Американский Юг как рифма русскому усадебному барству. 5 страница



Чем же взял Достоевский западных зрителей, читателей и продюсеров? Ведь если для масс русский бренд менялся с «икра, водка, матрешка» на «водка, Горбачев, перестройка», то этот же бренд для мыслящей западной публики звучал всегда более солидно и стабильно: «Пушкин, Чайковский, Достоевский». Особенно Достоевский. Предмет и поприще для трудов режиссеров и актеров, лакомство для гурманов. Патент на избранность! Достоевский для Запада остается единственным писателем, который не просто слушал оперу, сидел в имении, болел чахоткой и писал романы, но и был носителем опасности и порока. Сами судите: петрашевский кружок, арест, приговор к расстрелу, Семеновский плац, процедура казни, помилование, каторга, солдатчина, Петербург, слава, чтение своих романов в Зимнем дворце, страсть к рулетке. Его роковая женщина Аполлинария Суслова (будущая Настасья Филипповна). Его первая жена, несчастная и несносная особа типа Катерины Ивановны. Его последняя юная жена – стенографистка, скромная и преданная Анечка. Игрок, ходок, революционер.

Трагический тенор эпохи. В. Н. об А. Блоке:

Родился он в ледяном и сказочном Петербурге в ноябре 1880 г. Свободомыслящие, деятельные, состоятельные (настолько, чтобы никогда не думать о деньгах) интеллигенты, российские аристократы духа, были его предками, его семьёй, его питательной средой. Мать, разделявшая мистические чаяния сына, Александра Андреевна Бекетова, была переводчицей, а её отец, Андрей Николаевич Бекетов, дед, – ректором Петербургского университета, весёлым фрондером, энциклопедистом, большим ненавистником власти, но без хамства, свысока. Он и воспитал во внуке это элитарное презрение интеллектуала к чиновникам, жандармам, престолам. Пылкая Сашенька опрометчиво вышла замуж за юриста Александра Львовича Блока, профессора права Варшавского университета. Он был образован, умен, но ревнив и скуп, и ещё до рождения младенца Саши Сашенька вернулась к отцу. Но драм и страданий не было, малыш рос в сказочном саду, в имении Шахматово. Дед – «якобинец, кристальной души радикал», по словам Пастернака, заменил Блоку отца.

Скромное обаяние интеллигенции. В. Н. об А. П. Чехове:

В жизни Антона Павловича было много мысли и боли, но крайне мало событий. Семья была многодетная, небогатая, самая «пошлая» и «мещанская»: отец Чехова, купец жалкой третьей гильдии, держал бакалейную лавку. Он отдал сына в классическую гимназию, но заставлял помогать в лавке; Антоше же это было в тягость, и он страстно возненавидел эту часть рыночной экономики: торговлю. Таганрог – городишко пыльный и заплесневевший, и именно с него списана прокисшая чеховская провинция. Гимназист отсылает свои пока еще юмористические, но уже полные желчи скетчи и фельетоны в столичные юмористические журналы. Еще одна роль интеллигента: соглядатай, провокатор, изгой, он должен «бичевать нравы» и идти против течения, то есть против жизни, против ее конформизма и самодовольства.

Гуру из Ясной Поляны. В. Н. о Льве Толстом:

При жизни Толстого некому было защитить. Попробуем хотя бы сейчас. Он жил немыслимо долго для тогдашнего «нормативного» срока жизни русского писателя, с1828 г. по 1910-й, целых 82 года. Он жил при Николае Павловиче, которого ненавидел публично, письменно, едко и изощренно. Он жил при Александре Освободителе, которого не трогал и не корил; он жил при его сыне, Александре III, и умолял его помиловать убийц своего отца. Он успел пожить при Николае II. Он не очень-то разбирал между своими и чужими, он действительно любил людей, иначе сирота (мать умерла, когда ребенку был годик, отец покинул его тоже рано, дожив лишь до 1837 года) был бы очень несчастен, несмотря на богатство, нянек и воспитателей. Судя по толстовским же детским мемуарам, Левушка-Николенька считал свое детство счастливым. Только очень большая любовь к людям, которые были добры к нему, но не были близкими по крови, могла скрасить его сиротство. В 16 лет юный Толстой поступает в Казанский университет. Сначала это философия и восточные языки, потом – юридический. Однако молодого графа хватает на неполных два года. И здесь обнаруживается его роковое отличие от всех прочих смертных, дар (а может быть, проклятие): патологическое неумение лгать, притворяться, принуждать себя. Выполнять ритуалы: семейные, военные, идеологические, религиозные, государственные, образовательные. У него была хроническая несовместимость с фальшью и рутиной.

Гвардеец короля. В. Н. о Михаиле Булгакове:

Для интеллигенции сила булгаковского гения актуальнее логики, богословия, теологии и церковных традиций. А с детства Миша отличался скорее юмором, чем трагической страстью. Родился Михаил Афанасьевич Булгаков в Киеве, городе прекрасном, исполненном исторической памяти и нежности к славянскому прошлому. К тому же в Киеве совершенно отсутствовала казенщина империи, престола, милитаризма. Святая София в звёздах, пещеры святителей, прекрасный холм и гигантский золотой крест в длани св. Владимира осеняли детство писателя. Родился он 15 мая 1891 г. в семье, принадлежавшей к духовному сословию. То есть обстановка молитв (впрочем, без фанатизма) и библейских преданий была ему обеспечена.

Золотая рыбка на посылках. В. Н. об Алексее Толстом:

Он пойдет по трупам и по костям. Он разучится жалеть. Он никого не подставит, ни на кого не донесет, не станет требовать ничьей головы. Но и не заступится. Ни за Мандельштама, ни за Мейерхольда. Он будет притворяться шутом для Сталина: то напьется, то анекдотик расскажет. Он будет угождать сановному Горькому. На даче у мэтра мальчики ловили бреднем рыбу, бредень зацепился за корягу. Толстой в шикарном синем костюме полез отцеплять (на прощание в Париже на десять лет вперед костюмов накупил). Костюм полинял и еще неделю у Горьких развлекались, ежедневно топя баню, чтобы отмыть «посиневшего Алешку», который подкрашивался дома чернилами… Стыдно. Но ему не было стыдно. Он был очень холодным художником, он не любил свои модели. Его не волновал вопрос, что станет со страной, с народом. Он знал, что утонет, если не оттолкнет утопающих. И он выжил. Начал с нуля: лефовцы его не терпели, знакомые чурались: граф, эмигрант, а вдруг за него посадят? Маяковский с «ЛЕФом» травили его еще и за классицизм. Он в ответ едет корреспондентом «Правды» на Волховстрой, присылает восторженные репортажи. Он свой, свой в доску!

Искусство быть заложником. В. Н. о Борисе Пастернаке:

Мудрость его, пастернаковской, осени, спелой, прекрасной, сочной, теплой, но с ночным холодком вечности: «Обыкновенно свет без пламени исходит в этот день с Фавора, и осень, ясная, как знаменье, к себе приковывает взоры». Или: «Лес разбрасывает, как насмешник, этот шум на обрывистый склон, где сгоревший на солнце орешник словно жаром костра опален». Вот тогда он и написал в «Ночи»: «Не спи, не спи, художник, не предавайся сну. Ты – вечности заложник у времени в плену». Принято считать, что заложники только страдают. А уж заложники советской власти – и подавно. Пастернаку, родившемуся в 1890 г., и умершему в 1960-м, поневоле пришлось стать советским поэтом, хотя к его дивным, божественным стихам советскость абсолютно не пристала.

По ту сторону Дона. В. Н. о Михаиле Шолохове:

В 1940 г. выйдет четвертый том «Дона». До этого автор успеет записаться в ВКП(б). В 1932 г. Хладнокровная конъюнктура. Человеком он оставался только в своем великом романе. Человеком по имени Григорий Мелехов. Ведь это авторское сверх-Я. Сам по себе простой казак без всякого образования не мог так метаться, так страдать. Это сам писатель прощается с волей и с Доном. А вне романа все – камуфляж, маскировка. Четвертый том, значит, выйдет в 1940 г. Григорий Мелехов так и не станет красным, несмотря на подленькие уговоры Алексея Толстого: нехорошо, стыдно, надо Гришку из контриков перевести в «честные советские граждане» (то есть в такие же прохвосты, как сам «красный граф»). Но Шолохов, предавший себя, свою честь и достоинство, мывший Советам ноги и пивший эту воду, свой роман и своего Гришку не предал. Роман остался правдив, а Гришка остался чист. Мы узнали и Дон, и степь, и казаков.

Поверженный ангел. В. Н. об Анне Ахматовой:

С 1924 года Ахматову печатать перестают вообще. А ведь дар Судьба ей оставила, он растет, делается грозным, исполненным дыхания Вечности. Но в стол, только в стол... В 1926 году в типографии уничтожат гранки ее собрания сочинений. Ее не будут печатать 16 лет, до 1940 года, когда выйдет небольшой дайджест «Из шести книг». Придется жить переводами, бедствовать, унижаться ради Левы, сгибать шею перед советскими редакторами.

Барин писал красиво. В. Н. об Иване Тургеневе:

Все начинается с 1847 года, с «Записок охотника». Это почти что путевые заметки. Молодой барин, охотник: ягдташ, ружье, дичь, собака, охотничий щегольский костюм. Описывает, что видит. Он барин: у него много досуга, достаточно денег и образования, он утонченно воспитан и любит этот зелено-золотой мир, солнце, листья, рощи, щемящий душу простор, безбрежную, как море, равнину: «Две-три усадьбы дворянских, двадцать господних церквей, сто деревенек крестьянских, как на ладони, на ней». Но он и джентльмен: ему неприятно рабство и искательство, оно оскорбляет его человеческое достоинство. Конечно, тут же являются со своими восторгами (надо сказать – преувеличенными) наши давние знакомцы из «Современника»: Некрасов, Панаев, Белинский (которого добрый Тургенев полечит за границей за свой счет) да еще Писарев с Добролюбовым. Они все время судорожно искали в российских литераторах «своих», «наших», «идущих вместе». Когда находили, прижимали к сердцу, когда не находили, посылали такового литератора к черту. Они бросались на литературу, как стая стервятников, выплевывая непригодное для дела свержения (или хотя бы дискредитации) «кровавого царского режима». Часто ошибались в своих авансах. Ошибались они с Тургеневым процентов эдак на 70. С Гончаровым – вообще на все 95%. И невдомек было им всем, что как раз «служить народу», или «прогрессу», или воспитывать Стенек Разиных, Емелек Пугачевых и Павликов Морозовых, Корчагиных и Власовых литература не должна. Она служит истине и красоте, вернее, питается ими, как море. Волга впадает в Каспийское море, а Истина и Красота впадают в литературу.

Заезжий музыкант целуется с гитарой. В. Н. о Булате Окуджаве:

Из «большой тройки» наших вещих Боянов Высоцкий, конечно, дал Страсть, Галич – Ненависть, а Окуджава – Печаль, сумеречную Печаль, Печаль, бегущую по волнам.

Арлекино, Арлекино. В. Н. о Юрии Олеше:

К 1924 г. умный Олеша разобрался наконец в «текущем моменте» и полностью разочаровался в жизни, в ее новых хозяевах при маузере и кожанке и, конечно, в «социальном творчестве масс». Отчаяние схватило его за горло, и он просто места себе не мог найти в Стране Советов. И зажмурясь он создает свою, правильную, красивую, бескровную революцию. В отличие от розовых, оранжевых, тюльпановых, бархатных, поющих и прочих современных революций ее можно назвать театральной революцией. Революция актеров, акробатов, кулис; нарядная, праздничная, в розовом шелке и золотых блестках; революция, увенчанная гигантским тортом и разноцветными воздушными шарами; где фигурируют чудаковатые ученые, учителя танцев, циркачи, мыши, домоправительницы, кондитеры и где единственный представитель рабочего класса – оружейник Просперо.

Идут по земле пилигримы. В. Н. о Дмитрии Мережковском и Зинаиде Гиппиус:

И тут вдруг эту чету небожителей накрывает Хаос! Пришел хам грядущий. Годзилла. 1917 год. Как эти двое смогли уцелеть? Активные враги Советской власти, умные, беспощадные, точные. У камина Зинаиды собирались те, кто не писал «Хорошо!», не «бежал за комсомолом, задрав штаны», не видел впереди двенадцати погромщиков Иисуса Христа, и не подал руки Блоку после этой большевистской апологетики. Мережковские голодали, мерзли, не попали даже на философский пароход. Наверное, были слишком опасны. Их не хотели выпускать. Что только их спасло? Говорили, что этих диссидентов прикрывал Луначарский. Но они не хотели оставаться Они не желали жить под игом, под ярмом. Мережковский сделал вид, что хочет читать лекции в красноармейских частях. Власти страшно обрадовались, думали, что сломали, наконец, эту «горькую парочку». А они решили бежать. Это был страшный риск, шел 20-й год, за побег из нашего Чевенгура могли шлепнуть. Они переходят фронт и оказываются в Минске, а он, к счастью, под Польшей. Но Польша подписывает перемирие с Россией, и Мережковские бегут дальше, в Париж, где у них есть квартира. Бегут с одним баульчиком, где рваное белье, рукописи и записные книжки. И вот здесь-то опасения большевиков оправдались сполна. Мережковские оказались очень умелыми и активными антисоветчиками, заменили собой и «Свободу», и «Немецкую волну». Они не ныли, не ностальгировали, они активно работали против СССР.

Горький плод классовой борьбы. В. Н. о Максиме Горьком:

 «В людях» Алёше не везло. Отдали в учение к сапожнику – и обварили руки кипятком из самовара (так в пьесе «На дне» Василиса потом обварит Наташу). Пошёл в учение к чертёжнику – и хозяйка побила лучиной: пришлось доставать занозы из вспухшей спины на операционном столе. В иконописной мастерской он растирал краски и яичные желтки. Здесь тоже били и не давали выспаться (рассказ «Встряска», пронзительно-печальный и человечный, 1897-1899 гг., когда были написаны немногие удачные рассказы Горького в его «болдинские» годы). Да и рассказ «Сирота» о горе малыша, лишившегося бабушки, единственного родного человека, того же периода. Только Алёше было хуже: его бабушка не могла оставить денег на воспитание внука священнику. Лучше всего было ему, когда он плавал на пароходе поварёнком. Повар пригрел его, пожалел и, хоть был сам малограмотен, давал мальчику книги и хорошо кормил. Пароход и назывался «Добрый».

Передозировка истиной. В. Н. о Владимире Высоцком:

Высоцкий, как саламандра, мог бы уцелеть в огне. Его спасла бы ясная цель. Его спасла бы однозначность. Его могло бы спасти открытое противостояние с властью, диссидентство, арест, срок. Галича спасла огромная ненависть, он жил, вооруженный своим вызовом, своей атакой. Окуджава был слишком мудр и отстранен, он был немножко апофигист и не умер от крови и подлости советской действительности. А Высоцкий погиб. И губили его успех, «мерседесы», Париж, Берлин, американские гастроли, словом, благополучие.

Столкновение с бездной. В. Н. о Владимире Маяковском:

 «Великий пролетарский поэт» был по рождению совсем не пролетарием, и эта малая толика благородства, свойственная дворянству, его и спасла. Отец его, Владимир Константинович (слава Богу, умер в 1906 г., и его не коснулись ни «кировский поток», ни дворянские «зачистки» 20-х), был бедный дворянин и служил лесничим в Эриванской губернии. Да и мать, Александра Алексеевна, пережившая сына на 24 года (но опять-таки, слава Богу, не попавшая в лагеря, как жена Э. Багрицкого), была из рода кубанских казаков (это вам не мужики, не «беднейшее крестьянство»). И родился Володя в Грузии, в селе Багдады близ Кутаиси, в 1893 г. Дворянское благородство, храбрость и верность казачества и Грузия, как пейзаж за спиной: щедрая, смелая, веселая, вся в винограде, в шашлыках и хорошем вине. Витязи в тигровых шкурах стояли у колыбели поэта, сверкал алмазами Казбек, слышались звуки зурны, насмешливо улыбался Демон и постукивали башмачки Тамары. Конечно, из ребенка получился бунтарь: Ромео и Дон Жуан в одном флаконе, плюс немножко Гамлет, но без занудства.

Крест деревянный и чугунный. В. Н. о Варламе Шаламове:

Шаламова страшно покалечило, переломало. Мясорубка-с… И Бог ему не помог, он не верил в Бога, как Александр Исаевич. Он попал в ужасные золотые забои, он видел трупы в снегу, он «доходил», он страшно голодал; Голгофа не кончалась, смерть не пришла, а в мае 1943-го такие же голодные доходяги донесли на него: он хвалил великого Бунина, «антисоветчика» для закованного в сталинские оковы СССР. Вот вам и «антисоветские высказывания». 22 июня 1943 года зэка снова судят в поселке Ягодное. АСА. Антисоветская агитация. Десять лет. В том мире, в котором он оказался, свободными были только облака. «Облака плывут, облака, в милый край плывут, в Колыму, и не нужен им адвокат, им амнистия ни к чему» (А. Галич). Осенью 1945 года он пытался бежать. Бежать было некуда. С Колымы не убегали. А на штрафных приисках умирали быстро. Особенно несчастные Иваны Ивановичи, интеллигенты. Будущего писателя спасает врач А. М. Пантюхов. Он отправляет полумертвого Шаламова на курсы фельдшеров в лагерную больницу возле Магадана. Это было спасение, это было посвящение в сан «придурка», это была еда, это было тепло, работа под крышей, жизнь вдалеке от зверств, произвола воров, нечеловеческого холода, непосильного труда, злобных надзирателей. Доктор спас для России Шаламова, чтобы она ужаснулась «Колымским рассказам».

Джентльмен неудачи. В. Н. Владимире Набокове:

Он не сгорел в огне крематориев великой и страшной Второй мировой войны, как его брат, Сергей, оставшийся во Франции в 1940 году. Он не утонул в холодной воде Анабазиса, бесконечной русской ретирады до Берлина, Парижа, Праги с остатками изверившейся, опустившейся Белой Армии. А сколько талантов утонуло, кануло в Лету, спилось, доигралось до полного ничтожества на тараканьих бегах! Он выплыл, он выжил, прославился, женился, имел сына и твердое финансовое благополучие. Словом, яичница с ветчиной и еще бриоши с клубничным вареньем. Родился Набоков в рубашке голландского полотна, да еще и с кружевами (валансьенскими). На фоне биографий Пастернака, Мандельштама, Блока, Цветаевой ему страшно повезло. Стал еще и американским писателем, печатался, издавался, прожил долгую жизнь (78 лет).

Песни московского муравья. В. Н. о Юрии Трифонове:

Юрий Трифонов заступался за «Новый мир» и за Твардовского, который всегда его печатал. Не помогло. Генрих Белль предложил его кандидатуру Нобелевскому комитету (о, этот наш добрый гений Белль!), и Трифонова выдвинули на Нобелевку в 1980 году, но не успели. Ничего не успели. Писатель умер в 1981 году. Рак почки. Лопаткин сделал операцию прекрасно, но образовался тромб. А средства предотвратить это были только на Западе. Издатели из-за бугра и друзья оттуда же давали деньги, можно было оперировать там, но не дали иностранного паспорта. Предпочли похоронить на Кунцевском кладбище. А вдруг останется, как родственник, Миша Демин? Боялись бунта на похоронах, но бунта, как всегда, не было.

Амелин Григорий. Лекции по философии литературы.

Есть один любопытнейший анекдот из американской истории, но, я надеюсь, он поможет в нашем разговоре. За год до смерти в 1885 году восемнадцатому президенту США Улиссу С. Гранту поставили диагноз – рак горла. С этого момента он постоянно работает над своими мемуарами, вступив в безнадежную гонку с болезнью. Он почти теряет голос и общается с миром с помощью карандашных записей. За несколько дней до кончины Грант пишет записку, хранящуюся ныне в его фонде в Библиотеке Конгресса: “Я не сплю, хотя иногда мне удается немного подремать. Когда я бодрствую, со мной разговаривают, а пытаясь ответить, я причиняю себе боль. В действительности я думаю, что я глагол, а не личное местоимение. Глагол – это все, что обозначает: быть; делать; или страдать (to be; to do; or to suffer). Я обозначаю и то, и другое, и третье”. Фраза I think I am a verb (трехстопный ямб!) сродни парадоксу “Никогда не говори никогда”. Высказыванием от первого лица я выражаю невозможность использования для себя первого лица. Конструкция “Я думаю” такого свойства, что я весь во власти бытия мысли, и без всякого там “я”. На первый взгляд кажется, что Грант просто хотел сказать, что он настолько разбит и обессилен болезнью, что от него как от полноценной личности ничего не осталось (актив существования сменился клиническим пассивом страдания). Но это медицинская сторона дела, Грант при этом сказал и нечто иное… С глаголом “страдать” более или менее понятно, но почему еще “делать” и “быть”? Говорят, что в пейзажах Сезанна нет людей. В каком смысле? А в том, что их там не может быть. Человека там нельзя пририсовать. Перед нами некая полнота и завершенность ландшафта, который не знает о человеческом присутствии. То же самое с Грантом – такое же же безымянное утверждение, чистая бытийственность, и все это – нелингвистично! Ведь то, что он называет глаголом, обозначает нечто неязыковое – ведь нет субъекта, предицировать не к чему. Здесь какие-то допредикативные, нерепрезентируемые начала. Бытие того, что мы воспринимаем, есть допредикативное бытие, к которому стремится все наше существование и которое открывается Гранту перед лицом смерти. И раскрытие этого бытия – до всякого суждения и высказывания. Страдать, делать и быть – трилистник смысла. Голгофа глагола. Анненский вспоминал о том, как Достоевский читал пушкинского “Пророка”, где есть знаменитые строки:


Дата добавления: 2018-05-02; просмотров: 226; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!