Популярная или непопулярная война



 

Я начал с того, что вспомнил о войне 1915–1918 годов, которая была объявлена, когда в стране уже шла гражданская война, «в борьбе не на жизнь, а на смерть» между нейтралистами и интервенционистами – гражданской войны, которая продолжалась до Капоретто, затем последовало десятимесячное перемирие во время Пьяве; война возобновилась сразу же после подписания бутафорского мира в Версале. Была ли война 1915–1918 годов популярной? Ее называли миланской войной, и многим солдатам, находившимся в строю, приходилось скрывать тот факт, что они из столицы Ломбардии, чтобы избежать гнева и оскорблений своих товарищей.

Пусть об этом расскажут волонтеры тех лет, надеюсь, что они еще живы. Добровольцев изводили всеми возможными способами. «Ты волонтер? – спрашивали они. – Тогда покажи, насколько добровольно ты все делаешь!» Даже ирредентисты, с энтузиазмом вступившие в ряды итальянцев, находили, что атмосфера ни в коей мере не была дружественной. Такие, как Баттисти[115]или Сауро[116], столкнулись с такой недоброжелательностью, что только их безграничная любовь к Италии позволила им преодолеть это.

В октябре 1915 года добровольцы поднимались из окопов в порыве героической ярости, омрачавшемся раздражением и отвращением к враждебному окружению, в котором они оказались. Регулярная армия никогда не испытывала симпатии к добровольцам. Армия считалась сферой влияния королевского двора. Ее задачей являлась главным образом защита существующих учреждений и ведение войны, и в последнем случае большинство офицеров рассматривали эту задачу не как желанную и ведущую к славе миссию, а как вынужденную обязанность, которой каждый старался избежать.

Уже к октябрю 1915 года цвет итальянских волонтеров от Корридони до Деффену был выкошен в траншеях на первых высотах Карсо за Изонцо. И в итальянской армии, вероятно, уже не оставалось добровольцев, когда после бойни Баттисти 14 августа 1916 года генерал Кадорна решил выпустить циркуляр на двух печатных страницах, в котором он строго указал, что «волонтеры» не должны подвергаться насмешкам, к ним должны относиться с уважением и офицеры, и солдаты.

Война 1915–1918 годов не была «популярной» среди аристократии и при дворе, еще менее – в церковных кругах и в формирующихся политических группировках. И лишь под аккомпанемент сильных народных волнений, под влиянием знаменитого манифеста «Война или республика», который я написал под впечатлением от встречи с руководителями миланских интервенционистов, проходившей на виа Палермо, и под аккомпанемент мощных демонстраций, возглавляемых д'Аннунцио в Риме, три сотни депутатов закрытого собрания под председательством Джиолитти растворились в массе своих избирателей и наконец была объявлена война как результат «мальтузианского инстинкта».

Существует закон истории, по которому при возникновении двух противоположных устремлений народа, одного ведущего к войне, второго – к миру, последнее оказывается неизбежно побежденным даже в том случае, если оно, как это обычно бывает, выражает волю большинства. Причина этого очевидна. Те, кто называет себя «интервенционистами», молоды и пылки, они составляют динамическое меньшинство, противостоящее статическому большинству.

Были ли «популярны» войны Рисорджименто?

Историю Рисорджименто еще предстоит написать; еще предстоит осуществить синтез ее подтасованной монархической версии и республиканской версии. Еще предстоит дать оценку тому вкладу, который внес народ, и тому, который сделала Корона – один посредством революции, другая – с помощью дипломатии. Среди картинок, которые отпечатались в нашем детском сознании, была одна, весьма расплывчатая, показывавшая четырех «отцов» Рисорджименто: Виктор Эммануил, с огромными усами, в необычайно длинных панталонах и сапогах со шпорами, что делало его похожим на парадно одетого селянина; Кавур, в очках, дипломатически скрывающих выражение его лица, с короткой бородкой, обрамляющей его лицо, слегка напоминающий почтенного пожилого джентльмена, – эти двое представляли королевский дом и дипломатию. Затем шел Гарибальди – само олицетворение силы и гуманности, доброволец, готовый на любое великое деяние, любящий Италию со всем пылом, символом которого стали его краснорубашечники, бесхитростный «головорез», как он сам называл себя, которого мы действительно можем назвать настоящим представителем древней лигуро-итальянской расы. Четвертый и последний – Мадзини, принадлежащий к той же расе, рожденный у того же моря, серьезный, вдумчивый, твердый как скала, фанатичный, с трепетным отношением к неплодотворной республиканской ортодоксальности. Именно двое последних сделали войны Рисорджименто возможными, если не популярными.

Тогда общественность не имела доступа к тем источникам, которые имеются в нашем распоряжении сейчас; мы поэтому можем вспомнить об отношении Пьемонтского парламента к войнам, которые велись между 1848 и 1870 годами в течение двадцати с лишним лет и привели Савойскую династию в Рим.

 

Война Рисорджименто

 

Война 1848 года, похоже, была сравнительно популярной. Но уже с самого начала некоторые депутаты не упускали возможности критики и оговорок, особенно Брофферио[117], который 29 мая в ходе дискуссии по поводу ответной речи Короне коснулся предмета, всегда болезненного для Италии, – ведения войны генералами. На последнем заседании депутаты Моффа ди Лизио[118]и Гросси продолжили свои критические выступления, которые, естественно, вызвали большое оживление, поскольку военные операции проходили далеко не блестяще. В этих критических выступлениях вновь и вновь осуждалась слабая активность генералов, но Чезаре Бальбо[119], президент совета, счел эти обвинения не совсем уместными.

Волнения достигли тех масштабов, что они могли уже вызвать правительственный кризис, даже несмотря на разгар войны, и в самый ее сложный период. Новый кабинет, под председательством Казати[120], провозгласил на заседании 27 июля, что «война продолжается» (как это сделал Бадольо 26 июля), но происходящие события неуклонно вели к перемирию, которое считалось предательством.

Брофферио воскликнул: «Если вы настаиваете на мире, который будет роковым для нас, мы ответим вам пушками, а не протоколами, и представители народа объявят войну вам, бесконечную, упорную, неустанную войну».

Казати не смог удержаться, и на сцене появился Джоберти[121], но и он в свою очередь не смог удержать под контролем разыгравшиеся страсти и распустил палату. Три кабинета за девять месяцев! Винченцо Джоберти вновь принял правление в марте 1849 года, в абсолютно неблагоприятной обстановке, и продержался немногим более недели. Карл Альберт отрекся[122]от престола, подав таким образом пример, которым в гораздо более серьезных обстоятельствах постарался не воспользоваться его потомок!

 

Интервенция в Крыму

 

Еще менее популярной была Крымская война, или, скорее, вступление Пьемонта в войну, которая разразилась между Россией и Турцией. Ратификация договора о союзе между Пьемонтом и великими державами (Францией и Англией) – настоящий шедевр политики Кавура. Договор был представлен палате 3 февраля 1855 года и сразу же столкнулся с активной оппозицией как со стороны правых, так и левых[123].

Брофферио, помимо всего прочего, обвинил Кавура в том, что у него нет четкого политического курса, и в отсутствии «уважения к конвенциям и конституционной нравственности» и заявил об абсолютной бесполезности, равно как и несвоевременности договора. «Союз с Турцией является оскорблением для Пьемонта и позором для Италии. Мы подвергались различного рода лишениям, мы должны были платить невыносимые налоги, мы стойко перенесли банкротство государства в надежде на то, что настанет день, когда мы сможем вернуться на поле с криком: «Долой иностранцев!» А что сейчас? Получается, что мы вынесли все эти лишения только для того, чтобы во имя врагов Италии потерять наших солдат и наши миллионы в Крыму». И он закончил словами: «Если вы одобрите этот договор, падение Пьемонта и развал Италии станут свершившимися фактами».

Брат Кавура – Густаво, – тоже депутат[124], голосовал против него. Именно по этому поводу Кавур произнес одну из своих лучших речей.

Договор был ратифицирован, но против него голосовали шестьдесят депутатов, за принятие договора проголосовал сто один депутат.

 

Предательство в Виллафранке

 

Война 1859 года породила сильную оппозицию. Кавур практически распустил палату и в последний момент потребовал чрезвычайных полномочий, которые были даны ему большинством голосов – 110 к 23. Все отмечают ужасное негодование, волну сильнейшего возмущения, которая прокатилась по всей Италии после известия о предательстве Наполеона III в Виллафранке[125]. Полемика была исключительно жаркой; тем не менее предательство Наполеона не имело того масштаба и того характера, как предательство Савойской династии в сентябре 1943 года! И в любом случае он ведь был иностранным монархом.

Но итальянцы никогда не простят Наполеона, статуя которого в течение многих лет оставалась во дворе здания сената в Милане, забытая и заброшенная.

 

Предсказание Шеферда

 

В бытовом отношении мое содержание под стражей было не особенно тягостным за исключением пребывания на Ла-Маддалене – а там лишь вследствие природной бедности острова и общих трудностей. Офицеры и солдаты всегда относились ко мне с уважением. С начала сентября условия смягчились. Я всегда принимал пищу в одиночестве, но по вечерам я теперь мог слушать радиоприемник, получать некоторые газеты или играть в карты с моими охранниками. Все это начинало казаться подозрительным. Это напоминало хорошее обращение с человеком, приговоренным к смертной казни.

Слухи, которые доходили из Л'Акуилы, становились все более путаными. Военные сводки ясно говорили о том, что это была бутафорская война.

1 сентября папа произнес речь, которую мне удалось услышать; страстный пацифистский тон этого выступления, переданного в такое время, был подготовкой духовной почвы для приближающегося события. В «Рефьюдж Инн» все было спокойно. Я покидал здание только ближе к полудню и удалялся лишь на несколько сотен метров, всегда в сопровождении сержанта. Однажды утром у въездных ворот были установлены пулеметы. Следующим утром на соседних высотах охранники тренировались в стрельбе из тяжелых пулеметов.

Гран-Сассо является поистине чарующим местом с эстетической точки зрения. Неровный профиль этого хребта, поднимающегося на высоту около трех с половиной километров в самом центре Италии, трудно забыть. Гряда абсолютно голая, но у подножия самой высокой вершины находится плато, которое тянется к юго-востоку от «Кампо Императоре» по крайней мере на двадцать километров, с мягкими склонами – это идеальное место для зимних видов спорта.

В начале сентября стада, которые пришли из Кампании весной и паслись здесь и на соседних равнинах, медленно удалялись и готовились отправиться обратно. Иногда пастухи появлялись на лошадях и вновь исчезали за горным хребтом, и их фигуры виднелись на фоне неба, словно пришельцы из другой эпохи.

Есть что-то трудноопределимое в людях и вещах, даже в воздухе в Абруцци, что трогает сердце. Однажды ко мне подошел пастух и тихо сказал: «Ваше превосходительство, немцы уже возле ворот Рима. Правительство вот-вот сбежит, если уже не сбежало. Мы, крестьяне, все остались фашистами. Нас здесь никто не трогал. Они только закрыли местные отделения. О вас ходит много слухов. Говорят, что вы сбежали в Испанию, что вас убили, что вы скончались в римском госпитале после операции или что вас расстреляли в Форт-Бокчеа. Я думаю, что, когда немцы узнают, где вы находитесь, они придут и освободят вас. Сейчас я поведу стадо вниз и я сам скажу им, где вы находитесь. Это не займет много времени, овец перевозят на поезде. Когда я скажу своей жене, что видел вас, она решит, что я сошел с ума. Вон идет сержант, поэтому я прощаюсь».

 

 

Глава XIII

Совет короны и капитуляция

 

Было 7 часов вечера 8 сентября, когда пришло известие о заключении перемирия; люди слушали все радиопередачи. С этого момента моя охрана была усилена и караул у моих дверей стоял даже ночью. Начальник караула казался весьма озабоченным. В армии сообщение о перемирии было встречено без особого энтузиазма. Из Рима пришли первые известия о побеге короля и Бадольо и о начале развала армии и всей нации. Сплетни и противоречивые сведения уступили место непрерывному потоку слухов.

 

Решение не сдаваться живым

 

10-го числа в 8 вечера я спустился в гостиную и включил радиоприемник. Я поймал Берлин и отчетливо услышал сообщение, в котором говорилось: «Главное командование союзников официально объявило, что одним из условий перемирия является выдача Муссолини союзным державам». Затем последовала дискуссия.

Один из присутствующих заявил: «Подобное заявление делалось и раньше, но Лондон отрицал его». Я, напротив, был убежден, что заявление соответствовало истине. Я был намерен не сдаваться живым англичанам, и тем более американцам. Командир карабинеров, которого англичане взяли в плен в Египте и который, очевидно, глубоко ненавидел их, сказал мне: «За час до того, как это должно будет произойти, вы будете предупреждены и сможете сбежать. Клянусь вам головой моего единственного сына».

Слова, сказанные со слезами на глазах, выражали искренние чувства этого человека; но кто мог гарантировать, что в последний момент что-либо не помешает этому? Среди охранников было много молодых, которые не скрывали своей симпатии ко мне; но было четверо или пятеро с нелегким бегающим взглядом, которые казались настоящими головорезами.

11 сентября[126]все новости и слухи из Рима свидетельствовали, что смятение и замешательство достигли своего пика, в то время как немецкие войска продолжали занимать всю нашу территорию.

Утром офицеры, командующие подразделениями в Гран-Сассо, отправились в Л'Акуилу, где у них состоялась продолжительная встреча с местным префектом и не менее продолжительный телефонный разговор с начальником полиции, который все еще находился в Палаццо Виминале.

 

И 8 сентября в Риме

 

Ничего определенного не было известно о выдвинутых условиях; но капитуляция была принята. О событиях 7 и 8 сентября было выдвинуто множество версий. Наиболее вероятной является следующая, представленная в рассказе одного из очевидцев:

 

«7 сентября вечером молодой американский генерал Тейлор, сопровождаемый пожилым полковником, также американцем, прибыл в Палаццо Капрара[127]на санитарном автомобиле из Гаэты, куда он прилетел, воспользовавшись итальянским гидросамолетом.

Его встретил мой человек[128]. Он был заранее предупрежден об этом визите и прежде всего проинформировал генерала Роатту, который заявил, что не намерен беседовать с вышеназванным генералом; затем был проинформирован генерал Росси, заместитель начальника Генерального штаба, который тоже отказался от встречи – обычное перекладывание ответственности. В конце концов генерал Тейлор был принят генералом Карбони, затребовавшим у своего начальника штаба карту, на которой указывалось расположение итальянских и немецких войск в районе Рима.

Американский генерал был чрезвычайно раздражен тем, что его заставили ждать, прежде чем его принял генерал Карбони».

 

 

Встреча с генералом Карбони

 

«Встреча продолжалась более трех часов. Очевидно, Карбони ясно дал понять, что итальянские войска не смогут сдерживать немцев в районе Рима в течение более чем пяти часов. Генерал Тейлор ответил, что, напротив, генерал Кастельяно, когда он подписывал договор о перемирии 3 сентября, заверил, что итальянские войска, безусловно, в состоянии справиться с немцами, и заявил, что с помощью англо-американских войск, расположенных в районе Рима, или даже без них, немцы и в Риме, и в Северной Италии определенно будут разбиты или по крайней мере окажутся в таком затруднительном положении, что будут вынуждены считать итальянскую ситуацию улаженной.

Эйзенхауэр, опасаясь того, что итальянцы изменят свое решение и окажут (что они на самом деле и должны были сделать) ценную помощь немцам, настаивал на немедленном подписании перемирия 3 сентября, на что Кастельяно согласился с учетом имевшихся у него полномочий.

Тейлора убедил рассказ генерала Карбони, и после ужина, который, похоже, был роскошным, в соответствии с традициями штаба (о чем мне известно из личного опыта), они вместе отправились на встречу с Бадольо в его резиденцию, где у них состоялась длительная беседа, которая продолжалась до трех часов утра.

Бадольо просил генерала Тейлора учесть трудную ситуацию, в которой могут оказаться итальянские войска, если о перемирии будет объявлено преждевременно; и они согласились, что никаких заявлений об этом не следует делать до 16 сентября.

Никто не знает, почему американский генерал и его адъютант не уехали до четырех часов вечера 8 сентября. Они улетели на специальном самолете Итальянских Королевских Военно-воздушных сил (мой человек снабдил их гражданской одеждой, в которой они прибыли в аэропорт).

Объявление о перемирии застало американского генерала в пути.

Тогда зачем генерал Эйзенхауэр посылал его с этой миссией[129]?

После объявления о перемирии итальянской стороной в 8 вечера войска были проинформированы о введении чрезвычайного положения.

Генерал Роатта в армейской бронированной машине, вместе со своим адъютантом подполковником Фенацци, укрылся в Палаццо Капрара, где поздно вечером к нему присоединились главные офицеры штаба.

В четыре часа утра генерал Карбони вышел из Военного министерства смертельно бледный после разговора с Бадольо и тут же отдал приказ моторизованному армейскому корпусу выйти из боя и отступать в Тиволи.

Его начальник штаба указал на невозможность выполнения такого приказа, так как это подвергало опасности судьбу соединений, уже частично задействованных или находящихся в контакте с немцами.

Карбони ответил, что король находится в Тиволи, и его аргумент убедил всех. Был подписан приказ генералом Де Стефанисом, единственным все еще находившимся там в пять или шесть часов утра. Карбони отсутствует до вечера 9-го.

Войска оказались в трагической путанице приказов, противоречащих один другому. Кальви ди Берголо принял командование армейским корпусом и подтвердил приказ, который и был выполнен.

Вечером 9-го вновь появляется Карбони, заявляя, что он за переговоры с немцами. Начинаются переговоры, вмешивается Кавилья. Переговоры прерываются утром 10-го. Карбони решает бежать. Вновь вмешивается Кальви. Карбони исчезает.

Войска распускаются. Генералы бегут, переодевшись».

 

Часов вечера 8 сентября

 

«В 5 часов вечера 8 сентября генерал Де Стефанис принимает телефонный звонок из кабинета Бадольо с указанием немедленно отправиться в Квиринал вместо генерала Роатта, который был занят с маршалом Кессельрингом на одном из обычных оперативных совещаний.

Генерал Де Стефанис позвонил в Квиринал, чтобы получить подтверждение этого требования, поскольку этот срочный вызов в королевский дворец показался ему странным. Ответившие подтвердили его.

В 5.30 он прибыл в Квиринал и узнал, что был созван сверхсекретный Совет Короны.

Без предупреждения генерал оказался в гостиной в присутствии короля. Также были вызваны Бадольо, Аквароне, Амброзио, Сориче, Сандалли, Де Куртен и Гуарилья. Генерал Карбони, кажется, не присутствовал.

Бадольо сказал, что ввиду сложной ситуации король созвал их, чтобы выслушать их мнения. К изумлению всех присутствующих, которое явно читалось на их лицах, Амброзио объявил, что 3 сентября было подписано перемирие с Великобританией и США. Он зачитал условия договора и добавил, что союзники объявили о нем внезапно, что противоречило ранее достигнутым договоренностям. Это оказалось абсолютно неожиданным и для начальников штабов армии, авиации и флота.

Гуарилья выразил свое неудовольствие в связи с тем, что его не проинформировали о подписании договора. Де Стефанис сделал все возможные оговорки в связи с отсутствием Роатты, попросил присутствующих подождать его и высказал свое личное несогласие. Аквароне настаивал на немедленном принятии перемирия.

Бадольо находился в состоянии нервной депрессии.

Большинство высказалось против заключения перемирия. Бадольо, как говорят, воскликнул: «В таком случае я слагаю с себя все полномочия!»

В 6.15 пришло радиосообщение от Эйзенхауэра, составленное как ультиматум, на выполнение условий которого отводилось два часа.

Поставленные перед фактом этого ультиматума, присутствующие были охвачены паникой и растерянностью.

Похоже, что Эйзенхауэр, предъявив новые требования, заявил, что будут даны гарантии на будущее с учетом тех условий, в которых оказались Италия и ее правительство.

В 7 часов вечера король встал и объявил, что он решил принять перемирие, и попросил всех присутствующих составить соответствующее официальное итальянское заявление для передачи по радио в 8 часов вечера – срока истечения англо-американского ультиматума.

Де Стефанис был против последней части заявления, а именно части со словами «против иной державы военные действия могут продолжаться…» и т.д.

Его точка зрения была в конце концов принята самим королем, и было решено убрать последнюю часть заявления.

В 7.30 вечера совет закончился.

В 9 часов вечера Де Стефанис, который находился в Монтеротондо вместе с генералами Мариотти, Утили, Сурди и Пароне, выразил свое удивление и разочарование по поводу включения фразы, касающейся враждебных действий по отношению к Германии, которую король и совет решили опустить[130].

Очевидно, Бадольо включил эту фразу в текст заявления в последний момент по собственной инициативе.

Де Стефанис и другие штабные офицеры оставались в Монтеротондо до полуночи.

Между тем в ответ на просьбу Германии о разрешении эвакуации из Сардинии вместе с грузом немецких 88-миллиметровых зенитных орудий, которые они предоставили нашим артдивизионам (просьба была передана нашим командованием на острове), Де Стефанис ответил, что мы не возражаем и позволим немцам погрузиться на суда без помех.

Затем все они отправились в Рим, в Палаццо Барачини и Палаццо Капрара».

 

Бегство

 

«В 6.30 утра 9 сентября Де Стефанис и Мариотти уехали в Абруцци. На месте встречи в Карсоли они нашли приказ от Амброзио ехать в Чиети. Де Стефанис отбыл в Авеццано, куда на машине прибыла из Мантуи его семья, и оттуда в 3.30 отправился в Чиети в сопровождении полковника штаба Гвидо Пероне, сказав, что он вернется в тот же вечер.

В 6 вечера он прибыл в Чиети, где Амброзио провел смотр штаба. Присутствовали генералы Роатта, Мариотти, Утили, Армеллини, Салазар и другие, в том числе подполковник Брайда и капитан Бароне.

В 9.30 вечера, поужинав в гарнизонной столовой и после того, как Роатта отдал приказ генералу Олми, командующему дивизией, принять командование частями, дислоцированными в Чиети, они все поспешно вышли; все делалось тайно: фары были погашены, машины двигались на небольшом расстоянии друг за другом, чтобы не сбиться с пути, место назначения было неизвестно.

В полночь колонна машин достигла Ортоны а Маре. Несколько часов спустя прибыло несколько машин, из которых вышли король, королева и принц Умберто с небольшой свитой.

Королева выглядела обезумевшей от горя, она постоянно что-то прихлебывала из фляжки. Принц держался в стороне, его сотрясал сильный кашель.

Король переговорил с Амброзио. При этом присутствовали Сандалли и Де Куртен. Вскоре прибыл буксир. На значительном расстоянии от берега ждал корвет. В полной темноте закончилась посадка беженцев. Корабль назывался «Глено». Пятьдесят тысяч лир были розданы сопровождающим карабинерам. Некоторые старшие офицеры, среди которых находился генерал Генер из транспортного командования, остались на берегу».

Таков рассказ очевидца. Можно лишь добавить, что королевская семья скрывалась в Военном министерстве, которое они спешно покинули, как только прибыло известие, что немецкие бронемашины появились возле Пьяцца Венеция. Их бегство было поспешным, на столах и полках было брошено множество карт и документов. Но кофры, в которых находились деньги, были опустошены.

Этой полной сдачей врагу – случай уникальный и беспрецедентный – Королевство Савойской династии, возникшее после Утрехтского договора в 1713 году в результате дипломатической комбинации великих держав (которые сначала отдали им Сицилию, а затем, в обмен, Сардинию), подошло к своему позорному концу.

История даст им такую же оценку, какую дал итальянский народ.

 

 

Глава XIV

Затмение или закат?

 

Имели ли эти предатели – в первую очередь король как глава шайки вместе со своими генералами и советниками, бежавшие в Ортону, – имели ли они хоть малейшее представление о том, что они совершают? Было ли их преступление осознанным или бессознательным? Или в какой-то мере тем и другим? А ведь последствия можно было вычислить с математической точностью. Легко можно было предвидеть, что магия слова «перемирие» деморализует и окончательно развалит все вооруженные силы; что немцы, готовые к этому, разоружат их до последнего патрона; что Италия, разделенная теперь надвое, станет полем боя, который превратит ее в «выжженную землю»; что план обмануть Германию и затем предать ее будет висеть тяжким грузом над будущим Италии в течение неопределенного периода времени; с этого момента станет аксиоматичным, что слова «итальянец» и «предатель» будут синонимами и что чувство унижения, которое ощущалось в сердце каждого итальянца, будет огромно.

Как только улеглось огромное облако пыли, поднятое развалом всей структуры государства, и склады боеприпасов были разграблены сначала войсками, а затем толпой черни, стало возможным различить два убеждения, рожденных остатками национального самосознания.

Первое заключалось в представлении о том, что монархия ликвидирована. Король, который бежит к врагу, король, который (уникальный случай в истории) передает всю национальную территорию иностранцу – врагу на юге, союзнику – на севере, это человек, который обрекает себя на проклятия поколений, как настоящего, так и будущих.

Второе убеждение состояло в том, что военные склады были полны. Кипы снаряжения и горы различного вооружения, в основном современного, не были переданы войскам.

2 апреля 1943 года, всего лишь за три месяца до кризиса, инженер Агостино Рокка, управляющий заводом Ансальдо, послал мне следующее сообщение:

 

Дуче!

Я думаю, что обязан предоставить вам определенную информацию относительно производства артиллерии на заводе Ансальдо. В течение первых тридцати девяти месяцев войны (с июля 1940-го по январь 1943-го) наш завод выпустил 5049 артиллерийских орудий. В течение тридцати одного месяца последней войны (с июня 1915-го по декабрь 1917-го) знаменитые старые мастерские Джованни Ансалъдо выпустили 3699 орудий.

Приводимая диаграмма показывает, что потребовалось 15 миллионов человеко-часов, чтобы произвести эти 5049 орудий, в последнюю войну потребовалось шесть миллионов человеко-часов для производства 3699 орудий.

Эта же диаграмма показывает, что современная артиллерия с большой начальной скоростью полета снаряда и, следовательно, более мощным пороховым зарядом требует больших затрат, чем артиллерия последней войны, несмотря на усовершенствование оборудования и инструментария. Диаграмма D показывает, что в начале 1940 года промышленный военный потенциал был выше, чем в июне 1915-го, потому что меры, принятые в 1939–1940 годах, были основаны на более широком подходе, чем в 1914–15 годах. В этой, как и в других отраслях итальянской промышленности, благодаря автаркическим и корпоративным предпосылкам, созданным режимом, наша готовность в 1940 году была значительно выше, чем в 1915 году. На той же самой диаграмме видно, что производство достигло своего пика в 1941 году и слегка снизилось в 1942 году, в то время как производственный потенциал позволил бы почти удвоить мощности 1941 года.

Все это доказывает, что программа продуктивного использования промышленного потенциала, одобренная Вами в 1939–1940 годах и осуществляемая ИРИ[131], позволяет нам свободно удовлетворять потребности вооруженных сил.

 

Таким образом, одна-единственная фирма выпустила пять тысяч артиллерийских орудий![132]

 

Последняя капля

 

Катастрофа была, как говорят испанцы, «вертикальной». Если сравнить Италию 1940 года с Италией нынешней, которая пришла к безоговорочной капитуляции, которую никакая уважающая себя нация не смогла бы встретить с радостью, как это было 8 сентября (сильное эхо этого ликования донеслось даже до «Рефьюдж Инн» в Гран-Сассо), то придется признать, что сравнение это очень горькое. Тогда Италия была империей, сегодня она не является даже государством. Ее флаги развевались от Триполи до Могадишо, от Бастии до Родоса и Тирании; сегодня они спущены повсюду. Над нашей территорией развеваются вражеские знамена. Обычно итальянцы находились в Аддис-Абебе; сегодня африканцы расположились бивуаком в Риме.

Итальянцы – независимо от возраста или классовой принадлежности, молодые и старые, мужчины и женщины, крестьяне и интеллигенция – задаются вопросом: стоило ли ради этого сдаваться и покрывать себя позором в глазах будущих поколений? Если бы мы продолжали войну вместо того, чтобы подписывать капитуляцию, оказалась ли бы Италия в худшей ситуации, чем та, в которой она находится с 8 сентября?

Не будем сейчас говорить об огромной нравственной катастрофе. Но нет ни одного итальянца, который не ощущал бы роковых последствий этого решения, ведь нет ни одной семьи в Италии, которую не коснулась бы эта буря, и родственники трехсот тысяч погибших задумываются, не были ли жертвы напрасными.

Постоянно повторяя слово «предательство», мы рискуем утратить его смысл или даже начать сомневаться в существовании самого его факта. Но разве это не было классическим примером самого черного предательства – вонзить кинжал в спину союзнику, с которым, согласно военным сводкам предыдущего дня, мы сражались бок о бок? И разве это не было классическим примером самого наглого обмана – лгать в ответ на вполне законные запросы нашего союзника, лгать ему до последнего момента, даже когда вражеские радиостанции уже передавали объявление о капитуляции? Еще один очень важный вопрос, к которому должно быть привлечено внимание всех итальянцев, – это их ответственность за это предательство в глазах всего мира. Если фактическую ответственность за предательство в нашей стране можно возложить на отдельные личности и классы, то стыд предательства ложится на всех итальянцев. В глазах всего мира сама Италия совершила предательство, сама Италия как историческое, географическое, политическое и нравственное целое. Атмосфера, в которой такое предательство стало возможным, была итальянской. Каждый в большей или меньшей степени способствовал созданию такой атмосферы, включая прилежных слушателей лондонского радио, и все они ответственны за создание в самих себе и других нынешнего состояния апатии. Даже история обладает своим дебетом и кредитом, или, если хотите, имеет свой активный и пассивный залог. Да, справедливо, что каждый итальянец может гордиться своей принадлежностью к земле, на которой появились такие фигуры, как Цезарь, Данте, Леонардо да Винчи и Наполеон; свет этих звезд падает на каждого итальянца. Но здесь же родились предательство и бесчестье; и их позор падает на каждого из нас. Есть лишь один способ смыть наш позор, восстановить равновесие; и это можно сделать путем самого страшного испытания – испытания кровью.

Только пройдя через подобное испытание, мы сможем ответить на другой, не менее серьезный вопрос: «Что мы наблюдаем сейчас – затмение или последний заход солнца?»

 

Вечный Рим

 

В истории каждой нации были периоды, подобные тому, который Италия переживает сейчас.

Что-то подобное должно было случиться и действительно произошло в России после заключения Брест-Литовского договора. Хаос, из которого родился ленинизм, продолжался почти шесть лет; но то, что произошло позднее, доказало, что это было затмение, а не закат.

Пруссия наблюдала затмение после Йены – битвы, в которой немцы, как обычно, сражались героически, но потерпели поражение, когда смерть скосила тех, кого называли «цветом Прусской армии», включая главнокомандующего, герцога Брауншвейгского[133].

Нынешняя итальянская интеллигенция заняла позицию, немногим отличную от той, которую имел Иоганн фон Мюллер, немецкий Тацит[134]. Сам Гегель приветствовал Наполеона как «душу мира», когда победитель прошел через Йену[135].

В Берлине руководители движения Просвещения были щедры на приветствия «освободителю». Разве не было там принца Дориа-Памили[136]в облике графа фон дер Шуленберга-Кенерта[137]? Но это было всего лишь затмение. Прусское национальное сознание пробудилось быстро и мощно. Славные традиции Фридриха Великого лишь дремали.

Личности, такие, как Штейн, Гнейзенау и Шарнхорст, были опорой возрождения. Таким же, главным образом, был философ Фихте. Его «Размышления о немецкой нации»8 следует перечесть – ободряющее чтение для итальянцев 1944 года. Послушайте, что этот величайший немецкий философ говорит о римлянах:

 

«Что же вдохновило благородных римлян (чьи идеи и образ мышления живы и сегодня и воплощены в их скульптурных памятниках), что же вдохновило их на труды и жертвы, на страдания, которые они вынесли во имя Отечества? Они сами дают четкий ответ: это была непоколебимая убежденность в вечности их Рима и определенное убеждение, что в этой вечности они сами будут жить в веках. И эта надежда, поскольку она имела под собой хорошую основу и приняла такую форму, в которой они непременно постигали ее, если приходили к ее осознанию сами, – эта надежда их не обманула. То, что действительно было вечным в их Вечном городе, продолжает жить и сегодня (и они, следовательно, продолжают жить среди нас) и будет жить до скончания времен»[138].

 

Вследствие огромной цены, которую мы заплатили сегодня, крайне необходимо, чтобы чувства римлян стали движущей силой итальянцев; а именно – убеждение, что Италия не может погибнуть. Итальянцы должны задать себе тот же вопрос, который Фихте задавал в одной из своих лекций немцам:

 

«Мы должны прийти к согласию, – сказал он, – по следующим вопросам: 1) Верно ли, что немецкая нация существует, и есть ли угроза возможности ее непрерывного существования ценой ее особого и независимого характера? 2) Достойна ли она сохранения своего существования? 3) Есть ли надежное средство ее сохранения, и если есть, то какое?»

 

Пруссия ответила на эти вопросы, послав дивизии Блюхера к Ватерлоо. Что касается Италии, мы можем ответить, что итальянская нация существует и будет существовать, что она достойна существования, и чтобы сохранить нацию, крайне необходимо, чтобы два фактора, которые сегодня лежат грузом на ее сознании – поражение и презрение, – а последний самый серьезный, были стерты способом единственно возможным и неоспоримым: путем возврата к борьбе бок о бок с нашим союзником, или – лучше, союзниками, водрузив раз и навсегда старый флаг фашистской революции, флаг – из-за которого мир разделился на два противоположных лагеря.

Война, которая началась из-за невозможности получения немецкого коридора через польскую территорию, уже закончилась; сегодняшняя война – это настоящая война убеждений, преображающая государства, людей и континенты.

В дневнике, который я вел в Ла-Маддалене и который однажды, вероятно, увидит свет, я писал:

 

«Неудивительно, что люди свергают идолов, которых они сами же и создали. Вероятно, это единственный способ поднять их до обычного человеческого роста».

 

И ниже:

 

«Через короткий промежуток времени фашизм вновь засияет на горизонте. Во-первых, из-за преследований, которым он подвергнется со стороны «либералов», показывая таким образом, что свобода – это то, что мы оставляем для себя и в чем отказываем другим; и во-вторых, из-за ностальгии по «старым добрым временам», которая мало-помалу начнет подтачивать итальянское сердце. Всех тех, кто участвовал в европейской, и особенно в африканских войнах, ностальгия будет мучить сильнее всего. «Африканская болезнь» унесет тысячи».

 

 

Возможно, однажды…

 

 

«Когда Наполеон закончил свою карьеру из-за того что был настолько простодушен, что доверился рыцарству британцев, двадцать лет его эпической борьбы подвергались ругани и проклятиям. Многие французы того времени – а также некоторые наши современники – осудили его как злодея, который, чтобы реализовать свои дикие мечты завоевателя, привел миллионы французов на бойню. Даже его политическая деятельность оценивалась неверно. Сама империя рассматривалась как анахронический парадокс в истории Франции. Шли годы. Завеса времени опустилась над прежними сражениями и страстями. Франция жила и после 1840 года продолжала жить в блестящем русле наполеоновских традиций. Двадцать лет Наполеона представляют собой больше чем историческое явление, это факт, теперь неотделимый от французского национального сознания. Возможно, что-то подобное произойдет в Италии. Десятилетие между Примирением[139]и окончанием войны в Испании, десятилетие, которое подняло Италию на уровень великих империй, десятилетие фашизма, который позволил каждому человеку нашей расы в любой точке мира высоко держать голову и гордо называть себя итальянцем. Людей этого десятилетия будут восхвалять во второй половине этого века, несмотря на то что в этот трудный момент народ пытается стереть память о нем».

 

И еще одна выдержка из моего дневника в Ла-Маддалене:

 

«Для искупления грехов необходимы страдания. Многим миллионам итальянцев не сегодня, так завтра придется ощутить на себе, что означают поражение и бесчестье, что значит потерять независимость, что значит являться инструментом иностранной политики, вместо того чтобы определять ее, что значит полное разоружение. Горькая чаша должна быть испита до дна. Только упав в пропасть, можно подняться к звездам. Только гнев, вызванный огромным унижением, даст итальянцам силы для возрождения».

 

Глава XV

«Аист» над Гран-Сассо

 

В истории каждой эпохи и каждой нации существуют рассказы о побегах и о драматических, романтических, а иногда и фантастических спасениях; но мое собственное спасение кажется даже сегодня, по истечении времени, наиболее невероятным, наиболее романтичным и в то же время наиболее современным с точки зрения используемых средств и методов. И оно уже поистине стало легендой[140].

Я никогда не тешил себя надеждой на освобождение итальянцами, даже фашистами. То, что некоторые из них намеревались освободить меня, – несомненно; то, что здесь и там группы наиболее убежденных фашистов даже разрабатывали планы спасения, – вне всякого сомнения; но дальше планирования дело не пошло. С другой стороны, люди, которые были в состоянии осуществить такой план, находились под строгим наблюдением и не имели необходимых средств для его осуществления.

С самого начала я находился в полной уверенности, что фюрер сделает все возможное, чтобы попытаться освободить меня[141]. Посол фон Макензен отправился к королю сразу после моего ареста, чтобы получить разрешение посетить меня в соответствии с пожеланием фюрера, но получил отказ, который сопровождался следующей запиской:

 

Его Величество король проинформировал маршала Бадольо о желании фюрера. Подтвердив, что самочувствие Его Превосходительства Муссолини великолепно и что он полностью удовлетворен обращением с ним, маршал Бадольо выражает свое сожаление по поводу того, что он не может, в интересах самого Его Превосходительства Муссолини, дать согласие на его посещение. Однако он готов передать любое письмо, которое Его Превосходительство посол пожелает ему передать, так же как и ответ на это письмо.

29 июля 1943 г.

 

Глава кабинета Министерства иностранных дел отправился к немецкому послу, а затем доложил об этом визите маршалу Бадольо.

 

Телеграмма Геринга

 

В этой ситуации, когда итальянское правительство делало вид, что является союзником Германии и желает продолжать войну, правительство Рейха не могло подвергать риску отношения между двумя правительствами или спровоцировать преждевременный кризис в их отношениях, предпринимая какие-либо официальные шаги, как, например, просьба о моем немедленном освобождении. Понятно, что Берлин с недоверием относился к тенденциям и целям политики Бадольо. Но дипломатия отношений не позволяла этому недоверию стать действенным до того момента, пока ситуация не достигла своего пика. Никто не вспомнил обо мне 29 июля – за одним лишь исключением. Рейхсмаршал Герман Геринг телеграфировал мне следующее (телеграмма была доставлена на Понцу офицером карабинеров):

 

Дуче!

Моя жена и я посылаем Вам наши самые теплые и наилучшие пожелания. Хотя обстоятельства не позволили мне приехать в Рим, как я планировал, чтобы подарить Вам бюст Фридриха Великого и передать мои поздравления, но чувства, которые я хочу Вам сегодня выразить, – самые сердечные, это чувства полной солидарности и братской дружбы. Ваш труд в качестве государственного деятеля останется в истории обеих наций, которым суждено идти навстречу общей судьбе. Я хотел бы заверить Вас, что мысленно мы всегда с Вами. Хочу поблагодарить Вас за щедрое гостеприимство, которое Вы раньше мне оказывали, и ставлю свою подпись с уверениями в преданности.

Ваш ГЕРИНГ

 

Еще в Ла-Маддалене я заметил необычную оживленность немцев; на противоположной стороне пролива, в Палау, у них была база. В действительности немцы продумали план, который заключался в том, чтобы на подводной лодке, замаскированной под английскую, с экипажем, одетым в английскую униформу, подойти к берегу и, освободив, увезти меня с острова. Они готовились осуществить этот план, но меня перевели в Гран-Сассо.

В субботу вечером 11 сентября в Гран-Сассо воцарилась странная атмосфера неопределенности и ожидания. Уже было известно, что правительство бежало вместе с королем, об отречении которого только что сообщили. Чины, отвечающие за меня, казались озадаченными, как если бы перед ними стояла особенно неприятная задача. В ночь с 11-го на 12-е, около 2 часов, я встал и написал письмо лейтенанту[142], в котором предупреждал, что живым англичане меня не возьмут.

Убрав из моей комнаты все металлические или другие острые объекты (в частности, мои лезвия), лейтенант Файола повторил мне: «Я попал в плен в Тобруке, где меня тяжело ранили. Я был свидетелем жестокости англичан по отношению к итальянцам, и я никогда не передам итальянца в руки англичан». И он разрыдался.

Остаток ночи прошел тихо.

 

Воскресенье, 12 сентября

 

Рано утром 12-го густые беловатые тучи окутали вершину Гран-Сассо, тем не менее было возможно наблюдать полеты нескольких самолетов. Я чувствовал, что сегодня решится моя судьба. К полудню солнце прорвалось сквозь тучи и все небо, казалось, засияло в чистоте сентябрьского дня.

Было ровно 2 часа дня, когда я, сидя у открытого окна, увидел, что в сотне метров от здания сел планер. Четыре или пять человек в хаки вышли из него, быстро собрали два пулемета и затем двинулись вперед. Несколько секунд спустя другие планеры сели в непосредственной близости, и люди из них повторили тот же самый маневр. Мне и в голову не приходило, что это могут быть англичане. Для них не было никакой необходимости затевать такое рискованное предприятие, чтобы переправить меня в Салерно. Была объявлена тревога. Все карабинеры и полиция выбежали из ворот «Рефьюдж» с оружием в руках и приготовились отразить нападение. В это время лейтенант Файола вбежал в мою комнату и строго потребовал: «Закройте окна и сидите тихо».

Вместо этого я остался у окна и увидел, что подошла еще более многочисленная группа немцев, которая захватила фуникулер, поднялись и сейчас решительно двигалась плотной группой от станционной площади к гостинице. Во главе этой группы находился Скорцени. Карабинеры уже держали свои винтовки наготове, когда в группе Скорцени я заметил итальянского офицера, и, когда они подошли поближе, я узнал генерала Солети, командующего полицейскими силами метрополии[143].

Затем, в тишине, за несколько секунд до команды открыть огонь, я закричал: «Что вы делаете? Разве вы не видите? Здесь итальянский генерал. Не стреляйте! Все в порядке».

Увидев приближающегося итальянского генерала с группой немцев, солдаты опустили винтовки.

Как потом выяснилось, вот что произошло. Этим утром генерал Солети был увезен отрядом Скорцени без всяких объяснений. У него отобрали револьвер и повезли в неизвестном направлении. Когда, в момент нападения на гостиницу, он осознал, что происходит, он пришел в восторг и заявил, что счастлив способствовать освобождению дуче и надеется своим присутствием предотвратить кровопролитие.

Он сказал мне, что было бы неразумно немедленно возвращаться в Рим, туда, где царит «атмосфера гражданской войны», и сообщил кое-какие подробности о бегстве короля и правительства. Капитан Скорцени поблагодарил его, и, когда Солети попросил вернуть свой револьвер, его просьба была удовлетворена, так же как и его следующая просьба сопровождать меня, куда бы я ни последовал.

Гуэли не принимал участия в этой необычайно стремительной череде событий. Он появился только в последний момент. Люди Скорцени, захватив пулеметные точки у ворот в «Рефуге», поднялись ко мне в комнату. Скорцени, весь потный и возбужденный, попросил внимания и сказал: «Фюрер все время с момента вашего захвата обдумывал план вашего освобождения и поручил эту задачу мне. С необычайной трудностью я день за днем следил за превратностями вашей судьбы и передвижениями. Сегодня, освобождая вас, я необычайно счастлив, что возложенная на меня задача увенчалась полным успехом».

Я ответил: «Я с самого начала был уверен, что фюрер сумеет на деле доказать мне свое дружеское расположение. Я благодарю его и благодарю вас, капитан Скорцени, так же как и ваших товарищей, рисковавших вместе с вами».

Затем разговор перешел на общие темы[144], а я в это время стал собирать свои бумаги и вещи.

На первом этаже карабинеры и полиция братались с немцами, которые получили легкие травмы во время приземления. В 3 часа дня все было готово к отъезду. Уезжая, я тепло поблагодарил людей из группы Скорцени, и они все, вместе с итальянцами, отправились на небольшое, плато внизу, где нас ждал «Аист»[145].

 

«Аист» взлетает

 

Вперед вышел пилот, очень молодой человек по имени Герлах, летчик-ас. Прежде чем забраться в самолет, я повернулся и помахал рукой группе моих охранников, которые выглядели слегка ошарашенными. Многие из них были искренне тронуты. У некоторых на глазах даже были слезы.

Площадка, с которой предстояло взлететь «Аисту», была очень маленькой, поэтому его оттащили немного назад, чтобы выиграть несколько дополнительных метров. В конце плато была весьма глубокая впадина. Пилот занял свое место, позади него – Скорцени, потом я. Было три часа дня. «Аист» двинулся. Он немного покачивался. Самолет быстро прошел каменистую площадку и в метре от пропасти, мощно взревев двигателем, взлетел. Внизу еще кричали, махали руками, а затем высоко в воздухе наступила полная тишина. Через несколько минут мы пролетели над Л'Акуилой, и час спустя «Аист» плавно приземлился в аэропорту в Пратика ди Маре[146]. Там нас уже ждал большой трехмоторный самолет. Я поднялся в него. Нашим местом назначения была Вена, куда мы прибыли поздно ночью. В аэропорту нас ожидала небольшая группа людей. Оттуда мы отправились ночевать в отель «Континенталь». На следующий день, около полудня, мы вновь отправились в полет, теперь в Мюнхен, в Баварию.

Встреча в штабе фюрера на следующее утро была неофициальной и теплой.

Мое освобождение, осуществленное немецким специальным отрядом, вызвало огромную волну энтузиазма в Германии. Можно сказать, что это событие отмечали в каждом доме. Радиостанции постоянно повторяющимися объявлениями готовили слушателей к экстраординарным новостям, и слушатели не были разочарованы, когда около десяти утра поступило это сообщение. Все сочли событие выдающимся.

Сотни телеграмм, писем и стихотворений обрушились на меня со всего Рейха. Но в Италии это событие не нашло подобного отклика. В стране царили хаос и разрушения, мародерство и деградация. Там эта новость была расценена как не очень приятный сюрприз и была встречена с раздражением и затаенной враждой. И сообщение начали опровергать; поползли слухи, что все это было «уткой», что я уже скончался или был передан англичанам и что речь в Мюнхене произносил двойник. Эти слухи циркулировали в течение нескольких последующих месяцев: желаемое выдавалось за действительное.

 

«Заговоренный»

 

Хотя меня видели сотни людей, слухи упорно не затихали. Это упорство нуждается в объяснении: причина была не только в том, что вражеское радио постоянно сообщало о моем непрерывно ухудшающемся здоровье, о попытках покушения на меня, о перелете в Германию, уже совершенном или еще только готовящемся. Этот феномен имеет также и другое объяснение, он связан с основными элементами психологии некоторых итальянцев: той их части, которая, вероятно, наделена больше чувствами, чем умом.

С одной точки зрения, я являюсь как будто «заговоренным» – человеком, которого трудно убить. Действительно, много раз я находился на грани смерти. В госпитале в Рончи в марте 1917 года, когда все мое тело было изрешечено шрапнельными пулями, думали, что я умру или, в лучшем случае, мне ампутируют правую ногу[147]. Ничего подобного. После войны, во время возвращения с фашистского конгресса, проходившего во Флоренции в 1920 году, когда мощный взрыв разнес в щепки железнодорожный переезд за Фаэнцей, я получил лишь легкую контузию, так как мой «противоударный череп» отлично нейтрализовал удар.

Авиакатастрофа на аэродроме Аркоре также была довольно любопытным случаем. Я заметил тогда, что скорость, с которой падала машина, была такой же, с которой промелькнула мысль: «Мы разобьемся». Это не шутка – упасть камнем с высоты семидесяти метров, даже имея прочное шасси, как у незабываемого «Авиатика». Удар при столкновении с землей был таким мощным, что раздался хруст и стон фюзеляжа и крыльев. Со всех сторон к самолету бежали люди. Пилот-инструктор, этот ветеран и энтузиаст летного дела Чезаре Ределли, получил небольшие травмы; что касается меня, я лишь сильно ударился коленом, в то время как моя «панцирная голова» отделалась лишь легкой царапиной на переносице.

Полет из Остии в Салерно, который состоялся в день знаменитой речи в Эболи (публикацию которой на некоторое время задержали) в июне 1935 года, был изумителен[148]. Был сильный шторм. Перед самым нашим прибытием молния ударила в самолет и сожгла радиостанцию. Следует признать, что не каждому смертному удастся получить удар молнии на высоте более трех километров над уровнем моря и остаться невредимым.

Нет необходимости упоминать мои многочисленные дуэли, которые никогда не выходили за рамки невинных шалостей, даже если в качестве оружия использовалась рапира.

Менее безобидными и невероятно скучными были попытки покушения на меня, которые предпринимались в 1925 и 1926 годах, – пара бомб, револьверные выстрелы; эти попытки осуществлялись как мужчинами, так и женщинами, итальянцами и англичанами, а также ряд других попыток, о происхождении которых ничего не известно[149]. Ничего особенного.

Теперь мы перейдем – как бы это назвать? – от внешних повреждений к физическому, или органическому, аспекту. Вот уже в течение 20 лет, начиная с 15 февраля 1925 года, если быть точным, я был «награжден» восхитительной язвой двенадцатиперстной кишки, точная и подробная история которой может быть обнаружена (вместе с другими 70 000 историй болезни) в архивах профессора Фругони. Увидеть ее на рентгеновских снимках, сделанных в первый раз деканом факультета медицины в Риме Аристидом Бузи, способным и порядочным человеком (ныне покойным), было делом очень понятного и очень личного любопытства.

Из того, что я рассказал, можно увидеть, что меня, похоже, очень трудно убить, по крайней мере так было до сих пор.

Как же тогда мы можем объяснить, что общественное мнение, расплывчатое и аморфное по своей сути, могло посчитать меня мертвым?

Я существую, если можно так сказать, в различных воплощениях. Убить меня трудно даже политически. В 1914 году, когда меня исключили из итальянской социалистической партии на памятной ассамблее в Театро дель Пополо, все, или почти все, члены партии считали меня покойником, разгромленным плебисцитом, проведенным среди стада, плебисцитом, к которому, как обычно, добавился «нравственный вопрос»[150].

Когда окончилась война, по Италии прокатилась волна большевизма. На выборах 1919 года я имел честь оказаться в одном списке с Артуро Тоскани (который был одним из первых фашистов), в то время я набрал только 4000 голосов против миллионов, полученных моими противниками. Красный флаг развевался триумфально и грозно. Упоенные победой, они устроили мне шутливые похороны, и за гробом, в котором находилось мое изображение, следовала многоголосая толпа, прошедшая мимо моего дома № 38 по форо Буонапарте.

Я восстал из этого гроба в 1921–1922 годах. Как и в ноябре 1919-го, что-то подобное попытались осуществить в июле 1943 года – окончательно и навсегда. А теперь моя политическая и физическая смерть должны были произойти в одно и то же время с хорошо просчитанной одновременностью. Но он, тот, кто с необозримых высот управляет изменяющейся судьбой человека, решил по-другому. Есть Муссолини, который олицетворяет Муссолини вчерашнего, так же как вчерашний олицетворял сегодняшнего, и этот Муссолини, хотя и не живет больше в Палаццо Венеция, а переехал на Вилла делле Орсолине, снова встал к штурвалу со своей обычной решимостью. И таким образом, вопреки мнению всех неверящих, я могу заявить: пока я работаю, я живу.

Греческий философ Фалес благодарил богов за то, что те создали его человеком, а не зверем, мужчиной, а не женщиной, греком, а не варваром. Я благодарю богов за то, что избежал фарса многоголосого суда на Медисон-сквер в Нью-Йорке – суда, которому я предпочел бы обычное повешение в лондонском Тауэре, – и за то, что мне была дана возможность вместе с цветом нашей нации пережить пятый акт страшной драмы, которая сейчас разыгрывается в нашей многострадальной стране.

 

 

Глава XVI

Один из многих: граф Мордано

 

Утром 25 июля граф Дино Гранди ди Мордано исчез. Напрасно его искали в палате, на его роскошной вилле во Фраскати, даже телефонный звонок в Болонью, чтобы навести о нем справки в «Ресто дель Карлино», не дал результатов[151]. Никто не мог дать о нем никаких сведений; во Фраскати сказали, что он уехал на машине в Болонью. На самом деле он прятался в Риме в ожидании государственного переворота и оставался в городе в течение последующих дней.

Как только ему стал известен состав правительства Бадольо, Гранди написал письмо маршалу, чтобы сообщить, что «это действительно надежное правительство» и что «подбор людей не мог быть лучше».

После нескольких дней бесплодного ожидания Гранди объявился под именем юриста Доменико Галли и сбежал в Испанию. Там он пробыл недолго, испытав то, что можно назвать странным гостеприимством со стороны итальянского совета в Севилье; и, не чувствуя себя в безопасности при режиме Франко, переехал в Португалию в местечко недалеко от Лиссабона – в Эсторил, если быть точным.

Его прежнее поведение, его речь на заседании Большого совета и его бегство из Италии на самолете с паспортом, подписанным Бадольо, уничтожают последние сомнения относительно роли, которую он играл в осуществлении заговора. Этот человек, который был первым заместителем министра внутренних дел, затем заместителем министра иностранных дел, послом в Лондоне и, наконец, министром юстиции и одновременно президентом палаты фаши и корпораций[152], а также графом, носящим титул Мордано[153]. Разве этого было недостаточно? Нет, этого было недостаточно.

 

Ожерелье

 

В начале марта 1943 года граф Мордано появился в Палаццо Венеция, в руках у него был ежегодник Министерства иностранных дел; он обратился ко мне со следующими словами:

«Я не впервые чувствую себя смущенным в вашем присутствии, но сегодня – особенно. Вы знаете, что по истечении определенного периода послы, особенно если в течение многих лет они были аккредитованы при Сент-Джеймском дворе в Лондоне, награждаются Ожерельем Благовещения. Я считаю, что я достоин этой награды. Вы не поговорите с королем об этом?»

Этот разговор был мне чрезвычайно неприятен. В предыдущем случае, когда дело касалось награждения, я отказался от Ожерелья в пользу Томмазо Титтони[154].

«Хорошо, – ответил я. – Я упомяну об этом во время своей следующей аудиенции».

Так я и сделал. Но вначале король не проявил ни малейшего энтузиазма.

«Во-первых, – сказал он, – неверно, что кто-либо, являвшийся послом в Лондоне, становится старшим послом и имеет право на Ожерелье. Так что это не повод. Другой повод – расширение территории государства – в случае Гранди отсутствует. Он мог бы быть награжден Ожерельем как президент палаты. Но если он будет награжден, мне также придется наградить президента сената, графа Суардо, а это невозможно в связи с появившимися слухами о том, что сенаторы дают информацию полиции».

Я сказал, что расследование показало, что обвинения были беспочвенными.

Во время следующей аудиенции король не выдвигал больше никаких возражений. Напротив, он признал, что по завершении работы над Кодексом Гранди как хранитель печати заслужил этот знак отличия[155]. Такая перемена отношения в течение сорока восьми часов казалась странной. Что касается времени, то был выбран пост Благовещения, и вскоре после него, 25 марта 1943 года, граф Дино Гранди стал «кузеном» Виктора Эммануила Савойского.

Газеты сообщили об этом факте без особой помпы.

Несколько дней спустя Гранди вернулся в Палаццо Венеция и столь торжественно заявлял о своей верности и преданности мне, что сотрясались все четыре стены здания. Интересно, не было ли присуждение Ожерелья частью заговора?

 

Маска и лицо

 

Действительно, кто мог сомневаться в верности Гранди фашизму? Находились и такие, но их не слушали. Среди тысяч различных досье, содержащих сведения о жизни, смерти и самых важных событиях 200 000 итальянских граждан, великих и простых, досье Гранди выглядело очень объемистым. Чтобы нам не пришлось писать несколько сотен страниц, давайте обратимся к общественным свидетельствам, письменным и устным, из которых видно, что он прославился тем, что называл себя «ортодоксальным» фашистом, одним из моих самых верных последователей. Разве не я возвысил его от неизвестного репортера в «Ресто дель Карлино» до важной политической фигуры, первой в партии, а затем в стране?

«Кем бы я был, – сказал Гранди, – если бы не встретил вас? Скорее всего неизвестным провинциальным юристом».

Давайте взглянем на досье, которое содержит документы, не предназначавшиеся для печати и, следовательно, скорее всего свободные от иносказаний.

После «похода на Рим», а точнее, в марте 1923 года, он был вызван в Рим, чтобы заняться политической деятельностью, и по этому поводу писал мне следующее:

 

Спасибо за Ваши слова, которые дали мне поддержку и подкрепили все мои способности к работе и борьбе. Я упрекаю себя за то, что потерял время в бесплодном молчании, мучая себя угрызениями и сомнениями. Никто не знает и не осознает мои недостатки лучше, чем я. Они серьезны, и их огромное множество. Но Вы, являясь моим начальником, увидите, как я пройду испытания. Вы увидите пример преданности и верности, который будет дан

Вашим Дино ГРАНДИ

 

В мае 1925 года я послал за Дино Гранди, чтобы предложить ему пост заместителя министра иностранных дел. Гранди очень желал этого назначения и не скрывал этого. Он поблагодарил меня в следующих выражениях:

 

Я хочу сказать Вам откровенно и без ложной скромности, что это неожиданное назначение мне очень польстило еще и потому, что Ваш выбор моей персоны для выполнения такой важной функции позволит мне быть ближе к Вам[156]. Это мои самые высокие амбиции и величайшая награда, которой я мог желать. С другой стороны, Вы знаете, насколько безгранична и безоговорочна моя верность Вам, что мое единственное желание – повиноваться Вам, поэтому, умоляю, делайте со мной все, что Вы сочтете необходимым и отвечающим требованиям момента, которые только Вы один можете знать и определять.

 

 

«Вы увидите меня в деле»

 

14 декабря 1927 года он направил мне письмо, в котором было написано следующее:

 

Несколько лет назад Вы поручили мне вновь занять мой пост. Я сделал это. Вернувшись к своей работе, я могу только повторить Вам со всем энтузиазмом свои обещания[157], которые являются клятвой верности. Я могу сказать Вам, что моя верность слепа, абсолютна и нерушима. Вы духовно подчинили себе человека молчания и медитации[158]… Вы увидите меня, когда настанет час испытания.

 

После того как в течение многих лет он руководил Министерством иностранных дел, его сместили. Почему? Он неустанно посещал Женеву и ассимилировался там, в этом предательском окружении. С этого момента его линией была «Лига». Вне всякого сомнения, он сделал себе имя в международной политике. Он посетил почти все европейские столицы, включая Анкару. Его считали человеком с демократическим уклоном, человеком «права» в фашистской международной политике. Линия правительства изменилась после разрыва пакта четырех держав. И однажды его сняли с поста и отправили послом в Лондон. Вполне вероятно, что именно с этого момента он затаил обиду, которая увела его так далеко. Тем не менее он хорошо скрывал ее.

Когда в атмосфере чувствовалось приближение событий на африканской территории, он написал мне из Лондона 20 февраля 1935 года следующее:

 

Я вернулся к своей работе с таким видением фашистской Италии, какого ранее у меня не было: настоящая Италия Вашего времени, которая движется вперед навстречу своей судьбе, спокойно оценивая ее, без тревоги и беспокойства, с одной стороны, и без истерического энтузиазма, с другой, принимая вещи такими, какие они есть. Римляне, которые понимают толк в таких делах, назвали бы это веком Фортуны Вирилис[159]. Я думаю, что Вы должны быть удовлетворены тем, как Италия отвечает на ваши приказы о выступлении.

 

Время от времени посол в Лондоне снисходил до возвращений, чтобы не терять связи и быть в курсе событий в стране. Ни единой оговорки или критических замечаний не проскальзывало в его поведении, ни единой оговорки в его личной переписке, только громкие осанны всему происходящему.

 

«Passo romano» – римский гусиный шаг

 

После посещения казарм фашистской милиции в феврале 1939 года он написал следующее:

 

Произведенное на меня впечатление – огромно. Гидония[160]является самым генератором силы для нашей завтрашней войны, и из всех ваших творений это, возможно, дает самое яркое и рельефное ощущение Гения и Власти.

 

Это был год, когда на парадах в итальянской армии, начиная с фашистской милиции, был введен «passo romano» – шаг, по поводу которого тогда проходило так много бесполезных дискуссий. Это факт, что единственной армией в мире, которая маршировала без характерного шага, была итальянская армия. Вполне очевидно, что парадный шаг – неотъемлемая черта для тренировок в колоннах, и бесспорно, что такой шаг имеет огромное воспитательное значение. Хорошо известен эпизод при Ватерлоо. В какой-то момент сражения некоторые прусские дивизии заколебались под тяжелым огнем французской артиллерии. Тогда Блюхер отвел их назад на позиции гусиным шагом, а затем они бесстрашно продолжили сражение.

Когда во время одного из своих периодических визитов в Рим посол Гранди имел возможность присутствовать на одном из первых маршей «passo romano», он был просто в восторге. Он был так увлечен им, что отметил значимость «passo» как с фонетической, так и с нравственной точки зрения в приводимом ниже отрывке из адресованного мне письма:

 

Тряслась земля под глухим грохотом, или, точнее, под ударами молота, под ногами легионеров. Я видел чернорубашечников совсем близко; когда они шли «passoromano», их глаза сверкали, их губы были плотно сжаты, на лицах появилось новое выражение – не просто воинственное, а выражение удовлетворенной гордости, с которой молотобоец опускает свой молот и разбивает голову врага. Действительно, после первых десяти или двенадцати шагов рокот начал нарастать, как эхо ударов молота в ушах молотобойца удваивает свою силу. В духе необходимых революционных преобразований наших традиций, которое Вы осуществляете, «passoromano» (вместе с близким «voi»[161]и униформой) является и всегда будет оставаться наиболее мощным инструментом фашистского воспитания молодежи. Вот почему я задаюсь вопросом: не является ли музыка при парадном шаге излишней? В то время как барабан подчеркивает его, оркестр (не посчитайте мое замечание самонадеянным и излишним) отвлекает и приносит вред тому, что должно подчеркиваться тишиной и барабанами, я имею в виду эхо и вибрацию этого ритмичного, мощного, слитного бронзового удара.

 

 

Смена караула

 

Это были годы, когда партия предложила революционизировать традиции. С этой целью была введена церемония смены караула.

Со временем смена караула стала наиболее плохо поставленной из всех военных церемоний. Никто не наблюдал за ней, потому что она никого не интересовала. Направив по крайней мере одну роту и оркестр для увеличения караула и таким образом улучшив церемонию в Квиринале, почти идентичную церемонию начали проводить перед Палаццо Венеция перед глазами постоянно увеличивающейся толпы зрителей, состоявшей из итальянцев и иностранцев.

Гранди однажды представился случай присутствовать на смене караула у Палаццо Венеция и, описав сцену как великолепную и грандиозную, он далее продолжает:

 

То, что я раньше видел в Берлине, и то, что я довольно часто вижу в Лондоне сейчас, не может сравниться с этим. Тесные порядки, которым вы обучили своих солдат, превосходны и уникальны. Этим утром Ваши солдаты в своих униформах стального цвета воодушевленно маршировали, демонстрируя стальные мускулы. Это не было похоже ни на англосаксонский «балет», ни на тевтонские «катапульты». Это была монолитная сталь, мощная масса, как у немцев, но не из чугуна, а из вибрирующего металла. Это наиболее сильный инструмент народной педагогики, который Вы когда-либо создавали.

 

Кто в последнее время не бросал камень в секретаря партии Стараче? На сессии Большого совета Гранди был определенно злобный. Однако в 1938 году в письме, которое он написал мне после визита в Фарнезину, он вдруг сказал: «Стараче там творит чудеса» [162]. И, объявляя о своем отъезде в Лондон, он заявил, что постарается избежать поездки через Францию и поедет через Германию, потому что, как он сказал, «за семь лет, что я провел в Лондоне, я никогда, ни разу, ни одной ночи не провел в Парижегороде, который я не терплю».

Во время оккупации Албании он писал из Лондона следующее:

 

Сегодняшние события меня необычайно воодушевили. Вы, дуче, заставляете революцию находиться в движении – неизбежном и безжалостном движении трактора. После отмщения за Адуа – отмщение за Валону[163]. Ваш верный соратник, который в течение восьми лет имел привилегию каждый день наблюдать Вас за работой, знает, что Вы никогда не ослабляли своих усилий, даже на миг. Это завоевание впервые делает Адриатику со стратегической точки зрения Итальянским озером и открывает древние пути римского завоевания на Восток для Италии Муссолини[164].

 

Что касается отношения графа Гранди к нынешней войне, то сначала это была позиция воодушевленной поддержки. 9 августа 1940 года он вручил мне фотокопию одной из своих статей, написанной 26 лет назад (в декабре 1914 года), в которой говорилось, что причины интервенции в 1914 году – идеологические и политические – были такими же, как причины интервенции 25 лет спустя. Он писал:

 

Начиная с того времени, дуче, под Вашим руководством, мы верили, что настоящая война, итальянская революционная война, нам еще предстоит и что это будет война пролетариата с Италией, Германией и Россией на одной стороне и Францией и Англией – на другой. С того времени мы знали, что последние – это наши настоящие враги, хотя мы и готовились сражаться на их стороне.

 

Когда он наконец вернулся из Лондона, где имел вес в определенных кругах, его сделали хранителем печати, и в этом качестве он весьма способствовал завершению работы над Кодексом, который он хотел назвать Кодексом Муссолини. Будучи избран президентом палаты фаши и корпораций, оставаясь при этом хранителем печати, он писал мне следующее 27 марта XVIII года фашистской эры:

 

Я глубоко благодарен Вам за Ваши добрые слова, сказанные мне сегодня вечером. Стать еще в большей степени одним из новых итальянцев, которых Вы создаете, – это цель моей жизни, моей веры, моей души, которые принадлежали Вам в течение двадцати пяти лет, мой Дуче.

 

 

Предупреждение

 

2 декабря 1942 года я обратился к палате с речью по поводу политической и военной ситуации. Председательствовал Гранди. В атмосфере собрания ощущались теплота и сердечность, которые, казалось, передавали полное единство. На следующий день мне было передано письмо следующего содержания, подписанное «Женщина»:

 

Рядом с Вами находятся два или три чиновника, которые что-то замышляют. Вчера я присутствовала на ассамблее, находясь на галерее для прессы, и обратила внимание на таинственный вид Гранди. Его аплодисменты были притворными. Он слишком долго находился в Лондоне. Тот, кто его знает, предупреждает Вас – будьте настороже!

 

Случай с Гранди не является уникальным; он один из многих, и все они похожи. Это исторический факт, что во времена сильных кризисов вожди ослабевают или становятся предателями, в то время как рядовые члены держатся твердо и остаются верными. Расчетливость (т.е. ум, сообразительность) заставляет действовать первых, в то время как последних направляет основная и примитивная сила чувства. Наблюдая такие духовные изменения, какие были показаны здесь на примере писем Гранди (из которых была процитирована лишь малая часть), можно понять мой цинизм, который также объясняется тем, что никогда в жизни я не имел друга.

Выло ли это хорошо? Или плохо? Я задавался этим вопросом на Ла-Маддалене; но я не нашел на него ответа, потому что, плохо ли, хорошо ли, сейчас уже ничего не изменишь. В Библии сказано: «Горе тому, кто одинок»[165], а в эпоху Возрождения кто-то сказал: «Будь один, и будешь сам себе хозяин». Если бы у меня сегодня были друзья, им пришлось бы мне «симпатизировать», что буквально значит «страдать со мной». А так как у меня никого нет, мои дела не выходят за пределы весьма узкого круга.

 

 

Глава XVII

Драма двоевластия (1)

 


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 343; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!