фессиональной постановке организа­ции труда, не стремятся сегодня произ­ вести больше и с лучшим качеством, чем вчера, но все свои страсти направ­ляют на распределение того малого, что удалось изготовить, расталкивая и унижая друг друга, то подобное положение нельзя назвать нормальным.

Речь должна идти уже о превращенном, а не истинном обществе, т.е. о карикатуре на действительную общественную связь людей, ибо самым ес­тественным состоянием человека выступает производительный труд, береж­ное отношение к земле, сырью, окружающей среде, а не страсти вокруг про­изведенного. Чем больше времени уходит на торги вокруг «пирога» (кому достанется больше и не достанется ли соседу больше, чем мне), тем меньше его остается на разумное производство. Значит, тем больше дефицит това­ров и острее борьба вокруг их распределения.

Особенно социалистическое общество в его превращенной форме переворачивает действительную общественную связь людей: вместо приоритетного развития производства предметов потребления неимоверно разрастались производство средств производства и оборонная промышлен­ность; там, где на первом месте по важности для национального выживания должно стоять производство материальной продукции, развитие произ­водительных сил и производственные отношения, вперед выдвигались вто­ростепенные распределительные отношения. Из-за этого трудовая деятель­ность человека, лишенная своей действительной общественной связи, вы­ражаясь словами молодого Маркса, становилась мукой, «его собственное творение — чуждой ему силой, его богатство — его бедностью, сущностная связь, соединяющая его с другим человеком, — несущественной связью... его производство — производством его небытия, его власть над предметом ока­зывается властью предмета над ним...»67.

Постоянный дефицит товаров, ощущавшийся десятилетиями в нашей стране, не только парализовал социальную активность, создавал напряжен­ность в отношениях между людьми и открывал каналы для спекуляции и хищений.

За обычными экономическими процессами, как и предупреждал Маркс, открываются нравственные категории, которые служат подлинным измере-

Конспект книги Джемса Милля «Основы политической экономии». С. 24. Маркс К. Там же. С. 24.

95

нием экономики и хозяйственной деятельности. Если закрыть глаза на это в науке, если видимость не отличать от сущности, то она (наука) превратит­ся в паллиативную дисциплину, которая «отчужденную форму социального общения... фиксирует в качестве существенной и изначальной и в качестве соответствующей человеческому предназначению»68.

«Братание невозможностей» — так, пожалуй, можно еще назвать превра­щенную форму, если воспользоваться фразой Маркса, брошенной им в «Эко-номическо-философских рукописях 1844 года» по поводу социальной сущ­ности денег. Исторически Маркс начинал анализ превращенной формы

именно с денег. Сущность денег, пишет он, заключается в том, что они пред­ставляют собой отчужденную родовую сущность человека. «То, чего я как че­ловек не в состоянии сделать, т.е. чего не могут обеспечить все мои индивиду­альные сущностные силы, то я могу сделать при помощи денег. Таким обра­ зом, деньги превращают каждую из этих сущностных сил в нечто такое, чем она сама по себе не является, т.е. в ее противоположность»'"4.

Именно деньги, считал молодой Маркс, превращают верность в измену, любовь в ненависть, ненависть в любовь, а добродетель — в порок. Деньги извращают не только индивидуальные отношения людей, делая их чем-то противоположным их первоначальной сущности, но также общественные связи, которые, уже будучи извращены, т.е. став превращенной формой, господствуют над людьми в качестве самостоятельных сущностей. Храбр тот, кто имеет возможность купить храбрость, хотя от природы он труслив. Доб­родетельным слывет тот человек, кто за деньги приобрел (т.е. купил) обще­ственную репутацию, уважение, престиж. Деньги «смешивают и обменива­ют все вещи... они представляют собой всеобщее смешение и подмену всех ве­щей, следовательно, мир навыворот, смешение и подмену всех природных и человеческих качеств»70.

Аномия и отчуждение

Определение превращенной формы, данное Марксом в «Экономическо-философских рукописях 1844 года», важно для нас во многих отношениях. Оно завершает начатый ранее анализ, доводит его до логического конца, до полной ясности. Превращенная форма создает двойной мир — один настоя­щий, другой иллюзорный. В этом «мире навыворот» иллюзорное занимает место реального и воспринимается как единственно реальное бытие. При­чем подмену человек не замечает и не должен замечать. Оба мира — перво­начально реальный и иллюзорный (вторично реальный, ставший таковым благодаря искажению общественных отношений) — противоположны и противоречат друг другу.

6S Маркс К. Там же. С. 24.

69 Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года. С. 149.

70 Маркс К. Там же. С. 150.

96

Все признаки превращенной формы — раздвоенность, подмена одного другим, противоположность и противоречие — крайне важны для правиль­ного понимания ее природы. Если их не учитывать, то превращенную фор­му легко спутать с другими, похожими на нее, категориями, например от­чуждением. В отчуждении какое-то качество человека, черта межиндивиду­альных или общественных (коллективных) отношений отрывается от носителя (субъекта) этих качеств или черт и становится чем-то самостоятель­ным, а затем и господствующим над субъектом. Для Маркса было не важно, переживает как-то индивид состояние отчуждения или нет. Для него отчуж­дение — объективно существующее от­ношение коллективного бытия людей, независимое от их воли и сознания.

Однако для всей западноевропейской и североамериканской традиции отчуж­дение, как правило, связано с психологи­ческим ощущением потерянности в мире, утратой смысла жизни, значимо­сти своего Я для этого мира. Без такого переживания отчуждения нет. Поэтому зарубежные социологи измеряют отчуж­дение с помощью социально-психо­логических тестов. В марксовой концеп­ции отчуждения такого в принципе быть не может. У Маркса отчуждение, как у Э. Дюркгейма аномия, есть подавление индивидуальной активности социаль­ными институтами общества, объективные характеристики социальной структуры, а не субъективные чувства людей.

Аномия у Дюркгейма — это отсутствие общепринятых норм и стандартов поведения, твердых законов и социальных гарантий, своего рода смутное время. Аномия может существовать только на уровне большой социальной группы, но никак не индивида. Отчуждение у Маркса — это субъектное, но не субъективное отношение. Признаками и условиями отчуждения у него выступают разделение и специализация труда, частная собственность, экс­плуатация. Современные западные социологи, напротив, чаще сводят отчуждение не к субъектным отношениям, а к субъективным. Наиболее известная концепция отчуждения принадлежит М. Симану, который выде­лил следующие переменные: отстраненность от власти (безвластие), бес­смысленность, отсутствие норм, изоляция и самоустранение71. Все пять ха­рактеристик описывают субъективные ощущения, а не внешние условия коллективного бытия. Точно так же поступали Дж. Неттер72 и Р. Блаунер", измерявшие степень отчуждения с помощью шкалы установок. Часто, из­меряя отчуждение, социологи измеряют также аномию и наоборот. Настоль­ко близки эти понятия.

Seeman M. On the meaning of alienation //Amer. Sociol. Rev. 1959. Vol. 24, № 6. P. 783-791; Mendel! S.

72 sociological Theory: Uses and Unities. N.Y., 1974.

73 Net,erG- A measure of alienation // Amer. Sociol. Rev. 1957. Vol. 22, № 6. P. 670-677.Maimer R. Alienation and Freedom. Chicago, 1964.

97

Итак, отчуждение описывает одновременно субъективное ощущение потери смысла жизни, изолированности, подконтрольности и т.п., а также объективное отношение разрушения каких-то социальных институтов или структур. Как правило, у Маркса не прослеживается единственной трактов­ки проблемы, напротив, в его работах встречаются самые разные, чуть ли не отрицающие друг друга оценки. И не мудрено, ибо Маркс первым в западно­европейской мысли попытался раскрыть экономические и социальные гра­ни отчуждения. У него отчуждение то разрастается до метафизического зна­ка, под которым проходит развитие современной цивилизации, то сводит­ся чуть ли не к технической операции, например отделению (отчуждению)

работников от управления.

Подобным образом нет единства у Маркса и в понимании превращенной формы. То она выражает результат тех­нико-экономического по своей сути процесса обращения капитала, то по­лучает вселенские масштабы раздвоения мира. Маркс понимает превраще­ние то как всецело позитивный процесс, то как однозначно негативный. Определенной устоявшейся трактовки он не дал и, видимо, подобной цели не преследовал.

Тем не менее некоторые различия между отчуждением и превращенной формой удается обнаружить. Во-первых, превращенная форма в отличие от отчуждения никогда не бывает субъективным переживанием, хотя может существовать и на индивидуально-групповом уровне. Во-вторых, структурно она представляет комплексное явление, в котором отчуждение может вы­ступать всего лишь его частью. В-третьих, отчуждение необязательно должно завершаться удвоением и перевертыванием мира, но превращенная форма, как правило, содержит в себе отчуждение как один из своих этапов.

ЛЮДИ-МАСКИ5 ОБЩЕСТВО-СПЕКТАКЛЬ

Анализируя превращенную форму и отчуждение, Маркс неоднократно употреблял понятия экономической маски и «маски-сознания». Маски об­ладают свойством нечто выражать и одновременно скрывать.

Древнегреческие актеры выходили на сцену в огромных масках, которые были видны с последних рядов амфитеатра. На масках крупными мазками прорисовывался характер персонажа, например злодея отцеубийцы, и про­резалось ротовое отверстие, через которое актер произносил свой монолог. Этот процесс получил название per sonare — говорить сквозь маску. Отсюда происходит известное нам понятие «персона», или личность.

В социальной реальности текст исполняемых нами ролей пишет не кон­кретный человек, а общество, точнее его полномочные агенты, в частности парламент, создающий законодательную базу государства. Каждый из нас озвучивает написанную обществом роль, внося в ее исполнение собствен­ную интерпретацию и собственное понимание того, как следует себя вести человеку, играющему такую роль.

Наше сознание не только руководит нашим ролевым поведением, но и осуществляет огромную работу по расшифровке кодов, которыми зашиф­рованы общественная жизнь и сложный комплекс социальных отношений.

98

Читая ежегодные отчеты главы государства, анализируя выступления ответ­ственных государственных мужей, человек проделывает большую умствен­ную работу по дешифровке, решая задачу, например, о том, что означает увеличение расходов на социальную сферу на 1,2%. Это очень мало или до­статочно для того, чтобы ребенок мог поступить в следующем году в госу­дарственный вуз или придется копить деньги на коммерческий? Повысят заработную плату врачам и учителям или добавка вновь разойдется по кар­манам чиновников?

Не имея возможности повлиять на распределение государственного бюд­жета, мы ощущаем силу социальной системы, стоящей над нами. Ее нельзя увидеть, свергнуть, остановить, приспособить к своим нуждам. Социальная система начинает разрастаться в огромный театр, где каждый человек — все­го лишь игрок, а правила игры написаны обществом или государством. Об­щественные отношения начинают восприниматься человеком как отноше­ния на сцене. Большинство населения оказывается в роли зрителей, распо­ложенных в темном зале, с интересом глазеющих на сценическое действо, ни изменить, ни повлиять на которое оно не в силах.

Превращение участников в зрителей, активных творцов и конструкторов социальной реальности (ведь люди некогда учредили все многообразие со­циальных институтов) в пассивных наблюдателей — конечный акт масштаб­ной социальной драмы, называемой отчуждением продуктов деятельности от субъектов данной деятельности. Именно благодаря этой драме стало воз­можным появление социальной превращенной формы.

Марксистски ориентированный культуролог и критик современной ви­зуальной культуры, Ги Дебор, спустя полтора столетия после Маркса, раз­вил представление об обществе как большом спектакле: «Спектакль — это не совокупность образов, но общественное отношение между людьми, опо­средованное образами... Спектакль, рассматриваемый сообразно его соб­ственной организации, есть утверждение всякой человеческой, то есть со­циальной, жизни как простой видимости»74. И еще: «Спектакль, взятый в своей тотальности, есть одновременно и результат, и проект существующе­го способа производства... Спектакль есть основное производство современ­ного общества»75.

Метафора общества как спектакля весьма удачно вписывается в теорети­ческую модель превращенной формы. Здесь и проблема отчуждения — сце­ны от зрительного зала, артистов от зрителей, автора пьесы от актеров, празд­ничного действа от обыденного созерцания. Здесь и процесс манипуляции как поведением (актеров со стороны автора и режиссера), так и сознанием (актерским и зрительским), игра воображения (достраивание зрителем дей­ствий и смыслов, наблюдаемых на сцене). Здесь и само действие превраще­ния — актеров в античных героев, зрителей — в праздничную публику. Иг-рание, или исполнение роли, — это одновременно вживание в образ, пере­воплощение в иную личность, иную эпоху, а часто и члена совсем другого общества. Зритель, вживаясь в то, что изображают актеры, воспринимает театральное действие как реальное. Аберрация сознания может зайти на­столько далеко, что повлияет на дальнейшую социализацию и жизненный

Дебор Г. Общество спектакля. М., 2000. С. 23, 25. Там же. С. 24, 26.

99

путь зрителя. Он может уподобить свою жизнь жизни театрального героя. Эмоциональное впечатление, полученное зрителем от просмотренного спектакля, может превратиться в эмоциональный шок, круто изменив даль­нейшую судьбу человека. Зритель, сочувствуя, сопереживая, страдая вмес­те с героями, может получить от спектакля гораздо больший эмоциональ­ный заряд, чем от собственной жизни, от событий, реально переживаемых им, но очень будничных и рутинных.

Современное кино и телевидение, а в последнее время и интернет создают очень мощную конкуренцию реальной действительности. Визуальная реаль­ность становится более привлекательной, интеллектуально и эмоциональ­но насыщенной, чем реальность объективная. Некоторые фанаты телеэкра­на и монитора не выдерживают соревнования, навсегда становясь рабом виртуальной действительности или пациентом психиатрической больницы. Превращенная форма заняла место реальной формы, в которую отливается или по крайней мере должна отливаться человеческая культура.

В театре вымышленная реальность становится реальнее объективной. Зрители отдают себе отчет в том, что перед ними — игра, фарс, обман, но они кажутся ему интереснее, привлекательнее и значительнее, чем соци­альная реальность. Они с удовольствием предаются вымыслу и желали бы продлить сладкий обман. С неохотой и разочарованием они покидают зри­тельный зал после окончания спектакля, с отвращением обнаруживая себя на дождливой улице или в грязной подворотне. Они не хотели бы возвра­щаться в эту жизнь, но она им нужна хотя бы для того, чтобы заработать деньги на очередной спектакль.

Покидая гостеприимный театр и оказавшись в негостеприимном горо­де, люди с сожалением понимают, что спектакль не закончился. Реальная жизнь — это тоже спектакль, где вместо профессиональных актеров роли играют чиновники и бюрократы. Для них тоже пишут пьесы, и они, придя после работы домой, с удовольствием сбрасывают постылую маску, превра­щаясь в заурядного обывателя. Перевоплощение закончилось, но наступит утро, и спектакль начнется опять. Люди проснутся, наденут социальные маски и отправятся исполнять свои роли. Только в отличие от профессио­налов они будут делать свою работу часто очень по-дилетантски, а зрители, увидевшие их игру, покинут зал.

ОНТОЛОГИЯ АБСУРДА

Одним из важных аспектов превращенной формы выступает абсурд (от лат. absurdus — нелепый). Это философское и культурологическое понятие, характеризующее такое предельное состояние обессмысливания, до кото­рого при определенных обстоятельствах может быть доведено любое разум­ное или осмысленное положение, порядок, состояние и даже реальность в целом.

Прием выворачивания смысла намеренно используется в современной драматургии, кино- и телепостановках для того, чтобы заглянуть по ту сто­рону обычного состояния дел, расширить горизонты привычного либо под­черкнуть, что между явлениями существуют такие связи, которые были упу­щены при обычной перспективе, но которые в действительности выявляют

100

сущность события. М. Стафецкая определяет абсурд как ловушку, в которую попадает сознание, как плату за ослепление доказательной мощью понятия. Для рационалистов абсурд — грань, отделяющая правильный мир сознания от беспорядочного хаоса. Абсурдное в одном измерении (Вселенной, про­странстве, парадигме, способе мышления, культуре, эпохе) может не быть таковым в другом. Многие научные теории, противоречащие здравому смыс­лу, вначале казались абсурдными, например теория относительности А. Эйн­штейна, о котором говорили, что он обладает парадоксальным, необычным мышлением. В данном случае абсурд выступает синонимом парадоксально­му. В русском языке есть слово, семантически вбирающее в себя понятия

абсурда и нонсенса — «бессмыслица». Нонсенс и бессмыслица во многом имеют сходные значения: нонсенс — не простое отсутствие смысла, а скорее ак­тивная невозможность существования смысла; бессмыслица — проистека­ющая из этого невозможность проявле­ния действий субъектом, этого смысла лишенным. Одна из наиболее значительных теорий бессмыслицы была раз­работана в кружке «чинарей» (А. Введенский, Я. Друскин, Л. Липавский, В. Олейников, Д. Хармс), существовавшем в 1920—1930-е гг.

Его представители исходили из тезиса о текучести мысли и языка и раз­личали два вида бессмыслицы: а) бессмыслица речи, где слова вводятся в не­привычный для них контекст (с использованием разрушения ассоциатив­ных и логических связей создавался новый язык, в котором даже отдельное слово могло быть переполненной смыслами герметической метафорой); б) онтологическая бессмыслица, напоминающая пограничную ситуацию в экзистенциализме.

Возможно, первым апостолом абсурда в XIX в. являлся Ф. Ницше, создав­ший своеобразное «Откровение абсурда». Его нигилизм, по мнению право­славного мыслителя Юджина Роуза, есть тот самый корень, из которого выросло все дерево абсурда. И если Ницше представляет нам саму филосо­фию абсурда, то о ее последствиях предупреждал мир его старший современ­ник Ф. Достоевский: Ницше был слеп к свету Христовой правды, которая одна способна противостоять абсурдному мировоззрению. Два знаменитых афоризма Ницше «Бог умер», т.е. вера в Бога умерла в наших сердцах, и «Истины нет», т.е. мы отказались от богооткровенной истины, на которой когда-то была воздвигнута европейская цивилизация, лежат в основании Апокалипсиса абсурда XX в. Личная форма Откровения абсурда выражена в словах Ивана Карамазова: «Если Бога нет, то все позволено». Две фразы — «Бог умер» и «Истины нет» — значат в точности одно и то же; это открове­ния об абсолютной абсурдности мира, в центре которого вместо Бога ока­залось ничто. «Все боги умерли, — говорит Заратустра, — и мы хотим теперь, чтоб жил Сверхчеловек». Безумец у Ницше так говорит о богоубийстве: «Не слишком ли мы много на себя берем? Не нужно ли нам самим стать богами, просто чтоб это выглядело нам по плечу?» А Кириллов в «Бесах» Достоев­ского знает, что «если нет Бога, то я Бог». Атеисты и сатанисты, создавшие откровенно нигилистический тип субкультуры, берут на вооружение идеи Ницше и героев Достоевского, заявляя о своем безверии и отвержении ис-

101

тины. Они верят в Антихриста, а не в Христа. Антихрист выворачивает мир наизнанку, представляя тьму светом, зло — добром, рабство — свободой и хаос — порядком. Он воплощает философию абсурда и идею Человекобо-га, потому что поклоняется только себе и называет себя Богом. Бессознатель­ными последователями такой субкультуры, видимо, становятся массы про­стых обывателей, не дающих себе труда задуматься над духовными вопро­сами бытия. Безразличие к духовной реальности, душевная растерянность и распущенность, увлечение сектами и псевдорелигиями — все это служит явным признаком культурного кризиса современного общества, общества, стоящего у черты абсурда или уже перешагнувшего за нее.

Среди экзистенциалистов середины XX в. наиболее полно идею абсурда выразил выдающийся французский писатель-философ А. Камю в произве­дении, специально посвященном этой проблеме: «Миф о Сизифе. Эссе об аб­сурде». У Камю абсурд — это чувство, пронизывающее все поры жизни и за­коулки человеческой души, своеобраз­ная болезнь духа, к которой не приме­шаны ни метафизика, ни вера. Чувство абсурда не равнозначно понятию абсурда. Чувство лежит в основании и не сводится к понятию. Если я обвиню невиновного в преступлении, размыш­лял Камю, если заявлю добропорядочному человеку, что он вожделеет к соб­ственной сестре, то мне ответят, что это абсурд. Мне укажут на антиномию между тем актом, который я ему приписываю, и принципами всей его жиз­ни. «Это абсурд» означает «это невозможно», а кроме того, «это противоре­чиво». Если вооруженный ножом человек атакует группу автоматчиков, я считаю его действие абсурдным. Но оно является таковым только из-за дис­пропорции между намерением и реальностью. Доказательство от абсурда также осуществляется путем сравнения следствий данного рассуждения с логической реальностью, которую стремятся установить. Во всех случаях — от самых простых до самых сложных — абсурдность тем больше, чем силь­нее разрыв между сравниваемыми вещами. Есть абсурдные браки, вызовы судьбе, злопамятства, молчания, абсурдные войны и абсурдные перемирия. В каждом случае абсурдность порождается сравнением. По существу, абсурд есть раскол. Его нет ни в одном из сравниваемых предметов — он рождает­ся в их столкновении. Следовательно, с точки зрения интеллекта я могу ска­зать, что абсурд не в человеке и не в мире, но в их совместном присутствии. В противоположность Камю, и возражая ему, Роуз считает, что абсурд — это не внешнее, а внутреннее явление: не в мире, но в самом человеке исчезают смысл и согласие.

Чувство абсурдности, по Камю, есть разлад между человеком и его жиз­нью, актером и декорациями. Все когда-либо помышлявшие о самоубийстве сразу признают наличие прямой связи между этим чувством и тягой к не­бытию. Когда разлад между реальной жизнью и иллюзорным представлени­ем о нем становится катастрофическим, единственный выход — самоубий­ство. Французский философ проследил связь между двумя социокультурны­ми факторами, самоубийством и абсурдом, и выяснил их глубинную

102

соподчиненность. Несколькими десятилетиями ранее Э. Дюркгейм просле­дил взаимосвязь самоубийства и типа религиозности, а также, как Камю, вы­яснил их тесное родство. У Камю самоубийство является естественным ис­ходом абсурда. В принципе для человека, который не лжет самому себе, дей­ствия регулируются тем, что он считает истинным. Вера в смысл жизни всегда предполагает шкалу ценностей, выбор, предпочтение. Вера в абсурд, по определению, учит нас противоположному. В таком случае вера в абсур­дность существования должна быть руководством к действию. В привязан­ности человека к миру есть нечто более сильное, чем все беды мира. Тело принимает участие в решении ничуть не меньше ума, и оно отступает перед небытием. Разум, зашедший в тупик при решении каких-то своих, интел­лектуальных проблем, дает команду на уничтожение тела, которое ни в чем не повинно. Это и есть абсурд, лежащий в самой основе человеческого су­ществования. Наш разум ищет смысл жизни и, не найдя его, уничтожает не себя, а тело, которому для существования никакого смысла не надо, ему необходимы питание и комфорт. Мы привыкаем жить задолго до того, как привыкаем мыслить, пишет Камю. Тело сохраняет это опережение в беге дней, понемногу приближающем наш смертный час. Спасает от абсурда надежда на жизнь иную, которую требуется «заслужить», либо уловки тех, кто живет не для самой жизни, а ради какой-нибудь великой идеи, превос­ходящей и возвышающей жизнь, наделяющей ее смыслом и предающей ее. Если человеческая жизнь представляет собой абсурдную драму, или, точнее выражаясь, драму абсурда, то репликами в ней обмениваются надежда и смерть. Если прибегнуть к метафоре, то можно сказать, что наша культура — это путеводитель или огромная карта абсурда, а наш разум — гид в этом хао­се. Он сам, в силу прирожденной способности, приводит наш мозг к нераз­решимым противоречиям. Основное занятие разума — отличать истинное отложного. Однако стоит мышлению заняться рефлексией, полагает Камю, как тотчас обнаруживается противоречие. Здесь не помогут никакие убеж­дения.

В ясности и элегантности доказательств никто на протяжении стольких веков не превзошел Аристотеля: «В итоге со всеми подобными взглядами не­обходимо происходит то, что всем известно, — они сами себя опровергают. Действительно, тот, кто утверждает, что все истинно, делает истинным и ут­верждение, противоположное его собственному, и тем самым делает свое утверждение неистинным (ибо противоположное утверждение отрицает его истинность); а тот, кто утверждает, что все ложно, делает и это свое утверж­дение ложным. Если же они будут делать исключение — в первом случае для противоположного утверждения, заявляя, что только оно одно не истинно, а во втором — для собственного утверждения, заявляя, что только оно одно не ложно, то приходится предполагать бесчисленное множество истинных и ложных утверждений, ибо утверждение о том, что истинное утверждение истинно, само истинно, и это может быть продолжено до бесконечности».

С этим вполне согласен Роуз, полагавший в середине XX в., что филосо­фия абсурда, с какой стороны к ней ни подойди, противоречит сама себе. Чтобы утверждать всеобщую бессмысленность, нужно вкладывать какой-то смысл в саму эту фразу, чем отрицается исходное положение; когда говорят «истины нет», подразумевают истинность этого высказывания, снова себе противореча. Философия абсурда состоит в отрицании и от начала до кон-

103

ца определяется тем, что именно подлежит отрицанию. Абсурдное возмож­но лишь по отношению к чему-либо неабсурдному; идея о мировой бессмыс­лице может прийти в голову только тому, кто веровал в смысл бытия и в ком эта вера не умерла. Философию абсурда нельзя понять в отрыве от ее хрис­тианских корней.

Христианство по существу есть высшее согласие, потому что Бог сотво­рил этот мир в гармонии, по образу и подобию своему. Для исповедующего абсурд все распадается на части, включая его собственную сиюминутную философию; для исповедующего христианство все собрано воедино и согла­совано, включая и то, что беспорядочно само по себе. Абсурд с его хаосом оказывается элементом более общей и согласованной картины; если бы это было не так, вряд ли стоило бы о нем говорить. И это всего лишь один из тех порочных кругов, по которым мышление спускается в преисполню.

Если первое занятие суждения — искать истину, то второе — создавать ве­ликое. Однако начало всех великих действий и мыслей ничтожно. Великие деяния часто рождаются на уличном перекрестке или у входа в ресторан. Но где бы они ни родились, участь большинства великих замыслов и начина­ний — забвение, нереализованность, смерть. Огромная вселенная культуры, бесконечное множество цивилизаций, стран и обществ созданы '/ челове­ческих замыслов. Большинство из них навсегда похоронено в пустыне заб­вения. И это еще один порочный круг, т.е. еще один абсурд, ведущий чело­века в преисполню хаоса. Третий круг — стремление разума во всем навести порядок и всему придать ясность. Понять явления, поступки, движения — значит прежде всего унифицировать их. Даже в своих наиболее развитых формах разум соединяется с бессознательным желанием ясности. В стрем­лении понять реальность разум удовлетворен лишь в том случае, когда ему удается свести ее к мышлению. Если бы мышление открыло в изменчивых процессах вечные отношения, устойчивые универсалии, а последние заста­вило подчинять одному-единственному принципу, то разум был бы счаст­лив. Ностальгия по Единому, стремление к Абсолюту выражают сущность человеческой драмы. Драматизм человеческого существования в том и за­ключается, что единство таит в себе многообразие. Разум утверждает все­единство, но этим утверждением доказывает существование различия и мно­гообразия, которые пытался преодолеть. Так возникает еще один порочный круг. Его вполне достаточно для того, чтобы погасить наши надежды. А там, где умирает надежда, рождается абсурд.

Надежда может покинуть равно образованных и неграмотных. Первые живут разумом, но чем больше они его развивают, тем большее число пара­доксов он им готовит. Вторые живут чувством и преходящей минутой. Но их тоже ожидает ловушка. Всем известно, что человек смертен. Одних эта мысль приводит к самоубийству, а других — к интенсивной творческой работе как попытке преодолеть смерть и стать бессмертным, пусть лишь в памяти по­томков. Одних мысль о смерти обезоруживает, других окрыляет. Первые живут в измерении абсурда, все время думая о смерти, боясь и одновремен­но готовясь к ней. Бытие-к-смерти, как сказал позже М. Хайдеггер, есть основа человеческого существования. Возможно, если воспользоваться ме­тафорой Камю, это последний круг ада, ведущий к небытию, т.е. к абсурду. Попытка преодолеть его при помощи разума иллюзорна, как и попытка об­ратиться к нему при помощи чувств. Чем больше мы анализируем жизнь и

104

задумываемся над ее смыслом, чем больше тренируем свой интеллект, тем более широкой и прочной становится сеть, сплетенная из логических про­тиворечий. Чем меньше мы задумываемся над жизнью, ее смыслом и живем чувствами, предаваясь наслаждениям, тем более чувствительными мы ста­новимся к смерти, тем сильнее боимся ее. Но это и есть абсурд. Таким обра­зом, абсурд тотален. Абсурдный человек исчерпывает все и исчерпывается сам; абсурд есть предельное напряжение, поддерживаемое всеми его сила­ми в полном одиночестве. Абсурд скрепляет все связи и отношения в этом мире, он приковывает одно живое существо к другому.

Человек рождается по воле случая, но уходит из мира по железной логи­ке необходимости. И это тоже абсурд. Но если абсурдны игроки и те отноше­ния, в которые они вступают, прожи­вая свою жизнь, то пьесу в целом сле­дует именовать драмой абсурда. Абсур­ден ее сценарий, абсурдна постановка и игра. Будь у нас выбор, мы, возмож­но, и не пошли бы смотреть такой спектакль. Но, однажды родившись, мы обречены досмотреть его до конца. В середине или даже в самом начале постановки зал покидают только само­убийцы. Они уже все поняли, и пьеса им не понравилась. Им хватило сме­лости встать и выйти. Другим ее не хватает. Страдая и мучаясь, они досижи­вают до конца. Возможно, это абсурд, но чувство самосохранения, которое сильнее нашего разума, этого игрока в рулетку, любителя парадоксов, спа­сает нас от последнего шага. Дождавшись окончания премьеры, мы вместе с толпой идем за своими вещами. Жизнь действительно представляет собой только премьеру, на которую зритель попадает не просто впервые, но един­ственный раз. В этом философская, биологическая и какая угодно подоплека человеческого существования. Человек живет только один раз, и перед этой истиной обесценивается любая попытка уйти со спектакля раньше време­ни. Ушел — значит никогда не вернулся. Это заставляет человека цепляться за жизнь, хотя она абсурдна.

Хайдеггер полагал, что человек держится этого абсурдного мира, клянет его за бренность и ищет путь среди развалин. К. Ясперс был уверен, что выход из смертельной игры нам недоступен. Ему было известно, что в кон­це концов разум потерпит поражение, и он подолгу останавливался на пе­рипетиях истории духа, чтобы разоблачить банкротство любой системы, любой спасительной иллюзии, любой проповеди. В этом опустошенном мире, где доказана невозможность познания, где единственной реальностью кажется ничто, а единственно возможной установкой — безысходное отча­яние, Ясперс занят поисками нити Ариадны, ведущей к божественным тай­нам. Он тем яростнее обрушивается на предрассудки разума, чем радикаль­нее разум объясняет мир.

Ему вторил русский философ Лев Шестов, который без конца доказывал, что даже самая замкнутая система, самый универсальный рационализм все­гда спотыкается об иррациональность человеческого мышления. Иронии, иррациональности, несуразностей, глупости в мире так много, что в них, как

105

в болоте, тонет любая попытка разума окончательно навести порядок во Вселенной. Для Шестова принятие абсурда и сам абсурд единовременны. Констатировать абсурд — значит принять его, и вся логика Шестова направ­лена на то, чтобы выявить абсурд, освободить дорогу безмерной надежде, которая из него следует.

Своеобразным певцом, а может, аналитиком абсурда был Ф. Достоев­ский, романы которого не знают привычной рациональной логики, где ге­рои совершают то, что не поддается культурной калькуляции или умышлен­ному планированию. В его книгах нет широких проспектов и регулярных

парков, зато множество тупиков, закоулков, потаенных ходов. Общепризнано, что пара­доксальная логика Достоевского, которую Эйнштейн называл «бегством от очевидно­го», гораздо точнее и полнее отражает реаль­ную жизнь людей, чем логически ясные и теоретически безупречные трактаты, эссе, исследования, эксперименты.

Один из самых загадочных мыслителей Нового времени Сирен Кьеркегор на протя­жении долгих лет не только искал абсурд, но и жил им. Именно он сказал парадоксальную фразу: «Подлинная немота не в молчании, а в разговоре». Он был уверен, что ни одна ис­тина не абсолютна и не может сделать суще­ствование удовлетворительным. Всякий раз он выдумывал все новые псевдонимы и со­здавал всевозможные противоречия, писал одновременно «Назидательные речи» и «Дневник соблазнителя», учебник цинично­го спиритуализма. Он отвергал утешение, мораль, любые принципы успокоения. Аб­сурд, будучи метафизическим состоянием сознательного человека, не ведет к Богу. Аб­сурд — это грех без Бога. Пленником пара­доксов и странностей задолго до него был ве­ликий Сократ, превративший иронию в главный принцип жизни.

Предметом своего пристального изучения сделали абсурд Э. Гуссерль и феноменологи, отвергавшие трансцендентное могущество разума. Гуссерль намеревался избежать «закоренелой привычки жить и мыслить в соответ­ствии с условиями существования, которые нам хорошо известны и для нас удобны». Главный метод феноменологов эпохи предполагает воздержание от любого рассудочного суждения. Когда шумная работа нашего мышления приостанавливается, в наступившей тишине феноменологи могут услышать изначальный голос мира, каким он был до вторжения человека и его конст­руктивистских нововведений, называемых культурой. Сознание заключает в скобки объекты, на которые оно направлено, и они чудесным образом обособляются, оказываясь за пределами всех суждений. Именно такая ин-тенциональность характеризует сознание. Сознание не формирует познава­емый объект, оно лишь фиксирует его, будучи актом внимания. Оно после-

106

довательно высвечивает то, что лишено внутренней последовательности. В этом волшебном фонаре все образы самоценны. Абсурдный ум нацелен на перечисление того, что не в состоянии трансцендировать, и единственное его утверждение сводится к тому, что за отсутствием какого-либо объясни­тельного принципа мышление находит радость в описании и понимании каждого данного в опыте образа. Гуссерль как-то заявил: «Если бы мы мог­ли ясно созерцать точные законы психических явлений, они показались бы нам столь же вечными и неизменными, как и фундаментальные законы тео­ретического естествознания». Во вселенной Гуссерля, полагает Камю, мир прояснился настолько, что стало бесполезным присущее человеку стремле­ние понять его. Все эти мыслители с завидным упорством провозглашали, что нет ничего ясного, повсюду хаос, что человек способен видеть и позна­вать лишь окружающие его стены. Сте­ны, прячущие от нас огромное здание абсурда.

Иначе чем Камю подходит к анали­зу абсурда Роуз в незавершенной кни­ге «Царство Божие и Царство Челове­ческое», над которой он работал в конце 1950-х — начале 1960-х гг. Его интере­сует прежде всего философия абсурда, но не отдельного человека, а всего че­ловечества. Он полагает, что XX в. недаром называют веком абсурда. Поэты и драматурги, живописцы и скульпторы изображают наш мир бессвязным хаосом, а нас самих — бездушными хаотическими частицами. Политика независимо от направления и оттенка стала всего лишь ширмой, временно придающей вселенскому развалу жалкое подобие порядка. У всех в памяти самый страшный пример абсурда — фашизм, уничтоживший во имя бредо­вой идеи национальной чистоты миллионы людей. Один из его идеологов, Гиммлер, мог чередовать инспекцию в лагерях смерти с прослушиванием му­зыки И. Баха и посещением художественных выставок. И сам Гитлер был воплощенным абсурдом: невзрачный фельдфебель стал властителем мыслей и судеб десятков миллионов людей, достаточно образованных и цивилизо­ванных. Из небытия он взмыл, по словам Роуза, к мировому господству и канул обратно в небытие, оставив за собой лишь обломки цивилизации, бла­годаря одному тому, что он, пустейший из людей, олицетворял пустоту сво­их современников. Режим Гитлера представляет собой самое совершенное политическое воплощение идеологии абсурда. Гитлеровский сюрреализм остался позади, но эпоха абсурда отнюдь не миновала. Мир просто вступил в новую фазу болезни, именуемой трагедией абсурда: неимущие начинают требовать богатства и власти; имущие прожигают жизнь в суете или гибнут от разочарования и скуки. Кажется, мир раскололся надвое: одни ведут бес­смысленную и бесцельную жизнь, не сознавая этого, а другие вполне осоз­нанно идут к безумию и самоубийству. «Мы живем в эпоху абсурда, когда не­совместимые начала сосуществуют бок о бок в пределах одной человеческой души; когда ни в чем не видно смысла; когда исчез цементирующий центр и мир разваливается по частям».

107

Идеология абсурда — не просто случайный иррационализм, говорит Роуз, это — плод европейской цивилизации, сотни лет сеявшей семена затмения и предательства Христовой правды. Идеология абсурда, по существу, есть разо­чарованный, но нераскаявшийся гуманизм. Можно сказать, что наступила последняя фаза его диалектического развития в направлении от христианской истины, фаза, на которой гуманизм, следуя своей внутренней логике и реа­лизуя все последствия своего первоначального предательства этой истины, обращается в собственное отрицание и становится своим кошмарным двой­ником — гуманизмом наизнанку. Идеология абсурда — это в первую очередь вовсе не интеллектуальное течение, не чистый атеизм, не голое утверждение, что Бога нет (хотя она может принимать и такие формы), а волевой акт, анти­теизм (Де Любак видел в нем ключ к пониманию революционеров вообще), борьба против Бога и Божественного порядка вещей. Если Бог выступает ро­доначальником всеобщего порядка и гармонии в мире, то Сатана, считает Роуз, — родоначальником абсурда. Дьявол соблазняет людей самым притя­гательным для них идолом собственного Я, которого Ф. Ницше называет Сверхчеловеком, а Достоевский — Человекобогом. Ницшеанский Сверхче­ловек — это наш современник, утративший чувство вины в порыве воодушев­ления земным лжемистицизмом, культом земных богов.

Если говорить об искусстве, то мир абсурда — это мир Ф. Кафки, Э. Ионеско, в несколько меньшей мере — некоторых авангардистских филь­мов, например «Прошлый год в Мариенбаде», электронной и прочей «экс­периментальной» музыки, сюрреализма во всех его проявлениях, современ­ной живописи и скульптуры. Ионеско в своем эссе о Кафке отмечает, что если у нас больше нет путеводной нити в лабиринте жизни, значит, она нам больше не нужна. Отсюда наше ощущение вины, страха, абсурдности исто­рии. Этот странный мир, по выражению Роуза, есть не что иное, как осяза­емая «смерть Бога». Атмосферу искусства абсурда предвосхитил Ницше, а развили Кьеркегор, Сартр, Камю. Мир абсурда — это мир, где нет ни верха, ни низа, ни добра, ни зла, ни правды, ни лжи, потому что нет больше обще­принятой системы отсчета, абсолютных нравственных ценностей.

Склонность к абсурду в значительной мере характеризует духовное состоя­ние нашего современника; можно узнать много интересного, если суметь ра­зобраться в абсурде. Но абсурд невозможно понять изнутри, пользуясь его собственными средствами; ведь понимание есть нахождение смысла, а смысл и абсурд несовместимы. Если мы хотим понять абсурд, мы должны выбрать точку зрения вовне. Нужно открыто исповедовать веру, противопо­ложную абсурдной. Таковой, по мнению Роуза, является христианство. Хри­стианину, располагающему согласованным учением о природе человека и потому способному различать его сокровенные мотивы, видна та принци­пиальная ответственность, которую предпочитает отрицать сторонник аб­сурда с его полным разочарования мировоззрением.

В отличие от современного искусства, часто выступающего защитником и проводником абсурда, современная наука не является его прибежищем. Напротив, она по самой своей природе враждебна идее абсурда, как всяко­му иррационализму. Она, как и христианство, стоит на страже вечных, не­преходящих ценностей. Сродство духовных интенций науки и христианства более чем странное явление. На протяжении последней тысячи лет христи­анство всегда враждовало с наукой, преследовало ученых как еретиков. Ско-

108

рее оно было близко искусству, которое неустанно прославляло христиан­ские ценности. И вдруг неожиданный поворот в XX в. Христианство отвер­нулось от своего верного сторонника, став другом своему заклятому врагу. Хотя Роуз и не говорит об этом, но в такой исторической странности — глу­бочайший парадокс современности. Он не случаен потому, что искусство эпохи модернизма и постмодерна в качестве отправной точки берет идею абсурда, иррационализма, которая никогда ранее и никогда в будущем не будет принята ни христианством, ни наукой.

Абсурдное искусство, где усматриваются отчаянная тревога и правдивое свидетельство о нашем безбожном мире, выступает объективным зеркалом нашего мира. Оно объективно потому, что своим абсурдом отображает абсурд­ность мира, но в то же время оно субъективно потому, что, взяв на себя функ­цию свидетельства греховного падения постмодерного мира, его бездуховно­сти и анти-теизма, не дистанцируется от него, но берет на вооружение абсурд как художественный принцип изображения. Писать об абсурде, используя логику и приемы абсурда, что может быть абсурднее?! Только правда, полага­ет Роуз, ведет за пределы абсурда, а именно ее и нет ни в современном искус­стве, ни в мире; ее-то отвергают со всей решительностью и те, кто осознанно проповедует абсурд, и те, кто бессознательно влачит абсурдную жизнь. Герой абсурдного искусства заключен в себе самом, как в темнице, оторван от дру­гих людей, неспособен на человеческие чувства и отношения; в нем нет люб­ви, в нем только ненависть, насилие, ужас и тоска.

Природа человека, в том числе современного, устроена таким образом, что ему не нравится абсурдность мироздания. Они признает ее, но не жела­ет с ней мириться. Поэтому современное искусство и философия, призна­ющие абсурдность бытия и использующие для его познания столь же абсурд­ные средства, ставят своей целью не преумножение всеобщего зла, а, напро­тив, преодоление абсурда. Как сказал Ионеско, обличать абсурд — значит утверждать возможность неабсурда, прибавляя, что он постоянно ищет про­света, откровения. Атмосфера ожидания, наблюдаемая в лучших произве­дениях абсурдного искусства, есть не что иное, как образ переживаний со­временника, одинокого и разочарованного, но все-таки не потерявшего на­дежды. Но это означает, считает Роуз, что небытие, предполагаемый центр абсурдного мира, уже не сама суть болезни, а всего лишь ее грозный симп­том. Суть же — это вера в нечто, чего ждут, но точно не знают, что именно; это таинственное нечто, которое способно снова дать жизни некий смысл. Современное искусство, отказавшись от Бога как абсолютной истины, остановилось в промежутке между путем истинного обожествления, на ко­тором художник смиряет и распинает себя, чтобы воскреснуть и возвыситься к Богу в вечности, и ложным путем самообожествления, ведущим к сиюми­нутному возвышению, а затем — в бездну.


Дата добавления: 2018-08-06; просмотров: 438; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!