Тогда сказал Иисус к уверовавшим в Него Иудеям: если пребудете в слове Моем, то вы истинно Мои ученики, и познаете истину, и истина сделает вас свободными» (Ин. 8, 31-32). 6 страница



Чтобы понять чеховское осмысление проблемы веры, нужно вновь вспомнить душевные колебания Анисима Цыбукина между двумя состояниями: есть Бог— Бога всё равно нет. Анисим верит в бытие Божие, находясь в храме в момент совершаемого таинства, душою переживая то бессознательное прикосновение ко Всевышнему, которое и не требует доказательства Его бытия, ибо уже само для себя является таким доказательством. Но, погружаясь рассудком в мирскую суету и беззаконие человеческой жизни, он начинает отвергать существование Бога. Есть одна примечательная оговорка в словах Анисима: «Может, и в самом деле Страшный суд будет». То есть некую высшую Власть он готов над собой допустить. Анисим отказывается признать, что Бог есть высшая справедливость. Вот на чём ломается его вера.

Можно сказать, что Анисим верит как язычник, для которого достоверность его божества вовсе не связана с понятием справедливости, высшей правды (вспомним хотя бы «нравственный» облик олимпийских богов). Такая вера может соединяться со страхом и безысходностью. И с полным отсутствием знания о высшей справедливости.

Вера же христианская содержит в себе духовную уверенность в том, что всё совершаемое Творцом есть высшая Правда и Справедливость и совершается только во благо человека. При этом Правда и Справедливость сознаются не как этическая оценка деяний Творца, но как онтологически присущее Ему свойство.

  «...Праведен Господь, твердыня моя, и нет неправды в Нем» (Пс. 91, 16). «Он твердыня; совершенны дела Его, и все пути Его праведны; Бог верен, и нет неправды в Нем; Он праведен и истинен...» (Втор. 32, 4).

Вот эта-то вера и подвергается многократным сомнениям и испытаниям; и сколькие люди ломались на вопросе: «Как же может существовать Бог, если в мире столько несправедливостей и неправды?» Сколь многие приходят к логическому выводу: «Если так, то: или Бога нет, или Он не всеблаг». Именно по этой накатанной колее двигался и бунтующий ум Ивана Карамазова. Преступление против ребёнка воспринимается им как безусловная несправедливость: «И если страдания людей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены» (14,223). Бунт Ивана Карамазова сводится к отрицанию гармонии Божьего мира, ибо он отказывает Создателю в справедливости, именно так проявляя своё неверие.

Но легко было герою Достоевского негодовать и ужасаться, рассказывая об убийствах и истязаниях детей— мы, конечно, ни на миг не сомневаемся в искренности его сострадания,— но ведь он-то смотрел на всё со стороны, а Липа вовлечена жестокостью жизни в самый центр событий— что же ей тогда остаётся?

«Мой сыночек весь день мучился,— рассказывает старику Липа.— Глядит своими глазочками и молчит, и хочет сказать и  не может. Господи Батюшка, Царица Небесная! Я с горя так всё и падала на пол. Стою и упаду возле кровати» (С-10,175).

И вот идёт она через поле— и сцену эту можно истолковать как переосмысление Чеховым давнего образа, к которому всегда обращалось искусство,— мать с младенцем. Здесь она— с мёртвым младенцем. И как же разрешится тот страшный вопрос о справедливости Создателя? Есть ли справедливость в столь страшных испытаниях?

Ещё праведный Иов был поставлен перед тем же вопросом: «Что такое человек, что Ты столько ценишь его и обращаешь на него внимание Твое, посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его? Доколе же Ты не оставишь, доколе не отойдешь от меня , доколе не дашь мне проглотить слюну мою? Если я согрешил, то что я сделаю Тебе, страж человеков! Зачем Ты поставил меня противником Себе, так что я стал самому себе в тягость?» (Иов 7, 17-20).

И стоит задуматься над тем ещё и ещё раз, что все попытки друзей Иова оправдать выпавшие ему испытания, все их рассудочные соображения отвергаются Самим Богом как недостойные: «...сказал Господь Елифазу Феманитянину: горит гнев Мой на тебя и на двоих друзей твоих за то, что вы говорили Мне не так верно, как раб Мой Иов» (Иов 42, 7).

Вера не может быть логическим выводом, достигнутым напряжением разума, она должна быть актом свободного волеизъявления, совершённым помимо логических попыток оправдания или обоснования безусловной Справедливости.

Все сомнения и умозаключения, к которым пришёл Иван Карамазов, стали следствием того обожествления человеческого разума, которое в наиболее концентрированном виде дала эпоха Просвещения. Русская классическая литература противостояла такому самовозвеличению ума достаточно последовательно, хотя и не все избежали рассудочного соблазна. Рассудок слишком ограничен, чтобы положиться на него. Вера выше разума и не может поверяться логическими расчётами. Таков тот духовный итог, к которому, приняв помощь Всевышнего, пришёл праведный Иов, выдержавший своё великое испытание.

Содержание повести «В овраге» составляет противопоставление мудрости, данной Христом, то есть веры, и «мудрости мира сего» (1 Кор. 3, 19), то есть рассудку. Чеховская компрометация логики есть вовсе не отрицание её как необходимого инструмента познания, но обличение логики, попавшей в услужение «мудрости мира».  Вера утверждалась писателем как несомненная высшая ценность: вдумаемся ещё раз в его утверждение: «Вера есть способность духа. У животных её нет, у дикарей и неразвитых людей— страх и сомнение. Она доступна только высшим организациям» (С-17,67). «Высшие организации» же для писателя вовсе не были связаны, скажем ещё раз, с высоким интеллектуальным развитием. Недаром способность чистой веры он связывает с детскою чистотою души. «...Ибо кто из вас меньше, тот будет велик» (Лк. 9, 48). Таковы Липа и безымянный старик возчик.

Но зато и испытание, которому подвергается Липа, есть испытание страшное: она оказывается лицом к лицу со страданиями невинного младенца, да и в самой Липе поругано и осквернено не только материнское, но и детское её начало. Она оказывается лицом к лицу со страшным вопросом.

Не случайно вовсе, что встреча Липы со стариком совершается под ночным звёздным небом, когда весь мир и Сам Бог с вышины взирают на творящуюся великую мистерию испытания веры. Липа задаёт вопрос, звучащий как бы перед ликом Того, Кто ждёт ответа от самого человека: «И скажи мне, дедушка, зачем маленькому перед смертью мучиться? Когда мучается большой человек, мужик или женщина, то грехи прощаются, а зачем маленькому, когда у него нет грехов? Зачем?» (С-10,175).

Заметим, что вопрос задан в той форме, когда уже нет возможности прибегнуть к рассудочным уловкам. Ведь Липа готова даже признать, подобно друзьям праведного Иова (и подобно Ивану Карамазову, принявшему страдания больших, ибо они «яблоко съели»), что всякое испытание, посылаемое человеку, заслужено им, но страдания младенца выше её разумения.

Величие творящейся мистерии и величие вопроса не умаляются, не принижаются тем, что совершается всё в бытовой форме, что речь участников простодушна и лишена трагического напряжения, что пользуются они понятиями обыденными, доступными их пониманию.

Вопрос задан, и он требует ответа. Отвечающий Липе старик, которого она приняла за святого, даёт ответ истинно пророческий, ибо он несёт в себе мудрость, данную от Христа, хотя речь его звучит вполне бесхитростно.

Ответный монолог старика возчика зацитирован до дыр всеми, кто писал о повести «В овраге», но начальные слова его обычно опускаются, как не вполне вразумительные и не вполне согласующиеся с тем толкованием монолога в духе безудержного оптимизма, какое ему обычно навязывают.

Итак, звучит вопрос: зачем?

«— А кто ж его знает!— ответил старик» (С-10,175).

Такой ответ может не просто разочаровать вопрошающего, но и ввергнуть в безнадёжность.

«Проехали с полчаса молча»,— продолжает автор повествования. Вот что важно. Нет у Чехова случайных деталей. Получасовое молчание— свидетельство тяжёлой духовной работы, работы ума и души, совершаемой стариком, которого вопрос Липы, вероятно, застал врасплох. И то, что он пытается проникнуть в суть сказанного Липою, подтверждается тем, что после долгого безмолвия он начинает свою речь. Да не обманемся мы предельною безыскусностью слов старика.

«Всего знать нельзя, зачем да как,— сказал старик.— Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух лететь способно; так и человеку положено знать не всё, а только половину или четверть. Сколько ему надо знать, чтобы прожить, столько и знает» (С-10,175).

Господь отвечал Иову из бури и сказал: кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла? Препояшь ныне чресла твои, как муж: Я буду спрашивать тебя, а ты объясняй Мне: где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь. Кто положил меру ей, если знаешь? Или кто протягивал по ней вервь? На чём утверждены основания её, или кто положил краеугольный камень ее, при общем ликовании утренних звезд, когда все сыны Божии восклицали от радости?..» (Иов 38, 1-7).

И отвечал Иов Господу, и сказал: знаю, что Ты всё можешь, и что намерение Твое не может быть остановлено. Кто сей, помрачающий Провидение, ничего не разумея?— Так, я говорил о том, чего не разумел, о делах чудных для меня, которых я не знал. Выслушай, взывал я, и я буду говорить, и что буду спрашивать у Тебя, объясни мне. Я слышал о Тебе слухом уха; теперь же мои глаза видят Тебя; поэтому я отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле» (Иов 421-6).

Старик отвергает самоё правомерность вопроса о смысле многого, ибо он недоступен в полном объёме разуму человека. Человеку положено (кем?— единственно Создателем) знать лишь столько, сколько отмерено ему, и не пытаться проникнуть за границу отмеренного. Далее— область не разума, но веры.

Старик продолжает свою речь. Он смотрит на жизнь трезво, не обольщая и не пугая внимающую ему Липу.

«Твоё горе с полгоря. Жизнь долгая, будет ещё и хорошего и дурного, всего будет. Велика матушка Россия!— сказал он и поглядел в обе стороны.— Я во всей России был и всё в ней видел, и ты моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное. Я ходоком в Сибирь ходил, и на Амуре был, и на Алтае, и в Сибирь переселился, землю там пахал, соскучился потом по матушке России и назад вернулся в родную деревню. Назад в Россию пешком шли; и помню, плывём мы на паромё, а я худой-худой, рваный весь, босой, озяб, сосу корку, а проезжий господин тут какой-то на пароме,— если помер, то Царство ему Небесное,— глядит на меня жалостно, слёзы текут. «Эх, говорит, хлеб твой чёрный, дни твои чёрные...» А домой приехал, как говорится, ни кола, ни двора; баба была, да в Сибири осталась, закопали. Так, в батраках живу. А что ж? Скажу тебе: потом было и дурное, было и хорошее. Вот и помирать не хочется, милая, ещё бы годочков двадцать пожил; значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия!» (С-10,175).

Если обещание «и хорошего, и дурного» здесь совершенно понятно и уместно, то двукратное обращение к «великой матушке России» представляется в речи старика не вполне логичным. И впрямь, что за логика в таком развитии диалога: «Зачем маленькому мучиться?— А кто ж его знает!.. Велика матушка Россия!»—? Но логический уровень уже отброшен автором как недолжный— и окончательно. Смысл слов старика уже возвышается над «мудростью мира сего», они обращены не к рассудку, а прямо к необходимости веры («верь, милая»). В словах о России старик обращается к тому, что «умом не понять» и во что «можно только верить». То есть указывает на Россию как на великую духовную ценность. Но такая ценность может быть заключена лишь в понятии «Святая Русь», которую «в рабском виде Царь Небесный исходил, благословляя». Жизнь только и может черпать силы в той святости, которая разлита в великих просторах России, в святости, встречи с которой так ждёт душа Липы и в которую она несёт свою веру.

Испытание этой веры завершено. Примет ли Липа слова старика?

Она возвращается «в овраг». Всё вершится там своим чередом по законам «мудрости мира сего». Липа вскоре изгоняется из дома Цыбукиных, Аксинья «забирает большую силу». Логика «овражной» жизни обращается теперь против того, кто по этой же логике стал началом всех бед— против Григория Цыбукина: он отстраняется от всего, пребывает в небрежении, даже голодает по нескольку дней. Жизнь обессмыслилась для него, и он оравнодушнел к ней.

Липа без ропота приняла всё, что выпало на её долю. С благодарностью обращена она к тому, что есть, не страшится и грядущего. «Будет ещё и хорошего, и дурного, всего будет». Возвращаясь после тяжёлого дневного труда, она поёт ликующую песнь.

«Впереди всех шла Липа и пела тонким голосом и заливалась, глядя вверх на небо, точно торжествуя и восхищаясь, что день, слава Богу, кончился и можно отдохнуть» (С-10,180).

Близится ночь,— время для Липы особое, время, когда душа её особенно сильно ощущает присутствие Бога в её жизни. Недаром торжествующее пение её обращено к небу.

Следует завершающий эпизод повести. Липа подаёт милостыню старику Цыбукину, кричавшему когда-то со злобою на нищих: «Бог дасьть!» Теперь Бог даёт и ему— руками Липы.

«Солнце уже совсем зашло; блеск его погас и вверху на дороге. Становилось темно и прохладно. Липа и Прасковья пошли дальше и долго потом крестились» (С-10,180).

Так кончается повесть. Мы прощаемся с Липой, когда она идёт по дороге, осеняя себя крестным знамением. Что означает оно? Только то, что единственно и может означать. Душа прошла через многие скорби и мытарства земные, сохранив веру неколебимою.

Повесть «В овраге» стала одним из самых светлых произведений Чехова. Недаром утверждал Б.Зайцев, что здесь даются «видения почти евангельского характера» и что сама повесть продолжила «линию великой русской литературы XIX века— христианнейшей из всех литератур мира»470.

 

                                                  7.

 

В юности Чехов пытался войти в русскую культуру— как драматург. Неудачно.

Ранняя его пьеса «Безотцовщина» (1878)— создание слабое, непомерно громоздкое, отчасти невнятное по мысли, банальное в основе своей. Немало в ней трескучих фраз, шаблонных ситуаций; с языком не всё ладно... Недочётов тьма. Основная коллизия отчасти идёт от Тургенева: заплутавший в жизни краснобай соблазняет словами о «новой жизни» не удовлетворённую своим существованием женщину (почти «тургеневскую девушку», но успевшую выйти замуж), а сам оказывается несостоятелен, когда доходит до возможности осуществить красивые мечты. Ни дать ни взять— Рудин. Правда, сбитая с толку женщина оказывается более решительной, чем у Тургенева, и застреливает своего «героя».

Платонов, главный персонаж пьесы,— ещё один вариант «лишнего человека».

«Не говорю про людей, что я сделал лично для себя? Что я в себе посеял, что взлелеял, что взрастил?.. А теперь! Эх! Страшное безобразие... Возмутительно! Зло кишит вокруг меня, пачкает землю, глотает моих братьев во Христе и по родине, я же сижу, сложив руки, как после тяжкой работы; сижу, гляжу, молчу... Мне двадцать семь лет, тридцати лет я буду таким же— не предвижу перемены!— там дальше жирное халатничество, отупение, полное равнодушие ко всему тому, что не плоть, а там смерть!! Пропала жизнь! Волосы становятся дыбом на моей голове, когда я думаю об этой смерти!» (С-11,85).

«Я так долго гнил, моя душа так давно превратилась в скелет, что нет возможности воскресить меня! Закопать подальше, чтоб не заражал воздуха!» (С-11,167).

Таковы его постоянные прозрения, однако никаких усилий изменить положение он не делает, так и «гниёт», заражая других. Для литературы того времени это уже вторично.

И всё же автор «Безотцовщины»— один из тех драматургов, кто определил пути развития мировой драматургии на всё XX столетие, поэтому исследователи не могли пренебречь и раннею его пьесою, обнаружив в ней в зачатке многие идеи, столкновения, ситуации, которые проявят себя в позднейших драматических созданиях Чехова (вплоть до мотива продажи имения с торгов, положенного в основу последней комедии «Вишнёвый сад»).

 

Особенно ощутима «Безотцовщина» в драме «Иванов» (1889; первая редакция 1887), ставшей первою большою удачей Чехова-драматурга. Можно сказать, что Платонов здесь как бы раздвоился: свойственные ему качества «лишнего человека» автор передал Иванову, главному персонажу драмы, а роль обличителя всеобщих пороков, которая была присуща Платонову же, оказалась порученной доктору Львову, сосредоточившему свою критику на фигуре заглавного героя.

Один из второстепенных персонажей драмы, несуразный картёжник Косых, с тоскою произносит: «Неужели даже поговорить не с кем? Живёшь как в Австралии: ни общих интересов, ни солидарности... Каждый живёт врозь…» (С-12,47). Косых, положим, примитивен и глуп, но выражает он всё же основное свойство всей жизни, изображённой в «Иванове»: каждыйживёт врозь... Люди трагически не понимают друг друга. Апофеоз этой полной глухоты к внутренней жизни ближних олицетворяет доктор Львов, своего рода предшественник фон Корена из «Дуэли»,— замкнувшийся в своей убогой честности усердный не по разуму разрушитель жизни. Он оценивает жизнь и действует по жёстким логическим схемам, в нём нет любви к человеку и снисхождения к его слабостям, но одна эгоистическая любовь к собственной честности— в результате именно он становится распространителем грязных предположений и сплетен об Иванове, которые с радостью подхватывают окружающие, ибо это близко их готовности судить обо всём лишь с худшей стороны.

В известном письме к Суворину от 30 декабря 1888 года Чехов сам подробно разъяснил все основные характеры драмы. О Львове он писал так:

«Это тип честного, прямого, горячего, но узкого и прямолинейного человека. Про таких умные люди говорят: «Он глуп, но в нём есть честное чувство». Всё, что похоже на широту взгляда или на непосредственность чувства, чуждо Львову. Это олицетворённый шаблон, ходячая тенденция. На каждое явление и лицо он смотрит сквозь тесную раму, обо всём судит предвзято. <...> В уезд приехал он уже предубеждённый. Во всех зажиточных мужиках он сразу увидел кулаков, а в непонятном для него Иванове— сразу подлеца. <...>

Львов честен, прям и рубит сплеча, не щадя живота. Если нужно, он бросит под карету бомбу, даст по рылу инспектору, пустит подлеца. Он ни перед чем не остановится. Угрызений совести никогда не чувствует— на то он «честный труженик», чтобы казнить «тёмную силу»!» (П-3,112-113).

Эти люди слишком много вносят зла в мир— и всё из лучших побуждений. И бомбы кидали, и миллионы уничтожили— в борьбе за всеобщее счастье. Пророческий образ.

«Я не понимаю вас, вы меня не понимаете, и сами мы себя не понимаем» (С-12,56),— говорит Львову Иванов, выражая своего рода закон собственной жизни, равно как и жизни всего общества. Оттого: каждый живёт врозь... Это становится причиною всеобщего нестроения жизни, причиною трагедии самого Иванова, добровольно расставшегося с опостылевшею ему жизнью.

Основы этого должно искать в натуре самого человека, не в обстоятельствах его существования: недаром, когда один из приятелей Иванова, Лебедев, пытается прибегнуть к известному шаблону, объясняя беды Иванова, оба тут же признают нелепость такого предположения:

«Лебедев (живо). Знаешь что? Тебя, брат, среда заела!

Иванов. Глупо, Паша, и старо. Иди.

Лебедев. Действительно, глупо. Теперь и сам вижу, что глупо. Иду, иду!..» (С-12,52).

Чехов отбрасывает за ненадобностью этот давний стереотип социального мышления, часто применяемый прежде при осмыслении судьбы «лишнего человека»,— отбрасывает, чтобы обратиться к причинам важнейшим, сущностным. Иванов разъясняет свою опустошённость прямо: надорвался, взвалив на себя ношу не по силам.


Дата добавления: 2021-06-02; просмотров: 70; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!