У них оставалась только надежда



Высокопреосвященный Владыка Алексий и так не отличался ни ростом, ни дородностью, но теперь, после трех месяцев блокадного голода, особенно сзади, он стал походить на подростка. Только впалые щеки, седая бородка и большой с залысинами лоб указывали, что это старик. А глубокий, утомленный страданием взгляд говорил, что это не простой старик, а умудренный большим духовным и жизненным опытом старец.

Сегодня был особенно сильный артобстрел города. Немцы стреляли с Дудергофских высот, и тяжелые снаряды, выпущенные из стальных жерл крупповских пушек, рвались неподалеку с ужасающим грохотом, сотрясая храм. Из окон с жалобным звоном вылетали последние стекла и сыпались на церковный пол. Закутанные в одеяла, обвязанные платками, грязные, опухшие, с серыми лицами прихожане, пришедшие на Всенощную, из-за продолжающегося обстрела не решались выйти на улицу, спасаясь под кровом Матери-Церкви. Не то чтобы они надеялись на толстые стены елизаветинской кладки, на мощные сводчатые перекрытия потолка, но надеялись они на Спасительный покров Божией матери, милость Сына Ее Иисуса Христа и на доброго дедушку святителя Николу Чудотворца, во имя которого стоял этот сбор. Дождавшись, когда стихнет канонада, они понемногу разошлись. Тогда Владыка бережно, трясущимися руками вынул из киота чудотворный образ святителя Николая и, вполголоса произнося тропарь, кондаки и икосы из сладкозвучного его Акафиста, начал обходить собор. Сзади ковылял старый церковный сторож с керосиновым фонарем в руке. Фонарь раскачивался, и странные причудливые тени плясали по покрытым сверкающим инеем стенам, по сводчатому потолку, по тусклой позолоте иконостаса.

– А завешаны ли окна? – осведомился митрополит.

– Завешаны, Владыко, не беспокойтесь, – ответил сторож дядя Вася.

Хождение с иконой Чудотворца стало для Владыки традицией, и он свято верил, что Божий Угодник отведет полет смертельных зарядов от собора.

После Владыка помогал сторожу заколачивать фанерой окна, подавая ему, стоящему на стремянке, куски старой фанеры и гвозди. Сторож дул на замерзающие пальцы и говорил, что на дворе метет поземка и где-то на Неве пускают в небо ракеты. Что это действуют немецкие диверсанты-сигнальщики, показывая своим самолетам, куда кидать бомбы. Что норму хлеба пока не прибавили, да и хлеб совсем стал никудышный, невесть из чего сделанный. А вражеские самолеты уже шли в ночной вышине, натужно гудя, тяжело нагруженные смертоносными бомбами. И Владыке было неприятно слышать этот характерный, прерывающийся моторный вой. Бешено стреляли зенитки, ведя заградительный огонь. Затем задрожала земля и послышались мощные взрывы фугасных бомб где-то в заводских районах.

Сторож пошел закрывать на ночь церковные двери. Вскоре он вернулся.

– Там какой-то человек лежит на ступеньках.

– Живой?

– Нет, кажись, померший.

Они пошли посмотреть на крыльцо. Покойник на коленях склонился на ступеньки, положив голову на паперть. Окоченевшая рука сжимала облезлую меховую шапку. Сторож перевернул покойника и полез во внутренний карман пальто, достал оттуда потрепанный паспорт.

– Посвети-ка мне спичкой.

Пока горела спичка, Владыка прочел: «Платонов Николай Федорович». Рука Владыки задрожала, и болезненно сжалось сердце. «Так вот где мы встретились», – подумал он.

– Посвети еще на лицо, Василий. Да, это он, – сказал Владыка, разглядев худое мертвое лицо.

– Что, знакомый что ли Вам?

– Знакомый, знакомый. Да и ты, Василий, должен его знать по Андреевскому собору. Ведь это бывший обновленческий митрополит – Платонов.

Сторож нагнулся:

– Ай, батюшки, да и взаправду он! И валенки худые. Видно, пришел с покаянием, да и помер на паперти.

Действительно, перед ним лежал бездыханным бывший обновленческий митрополит Платонов. В парчовом облачении, с драгоценной митрой на голове, он блистал своими проповедями в начале двадцатых годов, привлекая в Андреевский собор, что на Васильевском острове, множество народа. Неукротимый противник Владыки Алексия, он много крови попортил ему своими кознями, клеветой и проклятиями с амвона, провоцируя Владыку на полемику. Но пришло время, когда коммунисты добрались и до обновленческого духовенства, стали сажать в тюрьмы, а некоторых и расстреливать. Тогда митрополит Платонов, ничтоже сумняшеся, снял с себя сан, отрекся от Бога и объявил себя атеистом, устроившись лектором в Общество безбожников. Но вот пришла всенародная беда: война, голод, блокада. Вероятно, от всех этих бедствий, от зрелища массовой гибели населения города пробудилась у него совесть, и он пришел в церковь, чтобы принести покаяние. Но, видно, не выдержало старое сердце, и бывший митрополит умер на паперти, в нескольких шагах от входа.

Владыка сотворил над умершим краткую литию и повелел сторожу положить покойника в сарае, где скапливались умершие около церкви. Сторож впрягся в ноги покойного и поволок его по заснеженному двору к сараю. Руки покойного завернулись за голову, волочились по снегу, и левая, крепко вцепившись, не выпускала облезлую меховую шапку. Владыка в темноте обогнул правый клирос и, с трудом открыв набухшую от сырости дверь, вошел в небольшую, с закопченными стенами и потолком пономарку, где ему был поставлен диван и топилась печка. На табуретке стояло ведро с водой, о которое он споткнулся, разыскивая спички. Найдя коробок, он зажег керосиновую лампу и приготовил себе скудный ужин, состоящий из нескольких ложек каши и кусочка блокадного глинистого хлеба. Отрадой и утешением его был настоящий, еще довоенных времен чай – «Слоновка», как его называла одна бабуля за изображение индийского слона на пачке. Чай он пил с сахарином, который тоже принесли прихожане. Они, сами истощенные от голода, чем могли поддерживали своего архиерея.

Днем еще жилось и так и сяк, но ночи – эти темные блокадные ночи – были жуткими. Немецкие самолеты, прежде чем бомбить, подвешивали в небе на парашютиках осветительные ракеты, которые, сгорая, давали дрожащий мертвенный свет. Всю ночь бухали зенитки, а когда они замолкали и воцарялась тишина, было слышно, как с неба падают осколки зенитных снарядов, гулко ударяя по кровельному железу и с тупым звуком врезаясь в землю. Этот железный дождь угнетал Владыку больше, чем сухой стук метронома или сигналы воздушной тревоги, вызывая в душе томление. Он думал о тленности всего земного и о невозможности основывать человеческую жизнь ни на чем, кроме Господа и Его вечной Правды. Наверное от голода, усталости и постоянного напряжения, в момент засыпания у него перед глазами мелькали какие-то образы живых и давно ушедших из жизни людей. Они вели с ним бесконечные разговоры о своих злосчастных судьбах, о жизни и смерти, чего-то просили, о чем-то торговались. С мертвыми он говорить не хотел и, ограждаясь от них крестным знамением и Иисусовой молитвой, просил их уходить по своим местам, в вечный путь всей земли. А живым, не сознавая, во сне или наяву, говорил с укоризной, что не следовало бы им забывать, что впереди нас ждет не только могила, но и Воскресение, и Суд: справедливый и нелицеприятный. Как истинный монах, Владыка каждую ночь вставал и служил Полунощницу, читал чин Двенадцати псалмов. При этом, стоя на коленях и кладя земные поклоны, он горячо молился перед образом Вседержителя, испрашивая у Него милость и прощение всему Православному народу, а отходящим в эту ночь в ледяных квартирах Ленинграда в мир иной – вечного покоя и Царствия Небесного.

«Господи, дай нам утвердиться в Имени Твоем. Причасти всех страшным и радостным причастием Твоей истины. Открой ее глазам невидящим».

А бомбежки и артобстрелы становились все злее, и прямые попадания бомб и снарядов в кирпичные ленинградские дома превращали их в пирамиды мусора с погребенными под ними людьми. Морозы делались все крепче и лютее, а еды с каждым днем становилось все меньше. И поэтому прихожане все чаще просили Владыку совершать заочные отпевания. Но больше приходилось совершать отпеваний над телами, которые иногда плотными рядами лежали на полу по всему храму. Кто в гробах, кто завернутый в простыни, и даже в узких кухонных шкафах. Владыка в валенках, ватных армейских штанах и ватнике, с надетыми поверх всего рясой и фелонью, с кадилом в руке обходил эти скорбные ряды, творя заупокойную службу. А сторож нес за ним медный тазик с песком, которым Владыка посыпал мертвые тела, символически предавая их земле. Жалостно и негромко пел хор, состоящий из истощенных, закутанных в шерстяные платки старушек, изо ртов которых вырывались легкие струйки пара.

Несмотря на голод, лютый мороз, кромешную тьму, артобстрелы и бомбежки, народ в храм приходил каждый день. И не только на литургию, которую Владыка служил по священническому чину без дьякона, но и на вечерню и всенощное бдение. Одному Богу было ведомо, как они потом добирались до дому в кромешной тьме, слабые и истощенные дистрофики. Медленно плелись они по узким, протоптанным в снегу тропинкам, спотыкаясь о лежащие на пути обледеневшие мертвые тела и не обращая внимания на грохот рвущихся снарядов и бомб. Но иногда улица была освещена пожарищем горящих домов, и они останавливались и, кашляя от дыма, грелись у этого зловещего костра.

Большая проблема была у Владыки с водой. Но кроткие полуживые прихожане, узнав, что Владыка сидит без воды, безропотно ставили бидоны на сани, впрягались в них и пускались на поиски проруби в реке или на канале. Иногда возвращались не все из ушедших. Кто-то падал замертво и оставался лежать на дороге. В то время блокадные дистрофики обычно так и умирали, на ходу. Владыка, вытирая слезы, благодарил своих добрых водовозов. Они же безголосо что-то шептали синими потрескавшимися губами и старались улыбаться, хотя с трудом можно было разглядеть улыбку на их опухших мучнистых лицах.

Люди любили Владыку, потому что он был прост, смиренен и доступен. Он принимал всех, кто хотел с ним поговорить и получить благословение. Всегда кроткий и приветливый в обращении, всегда пребывающий в смиренном расположении духа – таким запомнился Владыка Алексий (Симанский) старым, пережившим блокаду ленинградцам. Владыка умел поговорить и с именитым профессором университета, и с солдатом, и с замученными ужасающей нуждой и блокадными страстями молодыми и старыми горожанками, хотя в 1942 году трудно было определить, кто молодой, а кто старый, под слоем копоти на опухших лицах. В особенно тяжелом положении оказались беженцы из области и из Прибалтики. У них практически не было никаких средств для поддержания жизни. В городе их было великое множество, и они первыми стали умирать от голода и холода. Владыка тайно раздавал им милостыню – и сам, и через прихожан…

В эту блокадную зиму 1941–1942 года многое обесценилось, высоко ценились только хлеб и тепло. Прихожане опускали в церковную кружку не только деньги, но и золотые вещи: обручальные кольца, серьги, царские десятки, которые Владыка складывал в ведерко и держал в сейфе. Однажды, в середине зимы, поздно вечером, обходя с образом Николы Чудотворца храм, Владыка едва не упал, споткнувшись об узелок, лежавший на полу перед иконой Божией Матери «Умягчение злых сердец».

– А ну-ка посвети сюда, Василий, – сказал он.

Сторож поднял узелок:

– Однако тяжелый, шут его побери.

– Ты отнеси ко мне в келью этот узелок, после посмотрим, что в нем.

После обхода и закрытия храма они сели за стол и развязали узелок. Там сверкнуло золото и синими вспышками заиграли на огне бриллианты.

– М-да, – произнес Владыка, – целый набор семейных драгоценностей и никакой записки при сем.

Сторож равнодушно посмотрел на это богатство и проворчал:

– Лучше бы там было немного ржаных сухарей.

Владыка задумался, глядя на эти шедевры ювелирного искусства и наконец сказал:

– Вот что, Василий, сходи завтра на Галерную улицу и приведи ювелира, что делал мне митру, если, конечно, он жив.

На следующий день сторож привел ювелира. Это был сухонький старичок с накинутым на пальто одеялом, в старомодном пенсне на толстом носу. Он снял шапку и поклонился Владыке.

– Многая лета Вам, Владыко. Я удивлен, зачем Вам понадобился ювелир?

– Здравствуй, Семен, все ли у тебя живы?

Ювелир поник головой:

– Нет, Владыко, у меня в семье три покойника. Жена и две дочери убиты осколками снаряда, когда пошли выкупать хлеб. Я их так и не дождался. Пошел искать, и мне сказали, что вот, мол, так и так. Я их даже не видел. Увезли куда-то и похоронили в братской могиле.

– Прими мое соболезнование, дорогой. У всех у нас скорби, потери и несчастья. Господь испытывает нас. Надо терпеть. Будет и на нашей улице праздник. А у меня, Семен, есть к тебе дело.

– Говорите, Владыко, я для Вас все сделаю.

– Значит так, у нас в храме собралось порядочно пожертвований от прихожан, на большую сумму. Ты составь опись и сделай оценку каждой вещи. Мы все это от имени прихожан Православной Церкви передадим в Фонд обороны на танковую колонну.

– С радостью, Владыко, с превеликой радостью.

– Ну, действуй. Василий, выгребай все из сейфа на стол.

Ювелир принес из дома специальные весы, лупу и работал он три дня. Один день выдался особенно тяжелый. Еще вчера Владыка послал Василия к старому священнику, который уже не мог выходить из дома, чтобы отнести ему банку с кашей, пакетик чая и десять поленьев дров. Ушел Василий и не вернулся. А в то время, если кто не вернулся, то уже не возвращался никогда. Тем более, что и вчера, и сегодня город вздрагивал от рвущихся на улицах снарядов. Владыка привык к своему старому ворчуну и очень скорбел. Вечером он один ходил по храму с иконой Николы. Сам запирал на ночь церковную дверь и растапливал печку. Но поминать за упокой воздержался. А утром проснулся от настойчивого стука в двери. Когда он открыл их, перед ним стоял – весь заиндевевший, посиневший от холода, но улыбающийся –его верный слуга Василий.

– Слава Богу! – сказал митрополит и перекрестился.

Василий поведал ему, что банку с кашей и дрова доставил по назначению. Батюшка благодарил и велел кланяться. А когда шел назад, вблизи рванул снаряд, и его отбросило, ударив о стену дома. Когда Василий пришел в себя, то не мог понять, кто он и где он. Понемногу опомнившись, он кое-как добрался до батюшки. Батюшка напоил его чаем, положил на диван, где он пролежал двое суток, пока не перестала кружиться голова.

Вечером Владыка написал обращение в Фонд обороны. Он писал, что прихожане Православной Церкви жертвуют на танковую колонну святого Александра Невского три с половиной миллиона рублей и еще золотые украшения и драгоценные камни на крупную сумму. Опись прилагается. Наутро сторож Василий, в сопровождении нескольких прихожан, отнес в военкомат чемодан с пожертвованиями и все сдал военкому под расписку. На следующий день Владыке позвонили из Смольного и просили передать благодарность прихожанам от Городского Комитета обороны. Поинтересовались, не нужно ли чего? Владыка ответил, что кончилось красное виноградное вино для Богослужения и с дровами плохо. Сказали, что все будет доставлено. Предложили прикрепить его к столовой Смольного. Но он отказался. «Как все, так и я», – сказал он. Тогда, после короткого молчания, голос в трубке сказал: «Мы будем вам кое-чем помогать с продуктами и дровами». Владыка поблагодарил.

Как-то на неделе, через военную почту, он получил письмо из Ульяновска, где тогда располагалось Управление Православными церквами страны. Местоблюститель Патриаршего Престола митрополит Московский Сергий писал, что он состарился, что с каждым годом усиливаются возрастные изменения, удручен многими болезнями и немощью, и поэтому он вынужден составить завещательное распоряжение, в котором наследником Местоблюстителя Патриаршего Престола объявляет его – Алексия, митрополита Ленинградского.

Узнав об этом, сторож Василий заулыбался и сказал:

– Ну, Владыко, теперь Вам и умирать ни в коем разе не полагается.

– На все воля Божия, – сказал Владыка и перекрестился, – как Ему, Милостивцу, угодно, так и да сотворит с нами.

И Господь вознаградил Владыку за его смирение, доброту и преданность Церкви и Православному народу, который он не оставил в страшные дни 900-дневной блокады, хотя и имел возможность улететь на самолете из окруженного города. Однажды пришлось ему все же отлучиться на неделю из блокадного города по вызову Митрополита Московского Сергия. И многие запомнили в Ульяновске, как Владыка Алексий с удивлением сказал: «Боже, как вы все здесь много едите!».

И ему, родившемуся в 1877 году и поставленному в епископы еще дореволюционным николаевским Синодом, Бог даровал многая лета жизни и долгие годы Патриаршего служения, и умер он в глубокой старости, насыщенный жизнью. И мы помянем его добрым словом, смиренного служителя Божия, предстательствующего за нас, грешных, перед Святым Престолом Божиим. И до сих пор можно пойти и посмотреть его убогую келью на колокольне Князь-Владимирского собора и тесную комнатку в Никольском соборе, где он долгие 900 дней и ночей молился, прислушиваясь к взрывам снарядов.

И ушла, наконец, эта бесконечная страшная зима смерти, унесшая многие сотни тысяч жизней. Вместе с весенним ледоходом по Неве, вмерзшие в льдины, медленно проплывали трупы. А кто остался жив, радовался весеннему солнцу, прибавке нормы хлеба, зеленой травке, которую стригли ножницами и поедали, спасаясь от цинги.

Кончилась война, народилось новое поколение, потом от них еще одно поколение, от которых эта война отодвинулась далеко и стала легендой. Но они не должны забывать, что живут в городе, где совершались великие дела и были великие страдания народные. Где на кладбищах покоятся сонмы мучеников блокады, безвинные жертвы ужасной войны, освятившие своей кровью и своими страданиями эту землю, эти улицы, по которым сейчас ходит молодежь. Не оскверняйте этот город грехами преступлений и беззакониями, потому что ленинградцы отстояли его от врага страшной и дорогой ценой своей жизни, почему и свят этот город всегда и во веки веков.

Аминь.

 

Человек на войне

Михаила Ивановича Богданова призвали в действующую армию только в начале 1943 года. Его не забирали раньше, потому что, во-первых, он не подходил по возрасту: ему было под пятьдесят. Во-вторых, он служил в пожарной команде, а пожарники в блокадном Ленинграде были ой как необходимы, и, в-третьих, у него была многодетная семья – восемь детей мал мала меньше. Но все же и его взяли, потому что к 1943 году немцы порядочно обескровили нашу армию, и уже убитым, раненным и плененным счет шел на миллионы. Поэтому и стали брать стариков. В основном-то они и вернулись с войны, в то время, как цвет нации – молодежь – полегла в землю или томилась в немецком плену. Еще в предвоенные времена все пожарники обязаны были пройти медицинские курсы по оказанию первой доврачебной помощи пострадавшим. Михаил Иванович когда-то эти курсы прошел и, отправляясь на сборный пункт военкомата, захватил с собой это свидетельство о медицинской подготовке. Он был глубоко верующим православным человеком. И вера эта была не просто приложением к жизненному укладу, это был воистину православный образ жизни. Вся его многочисленная семья, состоящая из простых немудреных людей, от мала до велика, вся она жила в ритме недельного и годичного церковного круга. Утренние и вечерние молитвы справляли всей семьей, мясоеды сменялись постами, тихо и благоговейно отмечали все церковные праздники и события.

И когда в военкомате отцы-командиры, посмотрев его медицинский документ, зачислили Михаила Ивановича в санинструкторы, он был вне себя от радости, что ему не придется убивать, а потому он не нарушит Божию заповедь – НЕ УБИЙ. Но война есть война, и ему волей-неволей пришлось убивать, чтобы самому не быть убитым.

Хотя Михаил Иванович уже успел побывать на двух войнах, Первой мировой и Гражданской, но его все равно заставили пройти курс молодого бойца. В том году призывались молодые ребята 1925 года рождения – поколение, впоследствии почти полностью погибшее в огне войны, и старый солдат не столько сам учился, сколько учил эту молодежь выживать на войне.

В начале лета Михаил Иванович со своей дивизией оказался на Орлово-Курском направлении. Был он сметливым и расторопным русским человеком, и поэтому перед каждым боем старший врач полка вызывал его к себе и вместе с ним прикидывал санитарные и безвозвратные потери живой силы, т.е. тех, которые еще пили, ели, писали домой письма, смеялись, курили или читали Зощенко или «Как закалялась сталь». Кто-то из них завтра, расчлененный взрывом, превратится в разбросанные грязные куски мяса, которые будет собирать в пятнистую плащ-палатку похоронная команда, кому-то оторвет ногу, кому-то голову, кого-то хрипящего, с кровавой дырой в боку, понесут на носилках. И все это на казенном языке называется «санитарные потери». Вот для этих санитарных потерь, которые сегодня еще были веселы, живы и здоровы, старший врач полка планировал с Михаилом Ивановичем, сколько надо заготовить перевязочного материала, сколько развернуть хирургических палаток полкового медицинского пункта, сколько понадобится транспорта для эвакуации раненых, а также какие требуется дать инструкции похоронной команде.

Сражение летом 1943 года на Орловско-Курской дуге было сущим адом. Земля буквально кипела и вздымалась от разрывов снарядов и мин и бурно перепахивалась гусеницами тысяч сшибающихся русских и немецких танков. И среди этой скрежещущей и взрывающейся стали в лавине огня металась слабая человеческая плоть, такая уязвимая, страстно желающая жить, но в этом дьявольском огненном котле предаваемая только смерти. Даже солнце скрылось в эти дни в тучах пыли и дыма, словно оно не в силах было взирать на эту чудовищную бойню, которую устроили на Богом созданной земле люди.

И так изо дня в день, то ведя бои, то маршируя в походном строю по грязным болотистым дорогам, оставляя лежать в земле погибших товарищей, дивизия, в которой служил Михаил Иванович, пройдя с боями Белоруссию, вошли в пределы Польши. И в Польше также продолжались ожесточенные бои со стойкими солдатами вермахта, которые все еще были твердо верны присяге, генералам и своему «великому фюреру». Это была одна из лучших армий мира, но все же сила силу ломит, и немецкая армия, бешено сопротивляясь, медленно откатывалась на запад.

А Михаил Иванович, уже с широкой лычкой на погонах, в звании старшего сержанта, все по-прежнему вызволял раненых с поля боя.

В один из тяжелейших дней жесточайших боев с противостоящей отборной дивизией СС «Галичина» наша контратака захлебнулась и наступило затишье. Над полем кружило воронье, крадучись, обшаривали трупы несколько мародеров, то здесь, то там кричали раненые, по полю, пригибаясь, побежали санитары. Михаил Иванович где по-пластунски, где перебежкой передвигался по полю боя. Миновав обширную воронку, он приметил ее для гнезда, куда можно будет стаскивать раненых. Он подползал то к одному, то к другому лежащему телу и быстро определял, кто жив, а кто мертв. Наскоро остановив кровотечение и перевязав, он вместе с оружием стаскивал раненых в воронку. Сделав десять ходок, он заполнил ее ранеными бойцами. Отдышавшись, весь в испарине, он открыл свою фельдшерскую сумку и, достав всякую медицинскую снасть, начал кого подбинтовывать, кому поправил жгут, кому, прямо через одежду, сделал укол обезболивающего.

– Эй, дядя, смотри, эсэсовцы идут! – хрипло прокричал один из раненых.

– Кто может стрелять, ко мне, – скомандовал Михаил Иванович.

Таковых нашлось только двое. Михаил Иванович подтянул к себе автомат Судаева, положил рядом два полных рожка и несколько лимонок, которые собрал у раненых, и приготовился. Группа эсэсовских автоматчиков, пригнувшись, быстро приближалась к воронке.

«Ох, грех! Сейчас учиню смертоубийство, – лихорадочно думал он. – Вот ведь держался доселе, а теперь надо их отогнать, надо спасать своих». Сколько раз он видел расстрелянных в гнезде раненых вместе с санитаром. «Господи, прости меня окаянного», – прошептал он, прилаживая к плечу приклад автомата. Эсэсовцы успели уже подойти довольно близко. И он полоснул по ним длинной очередью. Некоторые упали, сраженные, остальные залегли. Началась перестрелка. Михаил Иванович, собрав все силы, метнул в сторону врага две лимонки. После взрывов немцы ответили тоже гранатой, которая точно упала в воронку. Граната была удобная для броска, с длинной деревянной рукояткой, она зловеще шипела. Санитар быстро швырнул ее назад. Граната, не долетев, взорвалась в воздухе.

– Выручайте, выручайте, братцы! – тоненько кричал один из раненых.

– Сейчас вызволят, – успокаивал их Михаил Иванович.

– Гля, братцы, уже отползают, вот уже побежали назад!

– Вот и наш взвод на помощь бежит!

Когда была возможность, Михаил Иванович уходил помолиться в небольшую рощицу. Он ставил на пенек медный складень деисусного чина и горячо, со слезами, молился – и за живых, и за убиенных, и за наших, и за немцев.

Как-то раз, направляясь в рощицу, в канаве у проселочной дороги он заприметил лежащий труп немецкого солдата. Это был совсем молодой паренек. Он лежал навзничь, широко раскинув руки, стальная каска свалилась с его головы, и легкий ветерок шевелил его белокурые волосы. Лицо солдата, уже чуть тронутое тлением, было искажено предсмертным страданием, по губам и глазам ползали крупные зеленоватые мухи. Сапоги с него были сняты, карманы вывернуты.

Михаил Иванович сходил за лопатой и стал копать могилу. Свалив труп в яму и бросив на него каску и винтовку, он засыпал тело, аккуратно подровнял могильный холмик, прочитал над ним краткую заупокойную литию и пошел прочь.

Через полчаса, когда он на пеньке выпрямлял проволочные шины, необходимые для раненных в конечности, его вызвали к батальонному комиссару.

– Богданов, мне доложили, что ты похоронил фрица.

– Да, товарищ комиссар, было дело.

– А твое ли это занятие? И зачем ты его закопал, из санитарных соображений или из жалости?

– Из жалости.

– Значит, ты пожалел врага?

– Значит, пожалел.

– Так ведь это враг! Пусть его вороны расклюют и волки растащат, а ты пожалел.

– Это уже не враг, это убиенный человек, и его надо погребсти, предать земле, ведь он тоже Божие создание.

– Ты что, верующий?

– Да, верующий!

– Так ведь Бога нет!

– Товарищ комиссар, что нам об этом говорить. Смерть витает над нами. Сейчас мы живы, а завтра нас тоже, может быть, уже закопают.

– Ну ладно, Богданов, чтоб это было в последний раз. Солдат должен всегда ненавидеть врага – и живого, и мертвого. Ты понял?!

– Так точно, понял.

– Но все же ты должен понести наказание. За спасение от врага десяти раненых бойцов ты был представлен к ордену Славы, но за твой недостойный поступок придется представление к ордену отменить. Можешь идти.

Михаил Иванович шел, грустно размышляя: «Бог с ним, с этим орденом, зато доброе дело сделал, убитого похоронил».

Около санитарной палатки рядком на бревне сидели и курили легкораненые. Перед ними с винтовкой за спиной стоял незнакомый мордастый солдат и о чем-то оживленно с ними разговаривал.

Михаил Иванович подошел и прислушался. Разговор шел о вере.

– Так вот она, – говорил мордастый, – Богородица, была простая баба. Ну, родила она Христа, выполнила свое предназначение и шабаш! А вот православные ее в Царицы Небесные зачислили.

От этих слов и поношения Владычицы у Михаила Ивановича все закипело в груди.

– Постой, постой, что ты мелешь, дурак ты этакий?! Ты что – баптист? – наскочил он на нечестивца.

– Ну чо ты, чо, иди своей дорогой. Ну, хотя бы и баптист, а что такое?

– А вот, что такое!

Старый пожарник, размахнувшись, так вломил обидчику Богородицы, что тот, громыхая винтовкой, покатился по земле.

– Ну что ты пристал, что пристал-то? – вытирая красные сопли, заскулил баптист.

Михаил Иванович поднес к его носу кулак величиной с небольшую дыньку и прокричал:

– Ах ты гнида, убирайся отсюда, если я тебя еще раз здесь увижу, то все кости переломаю! А вы, ребята, сидите, уши развесили и врага Христова слушаете. Нехорошо, нехорошо.

– Да мы, дядя Миша, ведь так, от скуки.

В Польше, в районе реки Вислы, продолжались тяжелые, изнурительные бои. Михаил Иванович до того замотался, что спасался только тем, что, когда было немного времени, садился где-нибудь в сторонке и творил Иисусову молитву. Если бы не эта молитва, то он, доведенный до предела ежедневным зрелищем страдающей человеческой плоти, изуродованной и умирающей юности, наверное, тронулся бы умом. Хотя и теперь его часто мучила бессонница, да и во сне посещали ведения и странные мерцающие зыбкие образы. Сам он уже не выносил раненых с поля боя. Ему присвоили звание младшего лейтенанта, и он теперь уже сам был старшой, имея под своей командой взвод санитаров. Его делом была теперь сортировка и эвакуация раненых. Целый день, обходя шеренги лежащих на носилках бойцов, стараясь не смотреть в умоляющие о помощи глаза, он занимался сложным делом: оценкой их состояния. В сумке у него имелся целый набор цветных карточек, которые он прикреплял к повязкам: красные – срочная хирургическая помощь, желтые – во вторую очередь, синие – в третью.

Его полк, неоднократно почти полностью терявший весь свой личный состав, постоянно пополнялся. Бывало и так, что от полка оставалось полковое знамя, командир полка и фельдшер Богданов. Видно, по его молитвам, Господь и Ангел Хранитель берегли его, так что он даже ни разу не был ранен. За тяжкий труд на поле боя, за спасение около сотни раненых он получил два ордена Славы, Красную звезду, орден Отечественной войны и медали. Начальство благоволило к нему и даже разрешило носить бороду. Как-то, предельно утомленный, он заснул в палатке, на носилках с пятнами заскорузлой крови. И вот во сне видит, как из урочища Волчий ляс, вблизи немецких позиций, выходит ветхий старец – схимник с посохом, с куколем на голове. Он тихо ступает по минному полю и, встав около пенька, говорит Михаилу Ивановичу:

– Рабе Божий Михайло, прииди завтра сюда на сретение со мной, и я поведаю тебе, как спасти свою душу и сохранить жизнь. 

Михаил Иванович как бы ему отвечает:

– Честный старче, как же я приду на сретение с тобой, если там, в урочище Волчий ляс, минное поле?

– Приходи, сынок, не бойся. Эти мины не про нас поставлены.

– А кто ты, старче?!

– Когда придешь, скажу.

– А вот, я тебя сейчас ожгу крестным знамением и посмотрю: от Бога ты пришел или от лукавого! – Михаил Иванович три раза крестит старика, тот не исчезает. – Значит, от Бога ты пришел. Ну и я тогда завтра приду в урочище Волчий ляс.

На следующий день в боях случилось затишье, и Михаил Иванович отправился в урочище. Вот здесь начинается минное поле, а вот, вдали и полянка с пеньком, которую он видел во сне. Жутко было ему идти через минное поле. Мины, в основном, были противопехотные, но вспомнив слова старца, что эти мины не про нас поставлены, он три раза перекрестился и, откинув всякое сомнение, тихой стопой двинулся к пеньку. Ему не раз приходилось вытаскивать раненых с заминированных полей, и у него уже выработалось тонкое чутье, куда безопаснее ступить, открывалось как бы второе зрение, и он по каким-то ему одному ведомым признакам различал, где земля была тронута, а где нет.

«Вот искушение! – думал он. – И куда же я прусь? Или ноги мне оторвет, или в плен попаду. Неужели я совсем спятил? А ну как старик не придет? Может было мне просто сонное наваждение? Нет же, раз старец сказал, я должен выполнить послушание».

Он перестал сомневаться и стал громко творить Иисусову молитву. Так незаметно и благополучно подошел он к пеньку и сел. Ожидать пришлось недолго. Из леса появился монах. Он был точно такой, какой являлся ему во сне. Лица почти не было видно, его скрывал низко опущенный куколь, облачение схимника волочилось краями по земле. Монах приближался, словно бы скользя по земле и не перебирая ногами. Без всякого вреда для себя он пересек минное поле. Приблизившись, он осенил Михаила Ивановича крестным знамением и благословил его, после чего заговорил тихим гласом:

– Я пригласил тебя сюда, на это опасное поле смерти, чтобы нашему сретению никто не помешал. Я знаю, что силы твои на исходе, что ты смертельно устал от войны, что тебе, православному, во сто крат тяжелее здесь быть, чем безбожникам. Я также знаю, что ты задумал недоброе, чтобы выйти из войны. Эти помыслы у тебя возникли от отчаяния и усталости. Не делай этого! Если сделаешь, то погибнешь сам и рассеется и погибнет твоя семья. Крепко молись и терпи, войне скоро конец. И ты невредимым вернешься домой и долгие годы будешь жить на белом свете, хваля Господа, а перед смертью Бог для испытания веры, как Иову праведному, пошлет тебе тяжелую болезнь. Благословение Божие да почиет на тебе.

– Скажи, кто ты?

– Я игумен Сергий.

– Живой или дух?

– Как видишь, живой.

И монах скрылся в лесу. Михаил Иванович в оцепенении сидел на пеньке. Двое снайперов с миноискателями на плече проходили по краю минного поля. Один вдруг остановился.

– Слушай, Кузьма, кто-то из наших сидит на пеньке как раз посередке минного поля. Ну-ка, дай биноклю. Это же наш полковой фельдшер. Але! Иваныч, ты что ли там?! Эй, слышь меня? Мать-перемать! Куда ты вперся, старый мерин! Здесь минное поле! Как ты прошел, старый бес? Ангелы тебя, что ли, перенесли?! Сиди себе. Не вставай, не вставай! Не вертухайся. Сейчас вызволим. Мы сейчас к тебе проход сделаем… Ну, здорово, старина!.. С тебя банка спирта, а то опять тебя заминируем… ха-ха-ха! Пойдем отселева. Ступай за мной шаг в шаг.

Старик улыбнулся в усы:

– Ладно уж, будет вам спиртяга. – Посмотрев искоса, с лукавинкой на своих спасителей, он заголосил: – Ой, братцы, как же это меня не разорвало?! Какое-то помрачение нашло. Красивая полянка. Увидел, сердце зашлось. Даже не подумал, что здесь минная заградзона. Поперся. Но Бог сохранил.

– Бог-то Бог, да и сам не будь плох. А сохранил тебя потому, что ты знаешь, как передвигаться по минному полю. Ну, пойдем отселева. Ступай за мной шаг в шаг. Пошли.

Слушая Михаила Ивановича о войне, я всегда становился в тупик, когда дело доходило до встречи со старцем на минном поле. Я его спрашивал: «Да было ли это въяве, или, может, это призрак какой?». Он отвечал, что в это время дошел до крайности в своем психическом и физическом состоянии. И ему уже было безразлично, погибнет он на минном поле или нет. Даже казалось, что было бы лучше ему погибнуть. Он так устал от войны, крови, смерти, что даже завидовал мертвым, которые уже отдыхали от грохочущего ужаса войны, а он все еще не мог отдохнуть. И еще, он не мог совершенно определенно сказать, что было вначале: встреча со старцем или сон. А минное поле манило его, притягивало, и он пошел туда как на первое свидание.

– Ну, а старец был?

– Старец-то был.

– Настоящий или призрак?

– Старец настоящий. После я узнал, что в урочище был православный скит. В Польше тоже есть русские православные люди, но я до сих пор думаю, что ко мне выходил сам преподобный Сергий Радонежский.

Я больше не стал допытываться у Михаила Ивановича, потому, что сам знал, что такое война, а на войне все бывает.

Когда еще только вошли в Польшу, и ярость боев нарастала, а поток раненых увеличивался, Михаил Иванович вспомнил, что в Первую мировую войну в Галиции раненых приспособились вывозить с поля боя на двуколках. Вспомнил он об этом потому, что у одного хозяина-поляка увидел такую крепкую двуколку и договорился обменять ее на лошадь. Лошадей в обозе было много, и ему за бутылку медицинского спирта дали пару лошадей. Он оставил себе пегую мосластую кобылку, которую назвал Шваброй за ее лохматую гриву и густую челку, спадающую на глаза. Она была смирная, крепкая и послушная, и хорошо ходила в двуколке, но погонять ее надо было немецким криком «Й-о, о-йат!» Дело у Михаила Ивановича пошло споро. Лазая по местам боев, он собирал раненых в гнездо, подъезжал, грузил их в двуколку и быстро увозил. Не раз немецкие снайперы охотились за ним, но Господь его хранил. Один раз они отстрелили лошади ухо. Другой раз пуля попала в медаль «За отвагу», прямо против сердца. То ли пуля была на излете, то ли Бог спас, но она только покорежила медаль, а дальше не пошла. Так и застряла в медали, вызвав на груди багровый кровоподтек. Михаил Иванович с гордостью носил эту покореженную медаль и, щелкая по ней ногтем, говорил:

– Вот вам доказательство, что Бог есть. Жив Господь!

 А после любил рассказывать, как с поля боя тащил солдата, которому немецкая мина небольшого калибра, выпущенная из миномета, попала в плечевой сустав и, не разорвавшись, застряла там: спереди торчал стабилизатор, сзади головка. Михаил Иванович вынес солдата с поля боя с оружием и положил в стороне от гнезда. Сделав ему обезболивающий укол, он прочитал молитву: «Жывый в помощи Вышняго в крове Бога Небеснаго водворится…». Перекрестился три раза, перекрестил раненого, перекрестил мину и с Иисусовой молитвой благополучно удалил взрыватель. За это его представили к ордену Отечественной войны II степени.

Лошадка очень ему помогала в деле вывоза раненых с поля боя, и об этом скромном фельдшере знал даже командующий армией. Однажды, когда он на своей двуколке ехал к передовой линии, его засекла немецкая артиллерия и обстреляла осколочными снарядами. Михаил Иванович соскочил с двуколки, поставил ее за сарай, а сам спрятался в этом добротном кирпичном сарае. Снаряды продолжали рваться снаружи. Вдруг раздался сильный грохот в дверях, двери повалились, и в сарай ворвалась обезумевшая от страха лошадь с висящими по обеим сторонам постромками. На боках и спине у нее было множество мелких ранений, по шкуре и по ногам струйками стекала кровь. Зубы ее были оскалены, уши прижаты, и она тонко и визгливо ржала. Бросившись к Михаилу Ивановичу и продолжая визжать, она, как испуганный ребенок, спрятала свою голову ему под мышку и вся дрожала. Михаил Иванович обхватил ее голову руками, гладил и целовал лошадку, бормоча в умилении:

– Ну ладно, хватит, успокойся, Швабрушка, успокойся. Сейчас поедем назад, и я тебе дам овса.

Он ее огладил, перекрестил, и лошадь успокоилась. Ранения у нее были мелкие, поверхностные, и через неделю она уже была здорова. После присвоения Михаилу Ивановичу звания младшего лейтенанта он был поставлен на сортировку раненых и с лошадью своей расстался, отдав ее в хорошие руки одному польскому крестьянину.

Однажды, проходя мимо артиллерийской батареи, он остановился и наблюдал, как пожилой артиллерист-наводчик отливает из олова ложки.

– Ловко, брат, у тебя получается, – похвалил его Михаил Иванович, – сделай и мне такую.

Наводчик поколдовал над своей снастью и вскоре подал Михаилу Ивановичу еще горячую ложку.

– Знатная ложка, – повертев ее в руках, сказал тот. – Ну, что я тебе должон за нее?

– Да ничего, пользуйся на здоровье.

– Ну, спасибо, дай Бог тебе со своими орудиями дойти до Берлина и живым и невредимым вернуться до дома, до хаты.

– Спасибо на добром слове, – сказал наводчик.

И вот сейчас, в 1999 году, хлебая этой ложкой щи или продовольствуясь горячей кашей, я перед трапезой всегда поминаю моего дорогого Михаила Ивановича, который учил меня доброте, наставлял в православной вере и любил мне рассказывать Жития святых или что-нибудь из Пролога. Он был из крестьян Нижегородской губернии и всем своим обликом был очень похож на Льва Толстого. А жития святых он рассказывал так:

– И вот злокозненный царь Ирод воспылал яростью, нажал на кнопочку звонка и вызвал свое НКВД: «Вот что, ребята, отправляйтесь за этими волхвами и вызнайте, куда они пойдут».

Или еще так:

– И узнав о чудесах и исцелениях, которые творит Христос, прокаженный Эдесский царь Авгарь вызывает своего личного фотографа и приказывает ему: «Садись на самого быстрого ослятю, скачи в Иерусалим и сфотографируй батюшку Иисуса Христа, да быстрее, а не то голова с плеч».

Михаил Иванович участвовал со своей дивизией в штурме Берлина, в последний раз он опять взялся выносить раненых из-под огня. Хотя он уже был старик, но силушки ему было не занимать. Был он силен и телом и духом, этот русский человек. Подойдя после взятия Рейхстага, он расписался на его стене:

Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!

Михаил Иванович Богданов из Ленинграда.

 

Старик уже успокоился на Серафимовском кладбище, неподалеку от могилы молоденького десантника, погибшего в Афгане.

Умирая, он плакал и говорил:

– А помилует ли меня Господь? А ну как не помилует?

После отпевания и погребения, откушав поминальных блинов, игумен Прокл откинулся к стенке и, сложив руки на животе и повращав в одну и в другую сторону большими пальцами, сказал:

– Вряд ли ему будет отказано в Царствии Небесном, напрасно он беспокоился перед кончиной.

Помню, еще за месяц до исхода я просил Михаила Ивановича, Бог веси каким образом, дать мне знать оттуда, как и что там. Но он, строго нахмурив кустистые стариковские брови твердо сказал, что между вами и нами ТАМ стоит непреодолимая преграда, и передать сообщение с того света невозможно. Но, видно, для русского солдата нет непреодолимых преград, и как только закончили по Псалтири читать сорокоуст, так явился он мне во сне, свежий видом и полный сил, почему-то в небесного цвета иерейском облачении, поправляя которое большой крестьянской рукой, сообщил, что повышен в звании, что на новом месте все как надо, приняли хорошо, и довольствие идет как положено, и уже успели побывать в гостях у Владычицы. Проснувшись утром, я вспомнил этот сон и мне было приятно и радостно, что ТАМ так уважают старого солдата.

Вечная тебе память, русский солдат, прошедший через огонь трех страшных войн.

Вечная тебе память!

 

Дождь

 

Ох, дождь! Ох уж этот дождь! Кажется, ему не будет ни конца, ни края. Мелкий, докучливый, беспрерывный, плотно накрывший всю округу, где на лесной полянке стоял небольшой бревенчатый дом лесного объездчика Василия Демьяновича Хлебникова – одинокого и угрю­мого мужика, делившего свое бытие с товарищами – лохматым черно-белым кобелем Пираткой и унылым, ходившим под седлом, гнедым мерином Арапом. Сам Василий Демьянович, еще крепкий, сорока с лишним лет мужик, сидел у раскрытого окна за сбитым из сосно­вых досок столом с чистой скобленой столешницей и смотрел на стеной стоящий лес, находящийся в его ве­дении, ожидая, когда, наконец, появится просвет в этом дожде и можно будет начать объезд участка. В участок его, кроме леса, входило обширное, густо заселенное ко­марами, лягушками и дикими утками болото, поляна-питомник, засаженная подрастающими елочка­ми и сосенками, и еще большой сенокосный луг. Под крышей у окна роилась стая комаров – злющих, отбор­ных, болотных. Некоторые залетали в комнату, но хо­зяина не трогали, потому что в кровях его постоянно хо­дили спирты, да и кожа на руках и лице была для комара неподходящая – темная, выдубленная солнечным жа­ром и зимними лютыми ветрами. Но тело под рубахой было белое, белое тело русского человека, уроженца по­луночных вологодских краев. Там он, отломав срочную службу в армии, жил на окраине леспромхозовского по­селка со своей молодой женой Танькой, бабой горячей, красивой, но вздорной и непослушной. Была у него своими руками срубленная просторная изба с хорошей обстановкой: городским полированным шифоньером, трюмо, широкой двуспальной, на пружинах, кроватью и большим, как сундук, телевизором. Хозяйственная жена развела кур, гусей, держала хороший огород, куп­лена была и дойная корова Зорька. А вот детей у них не было, неизвестно по чьей вине. И так, работая в леспромхозе, дожил он со своей Танькой до тридцати лет, пока однажды зимой не снарядили его на два месяца в тайгу на лесоповал. Через два месяца, вернувшись к дому, отощавший на артельных харчах, грязный и прокопченный дымом таежных костров, застал он свою красивую Таньку с любовником. Заполыхавший в гру­ди гнев ударил в голову и помрачил сознание, и он потя­нулся было к висевшему на стене ружью, но опомнился и, выпив ковш ледяной воды, приказал Таньке убирать­ся из дома вместе со своим хахалем, взяв все, что ей не­обходимо. Когда зареванная Танька, связав два узла своих вещей, ушла со своим любовником, Василий Демьянович присел к столу и разом осушил бутылку «Московской пшеничной». Потом он пошел в сарай, вы­вел оттуда корову и за веревку повел ее в поселок к одной многодетной вдове, чей муж был в прошлом году за­давлен упавшим деревом. Привязав корову к забору, он постучал в окно и сказал высунувшейся вдове:

— Вот, Петровна, я тебе для детишек корову привел. Пользуйся на здоровье. Она мне теперь не нужна.

— Ой, Вася, а как же Татьяна?!

— Да никак, я ее прогнал.

Василий Демьянович повернулся и пошел к себе, где повалился на пол и заснул. Проснулся он рано утром, когда часы с кукушкой прокричали пять раз. Со­грев воду, он весь вымылся, оделся в новую одежду, взял ружье, положил в карман полушубка кусок хлеба, вышел во двор и спустил с цепи черно-белого кобеля Пиратку. Потом, облив керосином бревна, поджег свой дом и, кликнув собаку, пошел к таежному тракту, чтобы на по­путной машине добраться до железной дороги. Он шел и оглядывался на яркий столб пламени. Ветра не было, и дым прямо поднимался к небу.

«Пусть сгорит с ним вся моя семейная жизнь», – по­думал Василий Демьянович и солдатским шагом пошел по скрипучему снегу.

Осел он на западе, в псковских землях, устроившись лесным объездчиком. День за днем, месяц за месяцем, год за годом – и пролетело пятнадцать лет. Тот черно-белый кобель уже околел, и на дворе бегал другой, похожий на него, и тоже Пиратка.

Однажды, объезжая свой участок на гнедом мерине Арапе, он наткнулся на сидящего у дороги человека в од­ном сапоге. Человек, стеная, рассматривал свою разутую покрасневшую и опухшую ногу. Он оказался странни­ком. В дороге у него воспалилась потертость, и вот как он выразился:

— Господь стреножил, а сатана припечатал к энтому месту. И все по грехам моим.

Василий Демьянович посадил странника на лошадь и привез к себе в лесную сторожку. Странник оказался мо­нахом из разоренного властями монастыря. Звали его отец Пафнутий. Был он крепок, жилист и годков так за пятьдесят с небольшим, с умными, внимательными ка­рими глазами и хорошей черной с проседью бородой. Ва­силий Демьянович посадил странника за стол, а под больную ногу, чтобы не висела, подставил табуретку. Выставил на стол перед ним снедь, какая была в печи: чу­гунок щей постных николаевских, хорошо упревшую пшенную кашу с подсолнечным маслом, зайчатинку с картошкой. Еще поставил глиняный кувшин с хлебным квасом. А сам сел напротив, с удивлением наблюдая, как странник молился и крестился перед едой, как благого­вейно благословлял поставленную трапезу. Несмотря на болезнь, старец быстро управился со щами, похвалив их, и также спешно убрал пшенную кашу, тщательно, дочиста обтерев кусочком хлеба миску.

— По-монастырски, – сказал он.

С удовольствием испил кваску. К зайчатине не при­тронулся.

— Монахам это неположено, – пояснил он.

После отец Пафнутий проникновенно прочел мо­литву после ужина: «Бысть чрево Твое – Святая Трапе­за, имущи Небеснаго Хлеба – Христа, от Него же всяк ядый не умирает, якоже рече всяческих, Богородице, Питатель». Василий Демьянович прислушивался к не­обычным умиротворяющим словам молитвы, и ему было приятно.

Тут же, на глазах монаха, он споро сколотил из досок топчан, набил матрасник и наволочку душистым сеном, достал легкое одеяло и предложил гостю отдохнуть.

— Ну вот и слава Богу, – сказал странник, укладыва­ясь на топчан.

— Ну, а теперь, отче, примемся лечить твою ножку. Значит, так, – пояснил Василий Демьянович, – сейчас на твой нарыв положим ржаного хлеба с солью, и к утру все вытянет.

— Добро, – сказал монах и достал из своей торбы скляницу. – Вот, влей еще в этот состав святой водички.

К обоюдному согласию все было сделано. Монах, прочитав вечерние молитвы и келейное правило, пере­крестив подушку, топчан и все четыре стороны, уклался спать. А Василий Демьянович доел зайчатину с картош­кой, выпил стакан водки и повалился на кровать без креста и молитвы.

Проснулись они рано. Средство помогло, и монаху полегчало. Василий Демьянович обмыл рану и привя­зал к ней тряпку с соленой водой для окончательного очищения.

После завтрака отец Пафнутий, ковылявший на пят­ке, благодушествовал, и у них состоялся разговор.

— Спаси тебя Христос, Василий. Хотя ты и невер, но Господь за твою доброту и за то, что ты порадел для его служителя, управит твою жизнь к лучшему.

— А я, отче, и так доволен всем.

— Однако, Василий, ты мирянин, а живешь бирюк би­рюком. Господь сказал: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему (Быт. 2, 18).

— Нет, отец Пафнутий, у меня это уже было. Жена моя загуляла, и я бросил ее, а избу свою спалил. И здесь уже пятнадцать лет. О бабах я больше и думать не хочу. Ну их к шутам!

— А не тоскливо тебе жить одному в такой глухома­ни? Наверняка здесь и нежити полно всякой, болото-то рядом. И бесы могут тебе докучать в разных обличиях.

— Тоска у меня бывает редко, а если приходит, то я приму стакана два и ложусь спать. Волки здесь есть, мед­веди тоже, а бесов и всякую нежить не встречал.

— А это, Василий, ты их не встречал потому, что ты их человек и у них на учете.

— Это почему же я их человек?

— А потому, что ты пьешь. Водка есть кровь сатаны, и пьяницы Царствия Божия не наследуют (Гал. 5, 21).

— Ну, отец Пафнутий, какой я пьяница-то? Обычно один стаканчик перед ужином.

— Нет, Василий, это немало. Вот я заметил, что тебя и комар не ест, потому как в кровях у тебя спирты гуляют. Вообще, Василий, если бы не водка, то жизнь твоя была бы праведная. А если к тому же была бы вера, то совсем бы приблизился к монашеству.

— Ну, отец Пафнутий, мне вроде бы это ни к чему.

— Это еще как сказать, Василий, еще как сказать. Благодать, призывающая от Бога, как дождь, сходит на всех: и на праведных, и на неправедных. Только надо уметь услышать, почувствовать и понять ее.

— А что, отец Пафнутий, и взаправду где-то есть Бог?

— А ты, Вася, разуй глаза да посмотри на все кругом. Да подумай: а кто же создал всю эту красоту? Не будь ты на одном уровне со своим кобелем Пираткой, которому до этого нет дела. Вот его вселили в этот мир, и он в нем ест, спит, плодит щенков да гавкает по ночам. Вот и вся его программа на земле. Помельтешится, помельтешится здесь, а потом околеет. Душа его собачья, как пар, выйдет из него и растворится в природе.

Пиратка, услышав свое имя, радостно замотал хво­стом, подошел и лизнул монаху руку.

— Вот тварь Божия, – монах потрепал собаку за уши, – ласку понимает. Вот, Вася, Господь круг жизни его ограничил, умалил, а человека возвеличил над всеми тварями, и кругозор его безграничен. Так что смотри кругом на дела Божии, радуйся и разумей все это.

— А в школе, помню, нас учили, что религия есть опи­ум для народа, а мир произошел из слизи. Вот завелась в море такая слизь, пригрелась на солнышке и ожила. Ста­ла что-то есть, пить и размножаться. А что она стала есть? Наверное, такую же слизь. А потом от нее пошли киты, мамонты, крокодилы, обезьяны. А от обезьяны – человек.

— Ну, Вася, это все такая подлая брехня, которую только в пьяном виде придумать можно. Эту глупую тео­рию подсунул ученым профессорам сам сатана. Вот я сморкнусь, покажу тебе эту соплю и скажу, что из нее все произошло, и поверишь?!

— Что ты, отец Пафнутий, конечно нет.

— То-то и оно, что нет! Вот, Василий, есть такая кни­га – Библия, и в ней все сказано: от начала бытия и до на­ших дней.

— А кто написал эту Библию?

— Библию писали праведные люди, патриархи, но не от себя, а по наитию Святаго Духа.

— Вона как! Ну хорошо, отче, я достану эту Библию и сам во всем разберусь.

А лечение ноги меж тем продолжалось: тут были и теплые ванночки с дегтярной водой, и тряпицы на рану с медвежьим жиром, окончательно исцелившие отца Пафнутия. Он тепло распрощался с Василием Демьяновичем, взял свою торбу, посох и отправился определяться в какой-то действующий монастырь.

Через неделю в большом городе продавцы антиквар­ных и букинистических магазинов с интересом разгля­дывали темнолицего лесного мужика, от которого несло дымом, дегтем и конюшней. На его странный запрос они отвечали, что Библии в нашей стране не печатают, и по­этому она книга редкая и дорогая и в наличии у них не имеется. Наконец, в одном магазине ему дали адрес вдо­вы недавно умершего священника, у которой, может быть, найдется то, что ему надо.

Когда Василий Демьянович с трудом нашел дом по указанному адресу, ему открыла двери очень приятная старушка в черном платье с белоснежной копной волос на голове. Это была супруга почившего священника. Она не удивилась ни странному виду посетителя, ни его просьбе. Пригласив гостя на чашку чая, она расспраши­вала о его жизни и о том, зачем ему понадобилась Биб­лия. Принесенная из другой комнаты Библия имела солидный вид и почтенный возраст. Переплетенная в ко­ричневую с тиснением кожу, она источала приятный запах старинных книг и ладана. Когда он достал пачку денег, чтобы расплатиться, старушка отвела его руку в сторону и деньги не взяла, сказав, что это ему подарок. Во-первых, она уже плохо различает мелкий шрифт, а во-вторых, у нее есть другая Библия с более крупным шрифтом. Василий Демьянович, прижимая Библию к груди, поблагодарил добрую старушку и обещал, что бу­дет присылать ей сушеные грибы, малину и соленых снетков на Великий Пост.

Когда он вернулся в свои угодья, здесь опять шел все такой же дождь: мелкий, докучливый и беспрерывный. На лужах выскакивали пузыри, и это означало, что дождь зарядил надолго. Чтобы не попортить книгу, Ва­силий Демьянович снял с себя ватник, оставшись в од­ной рубахе, и обернул им драгоценную ношу.

Вечером, застелив стол чистой скатертью, он сде­лал поярче огонь в керосиновой лампе и наугад открыл книгу.

В начале было Слово, – прочел он, – и Слово было у Б o г a, и Слово было Бог (Ин. 1, 1).

«Вот это да! – мысленно воскликнул Василий Демь­янович. Он повторил вслух: – В начале было Слово, и Слово было у Бога...

Странно и непонятно. Но ведь Библия писалась не для избранных мудрецов, а для всех людей. Ничего, раз­берусь что к чему. Надо начинать с первой страницы.

Отныне любимым занятием Василия Демьяновича стало чтение Библии. В ней он нашел то, о чем никогда не думал и не слыхал от других. После объезда участка и каких-то работ по санитарной вырубке леса, возни в лесопитомнике, сбора лекарственных трав и прочих дел, он спешил домой и, вымыв в тазу с горячей водой руки, до поздней ночи, изводя керосин, просиживал за чтением Библии. Он не ходил больше на охоту, урезал себя в еде, чтобы экономить время на готовке пищи. Даже бросил пить свою заветную вечернюю дозу, чтобы ясной остава­лась голова.

Заехавший к нему лесной объездчик с соседнего уча­стка посмотрел на толстую почтенную книгу и, покачав головой, сказал:

— Ты это тово, Вася, не свихнись. У нас в деревне, помню, все бегал один сумасшедший – Ванька драный, дак про него говорили, что он Библии начитался.

С появлением в доме этой святой книги у Василия Демьяновича началась новая жизнь. Если раньше жил бездумно, отбывая повинность жизни, то теперь его бы­тие наполнилось совершенно новым содержанием, и он постоянно пребывал в состоянии тихой радости, как в детстве, когда в деревне на Рождество мать пекла пироги и украшала елку.

Когда он учился в школе, учителя говорили, что Вася туповат, невнимателен и обладает никудышной памя­тью. Действительно, тогда школьная премудрость дава­лась ему туго. Но сейчас огненные тексты Библии прямо впечатывались ему в память. Вначале, читая, он мало что понимал, но со временем все вдруг чудесным образом стало проясняться. И то, что он механически запомнил, открывало свой смысл и значение.

Одна знакомая деревенская старуха из поселка, которой он всегда даром завозил на зиму дрова, умирая, отка­зала ему три иконы: Господь Вседержитель, Божия Ма­терь Тихвинская и архиепископ Мир Ликийских Никола Чудотворец. И Василий Демьянович теперь каждый ве­чер и утро стал горячо молиться перед ними за себя, за грешную Таньку и за весь крещеный мир, прося у Бога для всех отпущения грехов и мирного, благоденственно­го жития. Он уже был не одинок. С ним был весь сонм святых угодников, Сам Спаситель и Пресвятая Богоро­дица. И он совершенно реально ощущал их присутствие. Но иногда ему было плохо. Он сидел за столом, сжимал ладонями голову и стонал от тоски:

— Боже мой, Боже мой, и на что я только положил свою жизнь?!

Лохматый черно-белый пес Пиратка своей верной со­бачьей душой понимал скверное состояние хозяина и, положив свою морду ему на колени, смотрел добрыми понимающими глазами. Василий Демьянович гладил его между ушей и говорил:

– Я вижу, Пиратка, что все ты понимаешь, псина. За это я тебе сегодня пожалую из щей сахарную кость.

Слыша этот посул, Пиратка радостно стучал хвостом по полу.

Василий Демьянович часто вспоминал странника, отца Пафнутия, и сердцем тянулся к монастырской жизни. Прошел еще год, и опять наступило лето. Оно в этом году было сухое и жаркое. Колодцы пересохли, и вся природа томилась без дождя. Начались бедственные лесные пожары. Участок Василия Демьяновича пока еще не горел, но синяя горькая дымка уже застилала всю округу. Спасаясь от пожара, на его участок переле­тали стаи птиц, бежало всякое зверье, ползли змеи. Бо­лото было уже густо заселено, и Пиратка без устали всю ночь заливался лаем, отгоняя от дома волков, чуявших лошадь. Василий Демьянович ездил на соседние участ­ки, помогая гасить горящий лес, а дома усердно молил­ся Богу, полагая по тысяче земных поклонов. Он еже­дневно читал в Библии повествование о том, как Бог на три года заключил небо и вся страна Прииорданская стенала от засухи и голода. Он не уставал повторять слова Христа: Если чего попросите во имя Мое, Я то сделаю (Ин. 14, 14). И он просил Бога подать на землю дождь, чтобы спасти лес и лесное зверье. Чтобы было крепче, он перед святы­ми иконами дал обет, что если Бог пошлет хороший дождь, то он, Василий Демьянович, до конца жизни пойдет служить Ему в монастырь. И, видно, угоден был Господу этот обет, потому что с запада потянулись обла­ка, к вечеру сделалось мрачно от туч и холодного ветра. Где-то глухо ворчал гром, полыхали отдельные зарни­цы. Ночью Василия Демьяновича разбудили страшные раскаты грома, в окнах блистали синие зигзаги молний, и на землю обрушился ливень, постепенно перешедший в мелкий, докучливый, беспрерывный дождь, продол­жавшийся до утра. Утром уже вновь ярко сияло солнце, воздух очистился от дыма, и в освеженном ливнем лесу весело распевали птицы, а с болота доносился дружный хор тысяч квакающих лягушек.

Василий Демьянович раскрыл Библию, и его взгляд остановился на 132-м псалме:

Как хорошо и как приятно жить братьям вместе!

Это – как драгоценный елей на голове, стекающий на бо­роду, бороду Ааронову, стекающий на края одежды его;

как роса Ермонская, сходящая на горы Сионские, ибо там заповедал Господь благословение и жизнь на веки.

«Ну что ж, старина Василий, – сказал он сам себе, – надо выполнять данный обет».

Он отвел пса Пиратку и лошадь на соседний участок, подарил знакомому егерю свое, надо сказать, отличное зауэровское ружье, положил в котомку Библию, иконы и большой ломоть хлеба и отправился в монастырь.

Монастырские каменные Святые врата были выбеле­ны известкой, и над входом парящие архангелы трубили в золотые трубы, извещая грешный мир о Страшном Суде. Полукруглая надпись на арке ворот гласила: Приидите ко Мне вси труждающиися и обремененнии, и Аз упокою вы (Мф. 11, 28).

Монастырский придверник провел Василия Демья­новича к игумену. Тот, высокий худой постник, похожий на св. Иоасафа Белгородского, приветливо принял его в своих покоях.

— Ну что, брате, зачем пожаловал к нам в монастырь?

— Желаю жизни постнической и во вся дни жизни моей Богу послужить желаю по обету.

— Ну что ж, это похвально. Я вижу по тебе, что ты ра­ботный человек. И какое ты знаешь ремесло?

— Я, отец игумен, русский человек. К чему пристави­те, все буду выполнять. А если точнее, то могу и плотни­ком, и каменщиком, и землекопом, и косить, и за лошадь­ми ходить, и в огороде могу, и пчел знаю.

— А молитву Господню «Отче наш» знаешь?

— А как же, и «Отче наш», да и всю Библию назубок.

— Ну, это ты, брат, однако, перехватил. Библию назу­бок и сам наш архиерей не знает.

— Я не хвастаюсь, отче, спросите.

— Хорошо. А перечисли-ка ты мне всех царей иудей­ских по порядку.

Василий Демьянович потер лоб рукой и начал:

— Цари еще не разделенного Израильского царства: Саул, Иевосфей, Давид, Соломон. После разделения царств цари иудейские: Ровоам, Авия, Аса, Иосафат, Иорам, Охозия, Иоас, Амасия, Озия, Иоафам, Ахаз, Езекия, Манассия, Амон, Иосия, Иоахас, Иоаким, Иехония, Седекия. Падение Иерусалима и царства Иудейского.

В покоях воцарилось молчание. Стоявший в дверях келейник игумена от удивления выпучил глаза и от­крыл рот.

— Да, брат, – сказал игумен, – удивил ты меня. А скажи-ка ты мне, Василий, – игумен задумался, – да, а кто такая была Иоанна?

Василий Демьянович улыбнулся:

— Значит, так: Иоанна – жена Хузы, управляющего домом Ирода Антипы, одна из тех женщин, которые слу­жили Господу нашему Иисусу Христу своим имением. Упоминается у евангелиста Луки в восьмой главе.

Игумен подошел к Василию Демьяновичу, обнял, по­целовал его в голову и прослезился.

— Хороший ты человек, Василий, благодатный. Аж у меня на сердце стало тепло. Надо будет представить тебя нашему Владыке. Какое же тебе дать послушание? А вот что: вначале для смирения потрудись в коровнике этак с годик, а если заслужишь, я тебе дам другое послу­шание, в храме. На все воля Божия, если, конечно, мы живы будем на следующий год. Ну, гряди, чадо, в тра­пезную, покушай там хорошо, чем Бог послал. Отец бла­гочинный благословит тебя накормить обедом, а после укажет тебе твою келью. Хорошая келья, светлая, сухая. Жил там благодатный старец схимник Питирим. На днях схоронили. Царствие ему Небесное. Ну, гряди с Богом!

На душе было спокойно.

— Ну вот я и дома, – сказал себе Василий Демьяно­вич, выходя от игумена. Смиренно он принял данное ему послушание и остался в монастыре навсегда.

 

ПУТЬ КО ХРИСТУ

ШМУЦТИТУЛ – III

Нечаянная Радость

Возвращаясь мысленно в прошлое, я вижу себя юным, но больным и изнуренным тяжелыми годами военного лихолетья.

Была поздняя пора 1946 года. С моря дули холодные штормовые ветры, срывавшие с тополей последнюю золотую листву. Моросящий дождь и туманная дымка говорили о том, что теплые солнечные денечки уже отошли надолго. Походив по мокрому прибрежному песку и устав от тяжких глухих ударов морского прибоя, я направился в город, центр которого находился на высоком холме. Чтобы сократить путь, я пошел через старое заброшенное кладбище, где хоронили приезжих чахоточных страдальцев, искавших у моря исцеления. Одна черная надгробная плита привлекла мое внимание странной надписью. Начиналась она таким обращением: «Комья земли!..» После этого, изливалась тоскующая душа матери, похоронившей здесь своего сына.

С тех пор прошло более полувека, но в моей памяти все еще стоит этот вопль: «Комья земли!..» Кладбище, моросящий дождь и крикливое кружение чаек...

В городе было как-то пустынно, почти совсем не попадались встречные прохожие, в воздухе пахло дымком и яблоками. Я свернул на маленький базарчик, на котором кроме яблок продавалась всякая домашняя рухлядь, старая одежда, кучки дров и грустная тощая коза. У старухи в армейском ватнике, курившей махорку и сидевшей на перевернутом ведре, я купил приглянувшуюся мне ложку со штампом на черенке: «нержавеющая электросталь». Обходя лужи, я подошел к булочной, перед которой стояла промокшая и озябшая очередь. Хлеб еще не привезли, но дюжина местных голодных собак уже сидела поодаль мордами ко входу, в надежде получить хоть маленький кусочек. Но хлеба в те времена давали мало, только по карточкам, и люди были так же голодны, как и собаки.

Проходя мимо небольшой белой церкви за черной железной оградой, я обратил внимание на человека, сидевшего под зеленым козырьком церковного крыльца на каменных ступеньках. Церковные двери были закрыты на большой висячий замок. Вероятно, служба уже отошла, но этот человек не был похож на церковного сторожа. Он был плохо одет, без пальто, холодный ветер шевелил на его непокрытой голове волосы, короткие выцветшие брюки внизу были украшены бахромой, обнажая худые лодыжки ног в старых опорках. На коленях он держал большую старинную книгу в кожаном переплете с медными застежками. Человек читал и улыбался. Он улыбался и читал, не обращая внимания на холодный промозглый ветер, на ожившую толпу, почуявшую запах только что привезенного хлеба, на визгливые крики чаек, круживших над толпой, на просительный собачий лай.

Я стоял, прислонившись лбом к холодной ограде, и думал: вот, неделю я уже в этом голодном полуразрушенном войной городе и вижу вокруг только сумрачные хмурые лица, а этот плохо одетый худой и, вероятно, голодный человек читает какую-то старинную книгу и улыбается. Он без пальто, в старом пиджачке, не чувствуя холода, читает эту странную книгу и по-видимому счастлив, и что-то согревает его. Неужели его согревает то, о чем он читает? Что же это за книга, и что в ней написано такого, что он и не замечает никого кругом?

Я хотел подойти к нему и спросить, но какая-то непонятная робость одолела меня. Я понял, что не могу вторгнуться и разбить этот волшебный мир, те чудные сказания, что заставляют этого человека улыбаться. Я отошел от него и встал в очередь, и пока стоял там, все размышлял об этом истощенном человеке, читающем странную книгу.

Получив теплый вкусно пахнущий хлеб, я, движимый каким-то смешанным чувством благодарности и сострадания, опять направился к этому человеку. Я подошел к нему вплотную и заглянул через плечо в книгу: она была напечатана церковнославянской вязью с красными киноварными заглавными буквами. Я стоял и смотрел на него и на книгу, но он меня не замечал. Тогда я кашлянул. Он оторвался от книги и поднял на меня усталые глаза. Взгляд был добрый и отстраненный, как будто он только проснулся. Я отломил половину от своего дневного пайка и протянул ему. Он не стал отказываться, а бережно взял ломоть и спрятал его за пазуху.

– Спаси тебя Бог, – сказал он, – Христос смотрит на нас, и Он воздаст тебе за доброту твою.

Оглянувшись кругом, я в недоумении спросил:

– Откуда смотрит?

– Смотрит с небес, – ответил он с улыбкой. – Это Он сказал тебе: «Пойди и поделись с этим бедняком хлебом».

– А о чем у вас в этой старой книге?

Он грустно посмотрел на меня, потер себе лоб рукой и сказал:

– В этой книге все: и небо, и море, и земля, и жизнь, и смерть.

Я ушел от него. В моей душе что-то стронулось, возникли какие-то вопросы. Я потом искал его, но больше никогда не встречал. Он остался в моей памяти на всю жизнь, хотя в этой встрече не было ничего особенного, если не считать того, что это был, по-моему, единственный счастливый человек в городке в те далекие, глухие времена, которые за давностью лет представляются мне неправдоподобными.

В начале пятидесятых годов прошлого века, еще будучи студентом-медиком, лежал я в клинике профессора Федора Углова с обострением болезни голени (это был остеомиелит, или по-народному – «костоеда»), приобретенной еще в годы войны. И, как на грех, в этой клинике проходило испытание белковой сыворотки академика Беленького, которую приготовляли на мясокомбинате из крови крупного рогатого скота. Впоследствии эта несовершенная сыворотка много наделала бед при ее применении, что, возможно, и послужило одной из причин вышедшего из недр КГБ дела о врачах-отравителях.

Итак, ассистент Звягинцев взял меня, раба Божьего, на каталку и в чистой перевязочной «вкатил» мне внутривенно четверть литра этой многообещающей сыворотки, чтобы посмотреть, что будет. К сожалению, эта многообещающая сыворотка, как оказалось, обещала только гроб и лопату. Что со мной начало твориться после этой процедуры, знают только специалисты-медики, так как пациенты, «вкусившие» этой сыворотки, не могли ничего рассказать, умолкнув навеки. В те времена еще не было специфических средств для выведения из такого состояния, и мои родные, оплакивая меня, положились только на волю Божью. Виновники моей беды даже не подходили ко мне, и выхаживала меня, не жалея сил, сухонькая старушка, врач-хирург Ольга Владимировна Бехтерева, родная дочь знаменитого психиатра академика Бехтерева. Как она меня вытаскивала из этой черной ямы смерти, знает только один Господь.

Что касается профессора Углова, то, когда к нему пришла моя мать, он, махнув рукой, сказал, что мое дело безнадежное, почки отказали почти полностью по причине моей давней болезни ноги.

– Амилоидоз, – сказал он веско, стукнув ребром ладони по столу, как бы обрубая всякую надежду на жизнь.

Но жизнь еще теплилась в моем теле, и после Бехтеревой, мной занимался у себя в клинике академик Черноруцкий, и к весне я все же ожил, несмотря на угловский отруб. Господь хранил меня во время страшной, недавно закончившейся войны, сохранил Он меня и на этот раз.

Бывает такое, когда злой, ошалевший от кухонной жары повар ошпарит приблудную собаку кипятком, и она бежит от этого места без оглядки с великим воем и визгом. Так и я покинул мрачные клиники, сырой холодный город с его мистической аурой массовых смертей и холодным дыханием блокадных призраков и воспоминаний, которые так и лезли из каждого угла, так и сочились вместе с сыростью из старых кирпичных стен.

Уехал я в солнечный бальзамический Крым с его живительным теплым и сухим климатом, благодатным для моих больных почек. Не пропустив ни одного года, я стал дальше учиться в Крымском медицинском институте, который был миниатюрнее Ленинградского, но как-то уютнее, доброжелательнее, и поскольку нас, студентов, было меньше, то с нами профессора возились больше и внимательнее.

Комнату я снимал на окраине города у старой супружеской пары бывших врачей, которые по возрасту давно уже были не у дел и материально весьма нуждались. Они окончили медицинский институт еще до революции, он – в Петербурге, а она – в Берне, в Швейцарии. Старуха-хозяйка была крупная, ширококостная, крепко курила табак и говорила густым басом. Она была фронтовым хирургом еще в Первую мировую войну и, испытав немецкую газовую атаку, страдала астмой. Когда она бывала в хорошем настроении, то, вращая ручку кофейной мельницы, всегда напевала себе под нос: «Папироска, друг любезный, я с тобой не разлучусь». Старичок тоже был заядлый курильщик. Сам набивал машинкой желтый табак в папиросные гильзы. Скромный, незаметный, сухонький: меломан, в прошлом – терапевт. Он вечно сидел с наушниками, то улыбаясь, то хмурясь, слушая классическую музыку, но обычно все же лицо его выражало блаженство и довольство, как у большинства незрячих людей. Ходил он по квартире на ощупь. Как-то виновато улыбаясь и тихо напевая различные оперные арии, и случайно наступив рыжему наглому коту на хвост, хватался за голову и страдальчески морщился от истошного немузыкального вопля.

У них был целый сундук дореволюционных медицинских учебников, которые я жадно, с большим интересом рассматривал, сравнивая с современными достижениями медицины. Застав меня за этим занятием, не выпуская папиросы изо рта и окутываясь клубами синего дыма, старуха ворчливо заметила, что пусть я не воображаю, что настоящая медицина существует только сейчас. И раньше тоже не лыком были шиты – и оперировали, и наркоз был, и знали, что такое асептика и антисептика. Много учебников она мне подарила на память, и они долгие годы странствовали со мною по городам и деревням и были не лишними в моей лечебной практике, постепенно теряясь или переходя в другие руки.

Совершенно неожиданно старики продали свой хороший каменный дом и переехали в жалкую глинобитную хибарку. При получении денег, как это всегда бывает с интеллигентными стариками, их облапошили, и в дом въехал новый хозяин – хитрый и нахрапистый военный отставник – вместе со своей семьей, и мне пришлось убираться восвояси. Но по воле Господа все делается ко благу.

Я снял комнату у ветхой, всегда лежащей на тоже ветхом засаленном диване старухи – польки Агнессы, бежавшей сюда из Галиции еще в Первую мировую войну. Она доживала свой век вместе с мужем, местным школьным учителем, и дюжиной тощих шкодливых коз.

Каждое утро она приносила мне в выщербленной фаянсовой кружке теплое козье молоко. И, стоя на пороге, поправляя сухой коричневой рукой выбившиеся из-под платка сухие лохмы волос, она долго и основательно рассказывала «про того козла». Этот козел был необычайно шкодлив и, изощряясь, ежедневно устраивал какие-либо проказы, что служило пищей для нескончаемых рассказов Агнессы Петровны.

Она была очень набожна и по вечерам долго молилась перед изображением Ченстоховской Божией Матери, которую она называла: «Матка Боска Ченстоховска», полагая на себя крестное знамение слева направо раскрытой ладонью.

Когда ее отпускали старческие боли в суставах, старая Агнесса любила предаваться краковским и варшавским воспоминаниям, где она в молодости служила горничной «у великого паньства». Она взволнованно рассказывала мне про Варшаву в начале столетия, про польскую знать, фантастически богатую и гордую. Про их шикарные выезды в лакированных венских экипажах, запряженных чистокровными лошадьми, про блестящие никелем и яркими красками американские автомобили на резиновом ходу. Про грандиозные костелы и умопомрачительные богослужения, сопровождаемые мощными переливами органных труб, неслыханные по торжественности и богатству процессии, когда так сладостно пели «Аве Мария», когда на носилках, над впадающей в религиозный экстаз толпой, проплывали раскрашенные и убранные драгоценностями скульптуры Христа, Марии и католических святых. Про варшавских докучливых и вездесущих пейсатых и бородатых евреев-хасидов в черных лапсердаках и шляпах, коротких штанах и белых чулках, быстрыми сухими ногами в черных туфлях поспевающих повсюду, где можно было заработать хотя бы один злотый. «Притом ужасно богатых, прячущих в подвалах своих домов ломящиеся от золотых талеров сундуки», – вытирая слюну и жадно блестя мышиными глазками, шамкала старуха.

Она же мне рассказала про главного крымского знаменитого епископа – начальника над всеми православными церквями, у которого ойц (отец) был поляк и добрый католик. Этого епископа лично знает даже Сталин, который вначале гноил его семнадцать лет в тюрьмах и лагерях, а как началась война, вспомнили о нем, что он великий хирург, и сразу освободили, а после войны наградили Сталинской премией…

Наши институтские профессора, как сговорившись, умалчивали о том, что у нас в городе живет великий ученый и знаменитый хирург. О его трудах, пользующихся мировой известностью, не было сказано ни слова. Какое-то табу незримо распространялось на личность епископа. Только один старый партиец – тучный, с бабьим обрюзглым лицом, совершенно бездарный хирург, профессор Петр Петрович Царенко – со злобой и презрением отзывался об этом «каторжнике и ненормальном попе, которому надо было давать не Сталинскую премию, а добавить тюремный срок». Он давно травил епископа, еще в Средней Азии, когда они оба работали там в одном городе.

В конце зимы я немного разболелся. Агнесса Петровна послала своего мужа за доктором. После обеда пришел старенький сухощавый с седой бородкой врач. Он приложил к моей спине холодный черный стетоскоп и долго выслушивал хрипы, заставляя меня покашливать.

– Я думаю, – сказал доктор, – через неделю все пройдет. Чай с малиной, молоко с содой, сухую горчицу в носки. Ну, поправляйся, не скучай, я пришлю тебе что-нибудь почитать.

Действительно, к вечеру старухин муж принес мне две книги. Одна была из серии золотой библиотеки: «Двадцать тысяч лье под водой» – Жюля Верна, другая называлась так: «Святое Евангелие Господа нашего Иисуса Христа».

Поскольку всю жизнь мне говорили и в школе, и дома, что Бога в природе не существует, я отложил в сторону Евангелие и принялся за Жюля Верна. Два дня я путешествовал с капитаном Немо и его друзьями в подводном царстве Атлантики и Индийского океана. Но все кончается, «Наутилус» с его капитаном остался в пещере, и я с сожалением закрыл книгу.

Несколько дней я не прикасался к Евангелию, но однажды вечером, когда скука и одиночество одолели меня, а за окном уже наступила вечерняя темнота, я зажег керосиновую лампу и взял в руки Евангелие.

Раскрыв обложку, я обнаружил там необычную дарственную надпись: «Во имя Господа Иисуса Христа, ради его святого имени на русской земле благословляю сие святое Евангелие командиру восьмой роты, капитану Сергею Михайлову на спасение жизнь, крепость и победу над врагами видимыми и невидимыми.

                                  Игумен Серафим.

Лета от рождества Бога-Слова 1904 октября 21 дня».

 

Позже я узнал от доктора, что это Евангелие досталось ему от белогвардейского офицера, расстрелянного большевиками в Феодосии.

Впоследствии, живя в Крыму, я почувствовал, что это – земля крови, земля Каина и Авеля, полуостров всего в двадцать пять тысяч квадратных километров, место массовых смертей, массовых захоронений, земля величайших страданий человеческих.

 И я потом понял, почему, как нигде в другом месте, в Крыму на меня навалилась такая неизбывная тоска, что все темнело перед глазами, хотя был яркий солнечный день, кругом все цвело, благоухало и пело. Но какой ценой заплачено за эту землю, об этом знает только один Бог.

Итак, был вечер зимой 1946 года, и я, раскрыв наугад Евангелие, стал читать следующее:  В четвертую же стражу ночи пошел к ним Иисус, идя по морю. И ученики, увидев Его идущего по морю, встревожились и говорили: это призрак; и от страха вскричали. Но Иисус тотчас заговорил с ними и сказал: ободритесь; это Я, не бойтесь. Петр сказал Ему в ответ: Господи! если это Ты, повели мне… (Мф. 14, 25–28).  

Тут у меня стала гаснуть лампа. Кончался керосин. Вдруг, гулкий мощный взрыв потряс дом, задребезжала ложка в стакане. Я вздрогнул от неожиданности. Это морской прибой грохнул о берег круглую рогатую мину, сорванную штормом с якоря. Такое здесь случалось часто, но я не мог к этому привыкнуть. В сарае закричали встревоженные куры, залаяли собаки. Я долил из бутылки в лампу керосина и принялся читать дальше: Петр сказал Ему в ответ: Господи! если это Ты, повели мне придти к Тебе по воде. Он же сказал: иди. И, выйдя из лодки, Петр пошел по воде, чтобы подойти к Иисусу, но, видя сильный ветер, испугался и, начав утопать, закричал: Господи! спаси меня. Иисус тотчас простер руку, поддержал его и говорит ему: маловерный! зачем ты усомнился! Петр сказал Ему в ответ: Господи! если это Ты, повели мне придти к Тебе по воде. Он же сказал: иди. И, выйдя из лодки, Петр пошел по воде, чтобы подойти к Иисусу, но, видя сильный ветер, испугался и, начав утопать, закричал: Господи! спаси меня. Иисус тотчас простер руку, поддержал его и говорит ему: маловерный! зачем ты усомнился? (Мф. 14, 28–31).

Это впервые прочитанное слово Божие не прошло для меня бесследно, хотя тогда я принял его за красивую легенду. К приятию христианства я шел очень тяжело и долго. Я прорастал к нему через пласты сомнений, атеизма и всеобщего отрицания Бога. Я прорастал к нему, как прорастает к свету былинка через слои асфальта. Ничего на меня не нисходило, не озаряло, не бросало вдруг в объятия христианства. Вера росла постепенно. Это был очень медленный и холодный рост, наподобие роста кристалла.

Приятию Христа мне особенно мешало огромное сомнение в божественном происхождении человеческой природы.

За время войны я был свидетелем ужасающего насилия человека над человеком, аналогов которого никогда не встретишь ни у каких видов в животном мире. Кажется, в нашей стране было поругано все, что может быть поругано. И у варваров, разрушивших мир, и у татаро-монгол, вторгнувшихся на Русь, и даже у африканских каннибалов было что-то святое, что-то хранимое и почитаемое, нечто такое, что не могло быть осквернено; у современного же человека не было ничего святого. Но и сам я был не лучше, за что Бог и не давал мне благодати веры. Но все же совесть, вложенная Богом в меня, просыпалась временами и отвращала от злых дел, более того, она подвигла меня посвятить себя служению больным.

Через несколько лет я опять приехал в этот маленький приморский городок, но Агнессы Петровны и ее мужа я в живых уже не застал. Они оба направились в тот лучший мир, где нет ни печали, ни болезни, ни воздыхания. В их домике жили другие люди, которые за небольшую плату уступили мне на лето комнату.

Утром я проснулся от солнечных лучей, падавших из окна прямо мне в глаза. О погоде здесь летом заботиться не приходилось: она в те годы в Крыму всегда была превосходная. Прямо под окном расцвел пышным цветом куст казанлыкской розы. Чудный аромат наполнял всю комнату. Я вышел во двор. Все кругом сияло, зеленело и радовалось свежему утру. Издалека послышался слабый колокольный звон. Такие нежные единичные удары, называемые благовест, несущие добрую весть, о том, что существует храм Божий, в котором должно состояться Богослужение. Я решил сходить в церковь и посмотреть, что там делается, но пока собирался, пока не спеша шел, поспел только к окончанию службы. Я увидел там людей, собравшихся на середине храма. Они внимательно слушали старого убеленного сединами человека, стоявшего среди них и возвышающегося над ними на целую голову. Его очки отражали горящие огоньки церковных свечей, белоснежная борода ниспадала на золотое парчовое облачение.

– Кто это? – спросил я свещницу.

– Это Архиепископ Симферопольский Лука, – ответила она тихо, подавая мне свечку.

Архиепископ говорил негромким проникновенным голосом. Я прислушался:

– В четвертую же стражу пришел к ним Иисус, идя по морю...

Я узнал: это было Евангелие от Матфея, читанное мною в первый послевоенный год.

– Итак, братья и сестры, – продолжал проповедник, – в четвертую стражу, по Римскому исчислению, означало – после трех часов ночи, на рассвете. Он подошел к лодке учеников, идя по морю. Пусть вас это не смущает. Господь наш – Владыка всего им созданного, он побеждает законы природы. Но не только Он Сам мог ходить по морю, как по суше, но дозволил и апостолу Петру идти по воде, потому что вера Петра во Христа не давала ему утонуть. Но как только Апостол усомнился в том, что его поддерживает сила Божия, как только поколебалась его вера, так сразу он начал тонуть. «Маловерный, зачем ты усомнился?» – сказал ему Христос. Вот, поэтому, дорогие мои братья и сестры, бесполезно быть близ Христа тому, кто не близок к нему верою.

Вот, думал я, польза хождения во храм. Кто бы мне это растолковал? Об Архиепископе Луке я многое слышал в медицинских кругах, но видеть его мне до их пор не приходилось. Про него рассказывали, что это был блестящий хирург, талантливый ученый, профессор. Безвременная смерть горячо любимой жены привела его к вере в спасительную силу христианства. Впоследствии он принял сан священника, затем пострижение в монашество, а в 1923 году стал епископом. И это в то страшное время, когда гонение в советской России на Церковь встало на уровень государственной политики. В эти годы были расстреляны: Митрополит Киевский Владимир, митрополит Петроградский Вениамин и десятки других епископов, и тысячи священников.

Профессор Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий, он же архиепископ Лука, будучи священнослужителем, никогда не оставлял своей врачебной и научной деятельности. Он был ведущим специалистом в области гнойной хирургии, ученым мирового значения. Но это не спасло его от репрессий; он разделил судьбу служителей церкви России, пройдя через тюрьмы, лагеря и ссылки. Только с началом войны с Германией, когда в госпиталях оказалось большое число раненых с гнойными осложнениями, о профессоре Войно-Ясенецком заново вспомнили.

О большой смертности раненых было доложено И. Сталину, который с удивлением спросил: «Неужели у нас нет крупных специалистов в области гнойной хирургии?» Ему ответили, что есть такой, но он в ссылке в деревне Большая Мурта под Красноярском.

Немедленно последовало решение: «Из ссылки возвратить, ученые труды опубликовать, предоставить все условия для работы».

В 1946 году в центральных газетах было опубликовано, что профессору В.Ф. Войно-Ясенецкому за его научные труды, способствующие успешному лечению раненых, присуждена Сталинская премия первой степени. Архиепископ Лука пожертвовал ее детям-сиротам войны.

Я стоял в церкви и смотрел, как народ подходил к архиепископу под благословение. Люди тихо с благоговением целовали крест и руку, руку Архиепископа-хирурга.

Я думал: вот человек просто легендарной судьбы, человек, который без сомнений идет по бурному морю жизни и не тонет в его пучине, как тонул усомнившийся апостол Петр.

Владыку я тогда воспринимал только как знаменитого ученого с мировым именем, блестящего хирурга и диагноста, а духовно-религиозная сущность Владыки тогда не осознавалась мною, потому что в моем сердце еще не нашлось места Христу…

Вечером того же дня я лежал у себя в комнате на топчане и решал: идти мне к Владыке Луке, или не идти? Мне необходим был совет: как жить дальше? Потому что жизнь зашла в тупик, я уже не видел в ней смысла, хотя мне не было еще и тридцати лет. Удушливая советская повседневность окрасила мир в серые, блеклые тона, породила безотчетную тоску.

А когда шесть феодосийских мальчишек на горе колотили камнями противотанковую мину и взрыв потряс землю и черный дым столбом поднялся над горой, и когда ко мне в морг принесли сочащийся узел с останками их тел, задымленных и черных, я не выдержал и заплакал над этим страшным узлом. После этого я сам стал ожидать скорого приближения смерти.

Я делал биохимические анализы крови, и они давали плохие показатели работы почек. А умирать не хотелось, я был еще так молод, и мне посчастливилось выжить в войну, и окончить институт, и не умереть в клинике Углова. А жизнь была так прекрасна, а крымская весна так блистательна и волшебна, когда все цвело, благоухало, жужжало под ярким ослепительным солнцем. Придя домой, я сел за стол и написал отчаянное письмо Никите Хрущеву, которое было криком души. В нем я просил отправить меня в Соединенные Штаты Америки, где в хирургической клинике братьев Мейо уже делали пересадку почек. Ответ из Москвы пришел быстро. В нем было указание областному начальству оказать мне необходимую медицинскую помощь. И помощь была оказана. Из Симферополя за мной прислали машину и отвезли меня в психушку, где подвергли тщательной психиатрической экспертизе и нашли у меня угнетенное состояние психики – депрессию.

И вот тогда-то я решил идти к архиепископу Луке, профессору и великому хирургу.

Я слышал, что Владыка доступен и принимает всех, кто к нему ни обратится. В конце своих раздумий, я решил для начала обратиться к нему со своей больной ногой, которая была у меня повреждена со времен войны.

Свое намерение я смог осуществить только в начале осени в Симферополе. Предварительно, у сведущих церковных людей, я узнал, как подходить к Владыке под благословение, как вести себя у него в покоях, чтобы не попасть впросак. Впоследствии это оказалось совсем ненужным. Выбрав подходящий, по моему разумению, день, я направился на прием. Двери мне открыла келейница, которая попросила подождать в приемной, а сама пошла доложить о моем приходе.

Вскоре она вышла со словами: «Пожалуйста, Владыка Вас ждет». Она ввела меня в большую светлую комнату. Что в ней было, я совершенно не помню, потому что все мое внимание было направлено на Владыку. Он сидел в большом старинном кресле спиной к окну, облаченный в светлый кремовый подрясник, подпоясанный поясом, на котором были вышиты золотистые колосья ржи и голубые васильки. Ноги его, обутые в мягкие домашние туфли покоились на низенькой скамеечке. Я стоял в дверях в каком-то замешательстве.

– Подойдите ко мне, – мягко сказал Владыка.

Я подошел и поздоровался. Потом, наклонив голову, попросил благословения.

– Как Ваше святое имя? – спросил он.

Я сказал.

Он, положив мне на голову руку, благословил меня. Я поцеловал ему руку, лежащую на подлокотнике кресла.

– Что привело Вас ко мне, – спросил Владыка.

Я начал жаловаться на больную ногу, но он перебил меня и попросил рассказать о себе, о своей жизни. Вначале робко, а потом смелее, все до самой подноготной, я рассказал о своей нескладной жизни, о работе патологоанатома, о своем маловерии. Он внимательно выслушал мою исповедь, перебирая гибкими длинными пальцами черные узелки монашеских четок.

– Я Вас понимаю, – сказал он, вздохнув. – Все это знакомо и мне. И я когда-то чувствовал себя сбившимся с пути и оставленным Богом. И меня, было время, терзали сомнения. Иногда я принимал просто бестолковые решения. И вера в спасительность христианства не далась легко. Мне пришлось выслуживать ее у Бога многолетним трудом, ценою собственных страданий. Одним вера дается, как дар Божий – легко. Такая вера пришла к любимому ученику Христа Иоанну Богослову, другим вера дается трудно, через сомнения и испытания, как, например, апостолу Фоме. Не знаю, что лучше? Хотя в ответ на сомнения Фомы Христос сказал ему: блаженны невидевшие и уверовавшие (Ин. 20, 29).

Владыка задумался и закрыл глаза. Потом, как бы очнувшись, сказал:

– Истинный путь к Богу пролегает только через Христа, и многие ищущие Бога должны знать и помнить это. Сколько людей, столько и путей к Богу; у каждого свой путь. В наше время он намного труднее. Сейчас на пути к Богу стоит много преград. Ведь мы живем в стране, где Бог пишется с маленькой буквы, а КГБ с большой. Современному человеку пройти по водам невозможно. Уж если сам Апостол Петр тонул в море, то мы все в этом житейском море барахтаемся, как котята. Не стремитесь совершать великие подвиги, великие дела. Не всякий на это способен, а от неудач возникают разочарование и апатия. Прежде всего, будьте добросовестны в малом, и Бог, видя Ваше старание в малом, подведет Вас и к большому делу. Уезжайте из города. В городе больше соблазнов, больше греха. Город – место противления Христу. Помните, кто основал первый в мире город? Не помните… Так вот, в книге Бытие говорится о Каине: И построил он город; и назвал город по имени сына своего: Енох (Быт. 4, 17).   Поезжайте в деревню и займитесь там практической медициной. Лечите простых тружеников, но не забывайте об их душах. Вы же не сомневаетесь, что у человека есть душа? У нас в стране многие в этом сомневаются. Даже те, которые учились и недоучились в семинарии. Я вот был у одного такого на приеме в Москве, когда мне была присуждена Сталинская премия. В конце приема он у меня спрашивает: «Неужели Вы всерьез верите, что у человека есть душа?» «А Вы верите, что у человека есть совесть?» – спросил я в свою очередь. «Да, верю», – сказал он. «Но я ее не видел, – сказал я, – хотя оперировал живых и вскрывал мертвых». «А Вы – неплохой диалектик», – сказал он и улыбнулся в свои усы. Когда я уже выезжал из Кремля, то подумал: «Как бы эта диалектика не привела меня опять в Большую Мурту». Но, слава Богу, все обошлось!

Владыка огладил рукой бороду, посмотрел на меня и продолжал:

– Вот потрудитесь в деревне. Почаще читайте Новый Завет, особенно Послание к Коринфянам, каждый день читайте Псалтырь, и вера Ваша будет возрастать изо дня в день. А Библия у Вас есть?

– Нет, Владыка, – ответил я. – Где же ее сейчас достанешь, если только у священника попросить почитать.

Он позвонил в колокольчик. На звук его пришел благообразный пожилой секретарь в рясе и с наперсным крестом.

– Будьте добры, – обратился к нему Владыка, – запишите адрес моего гостя, мы пришлем ему Библию, как только получим из Москвы.

Когда я вышел от Владыки, то через дорогу увидел широко открытые двери церкви. Потолки в ней были низкие, никакие звуки не нарушали тишину, стоял прохладный полумрак, освящаемый только лампадками и свечами.

Это была любимая церковь Владыки архиепископа Луки Войно-Ясенецкого, где он чаще всего служил и молился. Я подошел к крайней большой иконе. Прочитал: «Нечаянная Радость», и сердце мое дрогнуло, и радостно забилось и потеплело в груди, и смерть отступила, и я понял, что буду жить еще долго-долго.

Это было почти полвека назад. А тогда, через месяц, я получил посылку из Симферополя. Это была Библия от архиепископа Луки.

Вскоре я уволился с работы и уехал навсегда из города, где жил. Устроился я на работу сельским врачом в небогатом горном районе Южной Осетии. Это был довольно глухой и далекий от современной цивилизации уголок, где я долгие годы выслуживал у Бога себе веру, как когда-то это делал архиепископ Лука.

Кстати, он не забыл осмотреть тогда мою раненую ногу. Он несколькими словами успокоил меня, ощупал мое лицо, вытер слезы, нагнувшись, ощупал голени ног, проверил пульс, велев расстегнуть рубашку, приложил к моей груди большое, прохладное старческое ухо и выслушал сердце, поколотил кулаком по пояснице и велел подойти к зеркалу – посмотреть: какого цвета слизистая век и каков язык? Все оказалось розовым. Старец поднялся с кресла и подошел к иконам. Молился он минут десять, вздыхая и что-то неразборчиво говоря… А на прощанье сказал, что Платон был прав, когда говорил, что это величайшая ошибка при лечении болезни, что имеются отдельно врачи для тела и врачи для души.

В Южной Осетии население было смешанное. Я жил среди осетин и грузин. Это были добрые мирные люди, которые роднились между собой, и какой-либо национальной вражды между ними не было. Все они были православные христиане, но по всей области все церкви были закрыты, и не было ни одного священника. Поэтому народ за время советской власти христианство забыл и склонился к языческим верованиям предков. Я думаю, что это обстоятельство послужило одной из причин вспыхнувшей жестокой междоусобицы между грузинами и осетинами.

Ведь известно, что если народ забывает Христа, то приходит дьявол и ожесточает сердца, и разжигает в народе пламя раздора и войны.

Бедные мои, бедные больные люди, которых я лечил в те годы! Через ваши тихие и мирные селения прокатилась нелепая жестокая война. Где вы? И много ли из вас осталось в живых?! Мне писали, что все селение сожжено, все лежит в руинах, а люди рассеялись по лицу всей земли.

Как и в годы «Великого Октября», опять как будто пришли времена Каина и Авеля, и стал восставать народ на народ, возжелавши крови друг друга; из-за грома пушек и автоматных очередей они не слышат голос кроткого Христа, говорящего им: МИР ВАМ, ЛЮДИ! Взявшие же в руки меч, от меча и погибнут.

 

Под солнцем Феодосии

Здесь солнце трудилось без выходных в любое время года, в этом древнем городе слез, называвшемся некогда – Кафа. Издревле здесь был богатый невольничий рынок и перевалочный транзит рабов в султанскую Анатолию для пополнения турецких гаремов, янычарских полков и гребцов на галеры турецкого флота. Рабов и рабынь поставляли на рынок конные отряды удалых головорезов, постоянно делавшие злые набеги из Крыма на украинские и южно-русские земли и уводившие в татарский полон молодых крепких мужчин и чудных, несравненных украинских девушек. Уводили навсегда, навеки, в чужие, проклятые земли, в злую турецкую неволю. В этом небольшом, прокаленном крымским солнцем городе, окруженном грядой пологих серых гор, всегда дули резкие ветры, шумя твердой листвой чахлых городских скверов, трепля на веревках развешанное во дворах белье и рельефно обрисовывая красоту идущих навстречу ветру девушек, о чем местный поэт вдохновенно писал:

И ветер скульптором счастливым,

Должно быть, чувствует себя.

Вообще, надо сказать, что город этот был необычный, тесный, собранный в кучу у моря, теснимый дугою холмов, с идущим по городским улицам поездом, с полуразрушенными зубчатыми стенами двух средневековых генуэзских крепостей, с разбегающимися по холмам ослепительно-белыми домиками под красными черепичными крышами, громадами стоящих в порту океанских кораблей, длинными, тонкошеими портовыми кранами, стаями кружащих в небе крикливых чаек и сверкающей на солнце гладью моря. Этот город сказочник Александр Грин, когда-то живший здесь, называл Зурбаганом, и здесь нежная красавица Ассоль, прикрыв ладонью глаза, всматривалась с берега в морской горизонт, ожидая шхуну с алыми парусами и таинственным принцем. Когда-то здесь, в порту, обливаясь потом, в ватаге биндюжников трудился на погрузке зерна молодой еще Максим Горький, здесь жил и писал свои великолепные картины знаменитый маринист и академик живописи Айвазовский. Здесь в начале тридцатых годов XX века между отсидками в тюрьмах и лагерях скитался бездомный, затравленный советскими властями великий хирург и епископ Лука (Войно-Ясенецкий) – ныне прославленный святой исповедник Божий. Здесь также жили, работали и страдали люди гораздо более скромные, о которых я расскажу далее.

Феодосийская городская больница, размещенная в старинных одноэтажных корпусах, находилась в правой части города, на горе, в местности, называемой «Карантин», судя по чему можно было полагать, что здесь на рейде у древних развалин генуэзской крепости отстаивались подозрительные на чуму и холеру суда.

Главным врачом больницы была молодая симпатичная и очень приятная женщина – Валентина Васильевна. Когда я по вызову пришел к ней в кабинет, она посмотрела на меня своими ясными глазами и после некоторой паузы сказала, что надо бы сходить к больному священнику, престарелому отцу Мефодию. Ну, там, подбодрить его и оказать ему посильную помощь.

Это было время начала хрущевского правления, и ко всему церковному, и особенно, как тогда говорили, к служителям культа, многие относились с опаской и оглядкой на всемогущий райком и старались с оными служителями никаких дел не иметь, чтобы не впасть в немилость у власть предержащих.

– Хорошо, – сказал я, – схожу к отцу Мефодию.

Я очень лояльно относился ко всему церковному и даже тайно встречался в Симферополе с правящим архиепископом Лукою. Не откладывая дело в долгий ящик, я решил в тот же день посетить священника. Городская церковь, стоящая вблизи морского берега, во время войны не пострадала, хотя вокруг нее неоднократно происходили бои. Священник жил рядом с храмом в просторном одноэтажном доме, сложенном из желтого крымского ракушечника, с красной черепичной крышей. Окна в доме были открыты, и батюшка, вероятно, всегда слышал умиротворяющий монотонный шум прибоя и вдыхал йодистый запах морских водорослей. Дверь мне открыл батюшкин келейник Стефан, уже успевший отсидеть срок в лагерях за то, что подростком носил бендеровцам хлеб. У него были кое-какие фельдшерские навыки, полученные в больничном бараке Джезказгана, и этим он был полезен батюшке – делал ему перевязки и инъекции глюкозы. Батюшка сам долго томился в лагерях Воркутлага на Крайнем Севере, где в сырых шахтах было совершенно погублено его здоровье. В те, уже далекие, сталинские времена жизнь человека, да порой и судьбы целых народов, зависели от всемогущего ведомства НКВД и его угрюмых сотрудников, носивших на рукавах знак щита и меча.

Келейник провел меня в комнату, где на узкой койке, в сером подряснике, сидел батюшка Мефодий, опустив ноги в таз с горячей, распаренной ромашкой. Он посмотрел на меня из-под седых бровей и спросил:

– Почему на тебе нет креста?

– А разве видно?

– Да, видно.

– Креста нет, потому что его негде взять. В больничном морге на подоконнике лежит много крестов от покойников, так разве наденешь такой крест, который разделял чью-то судьбу?

– Это ты верно сказал, раб Божий, Стефан! – батюшка повернулся к келейнику. – Поройся в деревянной шкатулке и принеси нательный крест. Это тебя Валентина Васильевна прислала?

– Да, она.

– Дай Бог ей всех благ духовных и житейских, добрая, добрая она.

Пришел Стефан с крестом.

– Ну, раб Божий, как твое имя?

– Алексей.

– Хорошее имя. По-гречески означает – защитник, и ты будь защитником православной веры. Давай сюда свою выю. Крест Христов, на весь мир освященный благодатию и кровию Господа нашего Иисуса Христа, дан нам оружием на всех врагов наших, видимых и невидимых. Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

Сказав это, батюшка Мефодий надел мне на шею крест и благословил меня. Я осмотрел его больные ноги, прослушал спотыкающиеся ритмы сердца и, призвав Стефана, велел записать назначения. Стефан вытер батюшке ноги сухим полотенцем, надел шерстяные носки и подал шлепанцы. Мы сидели и присматривались друг к другу.

– Ты веришь в Бога? – вдруг спросил он. Меня удивил этот вопрос, особенно после того, как он только что пожаловал меня крестом.

– Да, конечно.

– И правильно делаешь. Господь и Вечность – понятия одного плана, а мы – люди, как мошки пороемся, посуетимся на этом свете и исчезнем с лица земли. Мало сейчас таких, кто верит в Бога, мало кто любит Христа Сына Божия. Но поколения, как волны морские, – приходят и уходят, уйдут поколения неверующих, появятся новые люди, которые будут любить Христа, и Он будет любить их, и на душе у них воцарится мир.

Ты приходи в церковь на богослужения. Не бойся. Господь охранит и защитит тебя, и Валентина Васильевна тебя не выдаст.

– Хорошо, батюшка, приду.

В один прекрасный день батюшка Мефодий пригласил меня покататься на лодке по Феодосийскому заливу. Погода была тихая и спокойная. Мы взяли напрокат лодку и поплыли. Я сел на весла, а батюшка на руль. Ярко сияло солнце. Вода была чистая, зеленоватая, и хорошо просматривалось дно залива, усеянное обточенными камнями, между которыми шныряли быстрые стаи головастых серых бычков, плыли нежные зонтики медуз, и на грунте лежали плоские, похожие на сковородки, камбалы. Я выгребал подальше от берега, где веял легкий прохладный ветерок и кружились белоснежные чайки. Мы потихоньку плыли по заливу и остановились около торчащей из воды верхушки корабельной мачты. Под нами на дне лежал большой, покрытый ржавчиной корабль с развороченным, открытым, как ворота, бортом. Он был весь облеплен колыхающимися в воде зелеными водорослями.

– Это грузовой корабль «Жан-Жорес», – сказал батюшка, немцы потопили его в сорок первом, когда он шел в Новороссийск с грузом пшеницы и беженцами. Все они там остались, под нами.

«Покой Господи, души усопших раб Своих. И елика в житии сем яко человецы согрешиша, Ты яко Человеколюбец Бог, прости их и помилуй. И вечныя муки избави. Небесному Царствию причастники учини, и душам нашим полезное сотвори. Аминь».

Батюшка перекрестился и благословил лежавшую внизу громаду корабля.

– Придет время Страшного Суда, и протрубит Архангел, и море отдаст своих мертвецов. Жан-Жорес – роковое имя. Человек, носивший это имя, был социалист, ниспровергавший все и вся, и погиб от руки наемного убийцы, когда сидел в парижском кафе. Коммунисты в его память назвали этот корабль, и он получил торпеду в борт. Неугодно это имя под солнцем. Я думаю, что, назови еще что-нибудь этим именем, и оно тоже низвергнется в тартарары. Так-то, дорогой Алексей Иванович. Я вот сижу себе, гляжу на море и думаю, что есть здесь, на земле, пастырь Божий? И каким он должен быть для людей? Меня-то еще до революции рукополагал архиепископ Новгородский Арсений, мученик, блаженная ему память, расстрелянный коммунистами. Жизнь моя уже на исходе, а все же я не уверен, что был истинным добрым пастырем. И Владыка мне неоднократно пенял, что «ты, Мефодий, не настоящий пастырь, потому что кроме церкви у тебя есть другие интересы и пристрастия». Действительно, в те времена обмирщение коснулось и духовенства. Уж очень сильно было тогда влияние интеллигенции, которая ни во что не верила и ничего не хотела, кроме социальных преобразований.

Ну, я-то от этих идей был далек, но у меня была страсть к мирской музыке и стихоплетству, и даже к живописи. Я часто сидел за мольбертом и рисовал деревенских баб или какой-нибудь запущенный пруд. На это Владыка говорил мне: «Значит, ты, отец Мефодий, в церкви не по Божиему призванию, а по своему разуму. Если бы ты был по Божиему призванию, то все твое устремление должно было быть направлено на пастырское служение, как, например, у отца Иоанна Сергиева. Это служение должно быть глубоким, священник должен очищать совесть людей и быть руководителем совести людской. Видно, что ты, отец Мефодий, вначале горел религиозной деятельностью, а года через два остыл, охладел, и пастырское служение тебя стало тяготить, религиозный пыл сменился разочарованием, вот ты и стал искать какие-то посторонние занятия: музицировать, кропать стишки и песенки. Священник православный должен быть с цельной натурой, направленной только на служение Богу и ведение по пути Христову своей паствы. А ведь миряне все видят, все подмечают. У мирян острый глазок. Верующие-то считают мир источником всякого зла, неправды и насилия. Если, например, миряне видят, что духовенство между собой ссорится, склочничает, то считай, что вы пали в их глазах. Потому что священство, по их мнению, должно стоять выше мирских дрязг. И особенно, отец Мефодий, сохрани тебя Господь заниматься психологическим анатомированием своих прихожан, находя у них притворство, ханжество, фарисейство. Знай же, что это у тебя от духа гордости. От того, что ты возомнил о себе, что твои ничтожные прихожане недостойны такого великого пастыря, как ты. Надо быть снисходительным к людским слабостям, а самому показывать пример истинного благочестия и чистой жизни». Да и зачем я тебе это говорю, Алексей, ведь ты не священник. А впрочем, как знать, может быть, после пригодится.

Ветерок с моря усилился, на воде стали появляться белые барашки, и мы повернули к берегу. Батюшка пригласил меня на обед. Когда мы вошли в дом, то увидели гостя, сидевшего на диване и листавшего подшивку «Нивы» за 1912 год. Это был заслуженный хирург республики, доктор Онисим Сухарев – старик с независимым характером. Хотя он и числился членом партии, но по своему почтенному возрасту и большим врачебным и партизанским заслугам поступал всегда так, как считал нужным, без оглядки на райком. Осмотрев больные ноги батюшки Мефодия, он сделал существенные дополнения к моему лечению и стал рассказывать о результатах розысков его семьи, неизвестно куда пропавшей, пока отец Мефодий томился в лагерях и тюрьмах. А тут еще и война разметала людей, и от семьи батюшки не осталось никаких следов.

Доктор Сухарев – личность чрезвычайно интересная, хотя он официально уже в больнице не работал, а принимал больных у себя дома в оборудованной еще до революции приемной и рецепты прихлопывал большой старинной докторской печатью, но если в хирургическом отделении затруднялись с диагнозом или был какой-то сложный случай, то без доктора Сухарева дело не обходилось. И когда он брался за дело, то в древней игре «жизнь или смерть» выигрывала, как правило, жизнь. А сам доктор Сухарев был стар и болен. Уроженец Кубанской станицы Шкуринской, он еще до революции окончил медицинский факультет и начал практиковать в Феодосии. За легкую руку население Феодосии, да и всего восточного Крыма, любило и почитало его. У него было много именитых пациентов. В Коктебеле он лечил поэта и художника Максимилиана Волошина и всех его знаменитых гостей. Из Старого Крыма уже слишком поздно, с запущенным раком желудка, к нему обращался писатель Александр Грин. Знаменитые оперные певицы Надежда Обухова, Валерия Барсова тоже были его пациентками. Когда в 1941 году началась война, он уже был заслуженным врачом республики и, долго не раздумывая, на подводной лодке, загруженной боеприпасами и медикаментами, ушел из Феодосии в осажденный Севастополь, где всю осаду оперировал раненых в штольне подземного госпиталя. Когда летом 1942 года немцы все же взяли Севастополь, не все защитники успели его покинуть. Немцы загнали отступающих моряков по грудь в воды Севастопольской бухты и расстреляли из пулеметов. Доктор Сухарев мог покинуть Севастополь кораблем или самолетом, но врачебная совесть не позволила оставить своих раненых бойцов, и он вместе с ними попал в плен. По жаре, без воды и хлеба, колонну пленных, которые могли идти, погнали по пыльным дорогам в Симферополь, где на территории мединститута был концлагерь, окруженный колючей проволокой. Жители Феодосии, узнав, что их врач в плену, послали делегацию к бургомистру для переговоров. Немцы отдали делегации доктора Сухарева. Приехав в Феодосию, он поселился при больнице и оперировал ежедневно, так как больных и раненых поступало больше обычного. Однажды его вызвали в гестапо и долго допрашивали. В конце предложили публично, через газету, отречься от членства в партии и сотрудничать с немецкими властями. На это доктор Сухарев ответил, что в партию он вступил в зрелом возрасте и отрекаться не будет. Здесь, вероятно, сказался его упрямый казачий характер, не терпящий принуждения, а также вера в нашу победу.

– Подумайте, – вежливо сказал ему по-русски офицер в черной гестаповской форме, – через два недели мы за вами приедем.

Эти дни для доктора были днями мрачного раздумья. Но решения своего он не изменил. На десятый день, когда он после операции мыл руки, он увидел в зеркале перед раковиной подъехавшую ко входу в отделение крытую военную машину. Вошедшая санитарка сказала:

– За вами приехали, ждут.

Как был, в белом халате и шапочке, он вышел во двор и увидел машину, около которой стоял немецкий офицер и четыре солдата в касках и с автоматами.

– Садитесь в машину, – сказал офицер. – При попытке к бегству, – он положил ладонь на кобуру «Вальтера», – будем стрелять.

Машина тронулась, и доктор не видел, куда его повезли. Вероятно, на выезде из города машину остановили на контрольном пункте. Слышалась немецкая речь. В машину заглянул фельдфебель. Посмотрев на солдат, он отошел и закричал: «Раус!».

Машина шла по асфальту, но вскоре сошла на грунтовую дорогу, стало трясти. Наконец она остановилась. Солдаты попрыгали на землю, и доктор вышел за ними, щурясь от яркого света. Ему приказали стоять на месте. Оглядевшись, доктор увидел, что стоят они у подножья горы и кругом лес.

– Вот и конец, – подумал Сухарев. – Но что они делают?!

Немцы покатили машину и столкнули ее под откос, и она, кувыркаясь, пошла вниз, в ущелье. Затем они сбросили каски, мундиры и принялись горячо обнимать его. Доктор не верил своим глазам. Это была дерзкая партизанская вылазка.

Так он стал партизанским хирургом, до 1944 года разделяя всю тяжесть их положения из-за отсутствия помощи со стороны предгорного татарского населения. Эту историю с освобождением доктора Сухарева знала вся Феодосия.

Однажды, придя к батюшке Мефодию, я застал его в подавленном настроении. Он чем-то был огорчен и, стоя перед образами, усиленно молился и клал поклоны. Я сел на диван и ожидал, что будет дальше. Наконец, он закончил свою покаянную молитву и протянул мне лежавшую на столе бумагу. Это было обращение правящего архиепископа Луки (Войно-Ясенецкого) к духовенству епархии: «К глубокому огорчению моему, узнаю, что доныне, несмотря на повторные указания мои, Таинство крещения совершается некоторыми священниками через обливание. Из истории Церкви знаем, что уже в апостольское время крещение совершалось троекратным погружением во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.

Пятидесятое правило святых Апостолов грозит лишением сана епископу или пресвитеру за крещение не троекратным погружением».

– Согрешил я перед Богом и Владыкой Лукой, – сокрушался батюшка. – Стефан уехал по делам в старый Крым, а я не в силах был натаскать воды в купель и крестил младенца обливанием. И вот, казнюсь и горюю.

Я, как мог, успокоил батюшку. Мы вместе попили чаю, и, кажется, отец Мефодий успокоился.

Надо сказать, что в те времена вышло разрешение возвращаться в Россию белоэмигрантам и интеллигенции из-за рубежа. От них я получил несколько книг Ивана Шмелева: «Лето Господне», «Поле Куликово», «Неупиваемая чаша» и другие повести и рассказы. Я полюбил этого неизвестного в СССР писателя, эмиграция которого была связана с трагическими событиями в Феодосии времен Гражданской войны. У него был единственный сын Сергей, к которому он относился прямо-таки с материнской нежностью и души в нем не чаял.

Сыну-офицеру – на Германский фронт он писал такие письма: «Ну, дорогой мой, кровный мой, мальчик мой. Крепко и сладко целую твои глазки и всего тебя. Когда проводил тебя после краткой побывки, словно из меня душу вынули».

В 1920 году офицер Добровольческой армии Сергей Шмелев, отказавшийся уехать с врангелевцами на чужбину, был взят в Феодосии из лазарета и без суда расстрелян красными. Страдания отца не поддаются описанию. Я нашел место расстрела. Лазарет был в нашей больнице, и из него был взят не только любимый сын Ивана Шмелева, но здесь расстреляли сотни солдат и офицеров Добровольческой армии, в основном бывших студентов, гимназистов, либеральных интеллигентов и дворян. Щербины от пуль до сих пор сохранились на стенах древней генуэзской крепости.

А наш дорогой отец Мефодий все чаще начал прихварывать. Во время богослужения он часто садился на стул и, тяжело дыша, вытирал пот со лба. Сильно стали отекать ноги. Нарастала водянка. По просьбе отца Мефодия архиепископ Лука прислал ему в помощь молодого священника, отца Андрея. По сути, служил уже один отец Андрей. Батюшка Мефодий, когда я приходил к нему, все сидел, вернее, полулежал в глубоком кресле. Окно было раскрыто, через него доносился шум морского прибоя и крики чаек. Перед глазами батюшки расстилалась безграничная синева моря с плывущими в Босфор белыми кораблями и бездонное глубокое крымское небо.

Он сидел и, задумчиво смотря в окно, говорил: «Моя жизнь уже прожита, и я ухожу в путь всей земли, но Церковь живет, и Россия живет, и пока в храмах на Русской земле будет совершаться Божественная Литургия, Русь не погибнет». Он благословил меня, и я ушел от него. Это была наша последняя встреча. Вскоре и мне пришлось уехать из этого города. Стоя в вагоне у открытого окна, пока поезд набирал ход, я махал рукой и говорил: «Прощай, прощай, милая Феодосия...»

 

Жизнь Иоанна Заволоко

Почти все мои рассказы посвящены неизвестным православным подвижникам XX века, века страшного и кровавого, в котором волею судеб нам пришлось жить, ибо, как сказал поэт: «Времена не выбирают, в них живут и умирают». Я думаю, что не грешу против истины, рассказывая о жизни Ивана Никифоровича Заволоко, с которым я был знаком и общался в семидесятые годы.

О нем я впервые услышал в Пушкинском доме на берегу Невы. Его там знали все, и особенно в отделе древних рукописных и старопечатных книг. О нем говорили с уважением и восхищением как о талантливом этнографе, знатоке древней русской культуры и собирателе древних рукописей и книг, которые он безвозмездно передавал в древлехранилище Пушкинского дома. С Иваном Никифоровичем я познакомился в семидесятых годах в Риге, где он, потомственный житель Латвии, имел на улице Межотес небольшой собственный домик, окруженный многоэтажными каменными громадинами. Ему неоднократно предлагали перебраться в эти многоэтажки, в квартиру со всеми удобствами, но он всегда отказывался. Лет ему тогда было на восьмой десяток, но выглядел он богатырь богатырем – такой вот дед Гостомысл или Микула Селянинович. Зубы у него были все целые, крепкие, волосы русые, крупными кудрями спадавшие на уши и лоб, лицо чистое, румяное, и чудная окладистая борода. Он смотрел на мир добрым всепрощающим взглядом и, что редко бывает среди людей, никогда не жаловался и никого не осуждал. Но вот беда, левая нога у него отсутствовала. Ее ампутировал лагерный хирург Владимир Карпенко в далеком таежном лагере.

* * *

Иван Никифоровнч родился вместе с новым двадцатым веком в культурной старообрядческой семье донских казаков, которые еще при царе Алексее Михайловиче переселились в Курляндское Герцогство, где еще раньше в старой Ганзейской Риге обосновались старообрядцы Поморского согласия, не признающие священства. Со временем там образовалась крепкая старообрядческая Гребенщиковская община со своим большим храмом без алтаря, училищем, больницей и богадельней для стариков и инвалидов. И все эти учреждения занимали целый квартал, где кучно поселились старообрядцы, рослые, с породистыми русскими лицами, свято блюдущие древние православные традиции, сохраняющие иконы старого письма и другие предметы церковной материальной культуры. Особенно они берегли переплетенные в кожу, с литыми медными застежками, дониконовские рукописные книги. Книги потемнели от времени и дыма, были закапаны воском, некоторые – источены прожорливым книжным червем, но, несмотря на их ветхое состояние, их блюли паче зеницы ока, потому что этих книг не коснулись никонианские справщики.

С малолетства Ваню водили в моленную. Помещение было громадное, разделенное деревянной, в рост человека, перегородкой, сплошь увешанной иконами. Одесную перегородки становился на молитву мужской пол, а ошуюю – женский.

Каждый имел подручник – небольшой коврик, на котором отбивали земные поклоны, и кожаную лестовку – ступенчатые старообрядческие четки. Впереди этого похожего на вокзал помещения было сооружено возвышение вроде эстрады, на котором стояли аналои, украшенные яркими искусственными цветами, с большими тяжелыми напрестольными Евангелиями и Следованной Псалтырью. Отдельно на низеньком столике лежала толстенная двухпудовая книга «Церковное око», содержащая Церковный Устав. Вся стена за возвышением от пола до потолка была увешана большими храмовыми иконами в тяжелых серебряных окладах, сооруженных рачением благочестивых рижских купцов-староверов. И вся эта стена, закованная в металл, всей своей тяжестью давила на маленького Ваню, а ее тусклый блеск утомлял взор и клонил ко сну. На два клироса, знаменным распевом пел хор. Мужчины были в черных азямах (Мужская верхняя одежда со сборками сзади, с узкими рукавами), а женщины – в белых пуховых шалях. Над головами висело гигантское бронзовое с хрустальными цацками паникадило, утканное толстыми восковыми свечами, которое на блоках поднимали и опускали. В длинном, до пят, азяме, подстриженный «под горшок», с бородой «лопатой», среди молящихся ходил тучный старообрядческий наставник и густо кадил каждого ручным кадилом-кацеей. Это была упрямая, своенравная, не склонившая головы перед Патриархом Никоном, царем Алексеем Михайловичем и императором Петром Великим, старая, кондовая Русь.

Долгие часы утомительной службыотбивая многочисленные земные поклоны, переминаясь с ноги на ногу, выстаивал Ваня. Иногда в глазах у него темнело, и он опускался на пол. Его поднимали, ладонями больно натирали уши и опять заставляли стоять.

Дома тоже не давали спуску. Много часов он провел сидя за дубовым столом и ворочая Следованную Псалтырь и Прологи. Здесь главенствовала буква, и не дай Бог Ване в чем-то оступиться: в чтении, в пении или уставных поклонах – за это дед, лысый начетчик в круглых железных очках, ходивший и дома в черном азяме, больно стегал его твердой кожаной лестовкой. Когда Ваня в Риге окончил русскую гимназию, на семейном совете его решили послать в Прагу, где в двадцатые годы в университете преподавало много русских профессоров, бежавших из Петрограда и Москвы. Перед отъездом собрались все сродники и истово отслужили напутственный молебен по беспоповскому чину.

В университете языки Ване давались легко, особенно родственный восточнославянским – чешский, и он успешно мог слушать лекции на чешском, хотя многие предметы читались на русском. После некоторого раздумья он предпочел юридический факультет и с удовольствием и интересом изучал римское право, латынь, логику и другие мудреные дисциплины. Старообрядцев в Праге не было, на каждом шагу только готика католических костелов, и Ваня первое время очень томился по привычному поморскому богослужению, но с некоторых пор стал к нему остывать и утренние и вечерние молитвы произносил больше по привычке. Быстро пролетели студенческие годы, и в Ригу он вернулся отшлифованным европейским франтом. Тогда в моде была белая рубашка с черным галстуком «бабочкой», джемпер, брюки с застежкой под коленями, гольфы и остроносые коричневые туфли. Дополняла наряд американская клетчатая кепка и, конечно, тросточка с затейливым набалдашником.

Аттестаты и дипломы у него были просто блестящие, и его приняли в юридическую фирму братьев Целлариус ходатаем по спорным вопросам гражданского права.

Однажды фирма послала его разобраться с иском старообрядцев из деревни Раюши. Поскольку надо было ехать на лошадях по деревенским дорогам, Иван Никифорович оделся в клетчатый шерстяной костюм, крепкие ботинки с рыжими крагами – это своего рода голенища с застежками, перед зеркалом примерил головной убор, модный в двадцатых годах, который назывался «здравствуй-прощай», с двумя козырьками – спереди и сзади, и прихватил тяжелую трость от собак.

Когда он на коляске о двух лошадях приехал в Раюши, деревня казалась вымершей – жители все попрятались по дворам, потому что по деревенской улице прохаживался громадный черный бык. Наклонив голову с короткими острыми рогами, он передними копытами рыл землю, пускал тягучую слюну и страшно ворочал налитыми кровью глазами. Иван Никифорович поспешил заехать в первый попавшийся двор, и хозяин быстро затворил за ним ворота.

– Вот, анафема какая этот бугай, сорвался с цепи и на всех наводит страх, – проворчал хозяин, закладывая ворота тяжелым брусом. – Проходите в дом, сделайте милость. Хотя на вас одежда модная, мирская, но по обличью вижу, что вы из наших, поморцев.

– Почему вы так решили, по обличью?

– Да потому, что у никониан другие лица, нет в них нашей поморской твердости.

– Ваша правда. Я – поморец. Ну, а костюм этот шутовской и скобленое рыло мое безбородое – это уже дань времени и моему положению юриста.

– Да, дорогой мой, как вас величают?

– Иван Никифорович Заволоко.

– Заволоко знают среди нас, старообрядцев. Известный казачий род. А меня звать Григорий Ефимович Флоров. Так вот, любезный мой, это не дань времени, это называется по-гречески – апостасия, то есть отступление от нашей веры, традиции, можно сказать – обмирщение.

Григорий Ефимович в своих кругах был личностью замечательной. Прежде всего он был – старопоморец, что означало пребывание его в иноческом чине. Он же был авторитетным наставником в своей общине, старообрядческим богословом и большим знатоком Священного Писания и Предания – сиречь начетчиком. Но особенно он славился как искусный иконописец. Иконы его письма расходились не только в одной Латвии и России, но и в Канаде, Америке, Австралии – везде, где были в рассеянии старообрядцы. Он был красив не только духовно, но и внешне – особой старческой здоровой и чистой красотой. Не помню, кто-то из великих писателей сказал: «Как солдат выслуживает себе медаль, так и каждый к старости выслуживает себе рожу». И по лицу Григория Ефимовича было видно, что жизнь он свою прожил благочестиво и душа его переполнена добротою и любовию ко всему сущему.

– Так вы здесь по нашей тяжбе? – обратился он к гостю.

– Да, по делам вашей общины.

За чаем у них завязался душевный разговор. Вначале поговорили о тяжбе, потом перешли на вопросы веры. Больше спрашивал Григорий Ефимович:

– Вот, я погляжу, Иван Никифорович, вы еще совсем молодой человек, и как вы думаете построить свою жизнь?

– Как построить? Она уже строится. Буду работать в этой фирме. Соберу деньги и приобрету себе хороший дом.

– А дальше?

– Женюсь, будут дети.

– А дальше?

– Состарюсь, выйду на пенсию, буду в саду цветы разводить.

– А дальше?

– Заболею и умру, и дети оплачут и похоронят.

– А что дальше?

– Конец. Жизненный цикл прервется, и все.

– Нет, дорогой мой Иван Никифорович, это не конец. Это только начало. Вот, я вам скажу...

И они проговорили всю ночь напролет.

Отблески огонька керосиновой лампы, колеблясь, играли на многочисленных древних иконах, развешанных на стенах, и лики святых угодников Божиих, и Сам Христос, и Божия Матерь в игре света как бы кивали головами, подтверждая веские слова Григория Ефимовича, которые кирпичик за кирпичиком укладывались в душе молодого гостя, и в ней вырастало и укреплялось стройное здание веры.

Когда он вернулся в Ригу, ночной разговор со старым наставником не выходил у него из головы. Старик открыл ему смысл в жизни. И он понял, что все, что он до сих пор делал, было пустым и суетным занятием, что истинную цель жизни можно выразить в трех словах: жить – Богу служить!

Он уволился из юридической фирмы и устроился в русскую гимназию преподавать родной язык и русскую литературу. Жизнь его наполнилась совершенно иным содержанием. Из темного мира судейских дрязг, сутяжничества, преступной корысти, а иногда и уголовщины, он вошел в область чистых детских душ, в мир красоты русского языка и литературы. Посещал он и старообрядческий храм, где простаивал длинные службы, украшенные древним знаменным пением, однако очень сожалел об утраченной Божественной Литургии и частной исповеди. Исповедь здесь была только общая.

Старообрядческая Гребенщиковская община выделила помещение, где Иван Никифорович вместе с учениками создал музей русской народной культуры. Дети, покопавшись в бабушкиных сундуках, натащили старинные свадебные наряды, расшитые полотенца, резные солонки и хлебницы, разные предметы старого деревенского быта и даже оружие времен стрелецкого войска.

Музей получился на славу, и его охотно посещали рижане и гости города. После музея неугомонный Иван Никифорович начал издавать очень интересный журнал для русского зарубежья – «Родная старина», который выходил лет десять, вплоть до прихода советских войск в Латвию в 1940 году. И завершением его бурной деятельности в 30-х годах было создание молодежного хора старинного церковного и русского народного пения. С этим хором Иван Никифорович объездил всю Европу, был в русских и украинских поселениях Канады и Америки. Везде их принимали с радостью и любовью, и их выступления пользовались неизменным успехом.

* * *

После прихода в Латвию советских войск и свержения правительства Ульманиса наступили тяжелые времена. Вскоре ночью Иван Никифорович был разбужен сильным стуком в дверь и окна своего дома. Когда он выглянул в окно, то увидел перед домом черную машину и четырех сотрудников НКВД, ломящихся в двери. Войдя в дом, они учинили тщательный обыск, перевернув все вверх дном. Дрожащие от страха старая мать и больная сестра стояли в ночных рубашках и смотрели, как из шкафов и комода вытряхивают на пол белье, с книжных полок швыряют книги, заглядывают в печь и шарят под кроватью. Через два часа, арестовав Ивана Никифоровича, они уехали. Вскоре его судила «особая тройка НКВД» и дала десять лет лагерей как националисту и религиозному активисту. Перед этим на допросах его жестоко избивали, добиваясь признания в шпионской деятельности, но он со своей богатырской натурой выдержал этот ужасный конвейер, так как понимал, что принятие вины означало верную смерть. С эшелоном депортированных из Латвии его повезли через всю страну на Дальний Восток. С маленького полустанка гнали этапом по лесным дорогам в тайгу, где в совершенно пустынном месте был лагерь с одноэтажными бараками, огражденный рядами колючей проволоки. Свирепые собаки; всегда хмельные, налитые мрачной злобой охранники, сотни одетых в ватники уголовников – таков был теперь мир обитания Ивана Никифоровича.

Не то специально, не то случайно его загнали в один барак с отчаянными уголовниками, которые, сразу распознав в нем «фраера» – личность, не причастную к уголовному миру, – отнеслись к нему крайне враждебно и даже не дали ему места на нарах, а указали на грязный заплеванный пол. Лежа на грязных вонючих досках среди окурков и плевков, он раздумывал: и как это случилось, что он, культурный, цивилизованный человек, которого с честью принимали во многих городах Европы, оказался в таком уничижении здесь, под нарами. Недаром Господь сказал, что первые будут последними. «Вероятно, Господь испытывает мою веру, смиряя меня подобно Иову на гноище», – думал он. Иван Никифорович был обделен здесь во всем: в чистоте, в еде, в сугреве и даже в родном языке. То, что он слышал здесь, был не русский язык, а какая-то зловонная липкая грязь из выгребной ямы.

Работать его поставили на лесоповал. Пилами валили ели и лиственницы, топорами обрубали сучья, обдирали кору. Как муравьи, облепив ствол, поднимали, если его можно было поднять, или волочили по земле к дороге. Как-то зимней порой по скользкой дороге усталые и голодные зеки несли на плечах длинное и тяжелое бревно. Их было человек двадцать. В середине, согнувшись под тяжестью, брел и Иван Никифорович. Несли медленно, осторожно ступая по гололеду. Вдруг первый, оступившись, заскользил и бросился в сторону. Сбились с ноги и другие и, разом бросив бревно, шарахнулись по сторонам. Бревно всей тяжестью упало на не успевшего отскочить Ивана Никифоровича. Зеки, собравшись, приподняв бревно, вытащили пострадавшего.

У него оказалась раздроблена левая нога.

– Хана нашему интеллигенту, – сказал молодой вор, сморкаясь двумя пальцами и обтирая их о ватник.

Очнулся Иван Никифорович в больничном бараке. Над ним склонился хирург Владимир Карпенко.

– Ты меня слышишь, Заволоко?

– Слышу, – простонал больной.

– Ногу твою кое-как собрали, загипсовали, но переломы открытые и были изрядно загрязнены. Удачный исход пока не могу обещать. Посмотрим. К сожалению, из лекарств только красный стрептоцид.

Боль в ноге была невыносимая. Ночью поднялась температура. Днем больной потерял сознание. Взяли в перевязочную, сняли гипс. Положение было критическим. Началась газовая гангрена. На протяжении трех дней его еще два раза брали в операционную и совсем вылущили бедро из сустава. Но у Ивана Никифоровича душа была крепко сращена с телом, и на четвертый день он был еще жив.

Он лежал на жесткой больничной койке головой к обледеневшему окну и пристально смотрел в темный угол, где появлялось и пропадало видение. Он все не мог понять: кто это? Ангел жизни или смерти? Уста ангела были сомкнуты, он молчал. Тогда больной стал молить Бога, чтобы разрешил уста ангела. И вот глухой ночной порой ангел заговорил: «Так говорит Господь: если всей душой предашься Богу, то останешься жить до времени в этом мире. И имя отныне тебе будет – Иоанн».

– Я согласен. Я приму монашество, светлый Ангел.

* * *

Через несколько лет после окончания войны, ранней весной, в Риге на улице Межотес перед дверьми маленького домика стоял на костылях высокий одноногий старик в старом ватнике, шапке-ушанке, с вещмешком за спиной. Он нерешительно постучал в дверь. Маленькая старушка открыла дверь и, посмотрев на стучавшего, крикнула вглубь дома: «Катя, отрежь кусок хлеба! Здесь нищий какой-то пришел».

С куском хлеба появилась Катя. Она подала нищему хлеб и, вглядевшись в него, всплеснула руками: «Мама, да ведь это наш Иван!».

Старушка взглянула и, вскрикнув, повалилась на руки дочери.

– Ваня, да что же они с тобой сделали! – только и промолвила Катя.

– На все воля Божия, на все воля Божия, – шептал Иван Никифорович, проходя в комнаты.

Он сидел в своем кабинете и был в глубоком раздумье. Латвия вошла в состав СССР. Что делать ему, безногому калеке с надорванным лагерями здоровьем, в новых условиях советского строя? Он совершенно не представлял себе, как и на что он будет жить.

В скромном кабинете в киоте под стеклом висела большая храмовая икона «Достойно есть». Целый вечер, допоздна, опираясь на один костыль, он горячо молился перед ней, прося Божию Матерь вразумить и наставить его на верный путь. Ночью ему приснился сон, как будто он странствует по стране из города в город, из деревни в деревню, и не пешком, а легко переносимый приятным теплым ветром. В торбе у него хлеб, соль, кружка и книга Нового Завета, которую он раскрывает на каждой остановке и читает собравшемуся вокруг народу, потому что из ветра был глас к нему, глаголющий из пророчества Амоса: Вот наступают дни, говорит Господь Бог, когда Я пошлю на землю голод, – не голод хлеба, не жажду воды, но жажду слышания слов Господних. И будут ходить от моря до моря и скитаться от севера к востоку, ища слова Господня, и не найдут его

(Ам. 8, 11–12).

И когда он утром проснулся, перекрестился с Иисусовой молитвой, чтобы отогнать беса-«предварителя», который всегда с утра лезет с пакостными помыслами, то первое, о чем он подумал, это о Божием указании, которое получил во сне. Через неделю он вышел из дома, несмотря на плач матери и сестры, которые пытались удержать его.

И с тех пор его видели в Карелии, за Полярным кругом в Пустозерске, на Кольском полуострове, в Крыму, на Кубани и в Молдавии. И народ везде приветливо принимал одноногого дедушку, который так интересно рассказывал о Христе, о Божией Матери и святых угодниках земли Русской. У него не было денег, не было пенсии, не было крепкой одежды, и народ взял его на свое «иждивение». Зимой он не странствовал, а останавливался у добрых странноприимных людей, обычно где-нибудь в деревне. Праздно не сидел, а, чем мог, помогал по хозяйству. Ловко орудуя ножом и скребком, резал деревянные ложки, подпершись костылем, колол дрова, топил русскую печь, задавал корм скоту. Но главное – он нес народу Слово Божие. По вечерам в избу, где он останавливался, приходили из деревни люди, и Иван Никифорович учил их Закону Божию. Кроме всего этого, он везде разыскивал никому не нужные старые рукописные и древлепечатные книги. Новое поколение читать по-церковнославянски не умело, и книги эти обычно были свалены на чердаках, где их точил книжный червь и грызли мыши. На те небольшие деньги, которые ему давали люди, он посылал эти рукописи и книги в древлехранилище Пушкинского дома в Ленинграде. Но особенной, заветной его мечтой было отыскать подлинник рукописи страдальца за веру – неукротимого и пламенного протопопа Аввакума.

Много исходил северных дорог Иван Никифорович по приполярным селениям старообрядцев, порой едва вытаскивая костыли из болотистой земли тундры. Сердце радостно билось, когда он брал в руки пожелтевшие, ветхие листы старинной рукописи, но это все были списки, а подлинник пока не давался. Да и был ли он? В одном из глухих таежных монашеских скитов он принял по обету иночество и верно служил Господу Иисусу Христу, просвещая и неся Слово Христово в народ. Иван Никифорович был ровесником века, и время брало свое. Я получал от него письма с дороги. Он писал: «Мои дела неважные, усиливаются возрастные изменения». Все чаще и чаще он зимовал в Риге. Иногда выезжал поработать в библиотеках Москвы и Ленинграда. Особенно он хвалил собрание книг в музее религии Казанского собора: «Неслыханные и редчайшие богатства духовной литературы».

Многие журналы охотно помещали его историко-этнографические статьи. Тем он и жил последние годы, да еще понемногу распродавал собственную библиотеку. А подлинник рукописи «Житие протопопа Аввакума» он нашел не в тундре, а в Москве, в одной старообрядческой семье. Вот она, заветная толстая тетрадь, переплетенная в оленью кожу. Ученые Пушкинского дома подтвердили подлинность рукописи, написанной рукой самого протопопа Аввакума и его духовного сына Епифания. Это великая национальная святыня русской культуры. Он подарил ее Пушкинскому Дому.

Последние годы жизни он провел в своем домике в Риге на улице Межотес, принимая многочисленных посетителей, ехавших к нему со всей страны. Умер Иван Никифорович в начале восьмидесятых со словами: «Слава Богу за все».

 

Христова невеста

– Матренушка, принеси ведро воды.

– Ой, маменька, не могу, спинка болит.

– Ну, дай я посмотрю, где у тебя болит. Ничего не видно, вроде бы чисто.

– Ты смотри посередь лопаток.

– Да, вроде бы бугорок малый есть. Вот, давлю, больно?

– Немного больно, а как ведро несу, так очень больно.

Матрена Федоровна Филиппова родилась в конце девятнадцатого века в деревне Криушино Угличского уезда Ярославской губернии. Семья была достаточная, большая. Четыре поколения жили под одной крышей в просторной избе-пятистенке. Прадедушка – древний ветхий старичок, уже давно лежал на печи, слезая только по нужде, да покушать что, когда позволяла невестка. Большак, его сын, бородатый и лохматый, как леший, вместе со старухой-большухой были еще в силе и командовали всеми молодыми.

Работы по крестьянству всегда было невпроворот, и никто хлеб даром не ел. И потому большак был огорчен и озадачен, когда невестка сказала ему про болезнь внучки Матренушки – девочки разумной и шустрой. Большак почесал в бороде и сказал, чтобы Матрену не трогали, гусей пасти не посылали, воду носить не заставляли, а пускай в избе сидит, за маленьким Санькой в люльке присматривает, да велел звать бабушку Палагу – костоправку, искусную в заговорах, чтобы девочку полечила...

Назавтра, опираясь на клюку, в больших лаптях и с корзинкой с корешками и травами притащилась старая Палага. Она долго крестилась, молилась и клала поклоны перед святыми образами, стоящими в деревянной со стеклами, засиженной мухами божнице. После поклоном отдала честь и хозяевам. Матренку повели в протопленную баню, чтобы распарить косточки, а старухе предложили чаю. Старуха жадно пила китайскую травку, рассказывая о чудесах при мощах преподобного Серафима, перебегая мышиными глазками с одного слушателя на другого. Выпив несколько чашек дорогого заморского зелья, она перевернула чашку и положила наверх замусоленный огрызок сахара в знак того, что уже напилась как следует и осталась довольна. Придя в баню, Палага разложила Матренку на лавке спиной вверх, достала из корзинки бутылку со святой водой, набрала в рот воды и начала прыскать через уголек на спину девчонке. Между прысканьем читала заговор от болезни нараспев с небольшим приплясом.

После этого действия, Палага оставила корешки и травы, наказала как их настаивать и пить и, получив мзду от большака, поплелась восвояси.

К осени горбик у Матренки увеличился и по вечерам была легкая лихорадка. По первопутку большак решил везти внучку к ученому доктору в Углич. Наклали в сани побольше сена, привязали к задку саней большого жирного борова и, достав из-за божницы четвертную, крепко закутанные, двинулись в путь. Большак около себя в сено положил «тулку» на случай волков. На крыльцо вышла большуха и с поклоном сказала большаку: «Читай, Кондратушка, молитву на путь шествующим!». Кондрат снял треух, перекрестился и прочитал «Отче Наш».

Кнут заходил по Савраске, и сани со стонущим боровом, Матренкой и большаком, скрипя полозьями по снегу, тронулись в путь. Путь был неблизкий, ехали лесной дорогой. Лес спал, заваленный снегом, громадными шапками снег громоздился на ветвях темно-зеленых елей. На полянах останавливались дать отдых лошади, дед вешал ей на морду торбу с овсом и накрывал потную спину попоной. Под рогожами стонал и хрюкал связанный боров. Иногда слышался голодный волчий вой. Савраска вздрагивала и настораживала уши, а дед с озабоченным видом доставал «тулку» и для острастки гулко палил в небо. Когда приехали в Углич, навстречу им попался сам доктор – тучный господин с маленькой бородкой в каракулевой шапке пирожком и лисьей шубе, ехавший в собственном экипаже. Дед соскочил с саней, подбежал к экипажу и, сняв треух с плешивой головы, начал что-то говорить доктору, показывая на закутанную Матренку. Доктор снял пенсне с багрового толстого носа, протер его платком и указал деду, куда ехать к нему на прием.

Дворник в широком тулупе колоколом открыл деду ворота, тот въехал во двор докторского дома и поставил лошадь под навес, накрыв попоной. Дворник и дюжий работник на рогожке повезли по утоптанному снегу визжащего борова в сарай. В это время во двор въехал сам доктор и, одобрительно взглянув на влекомого борова, вошел в дом. Горничная раздела Матренку и на кухне дала ей чаю с белым ситником.

В кабинете доктор внимательно осмотрел обнаженную Матренку, постучал согнутым пальцем по горбику и сказал деду, что дело плохо. У девочки бугорчатка позвоночника. Лечение может длиться годами. Конечно, хорошо бы ее устроить в костнотуберкулезный санаторий в Давос или Каир, в крайнем случае – в Ялту, но он, принимая во внимание их имущественное положение, считает это невозможным. В таком случае, сказал доктор, он сделает Матренке гипсовую кроватку по форме ее спины вроде такого корытца, и девочка должна в ней лежать плашмя постоянно три года, но по мере роста кроватку каждый год надо будет менять.

Короче говоря, девочка не помрет, но может остаться горбатой, дед в голос заплакал, ударил шапкой об пол и, достав из-за пазухи четвертную, отдал ее доктору. Доктор снял мерку с Матренкиной спины и отправил их на постоялый двор, пока сохнет гипсовая кроватка.

На постоялом дворе дед покормил Матренку мясными щами. Себе же, кроме щей, взял косушку водки и чайник крепкого чая. Упревший от щей, чая и косушки, дед уложил Матренку спать, а сам, вытирая глаза красным кумачовым платком, рассказывал кабацкому сидельцу о своей беде.

Через день гипсовая кроватка была готова. Матренка легла в нее. Нигде не давило, и для горбика была сделана выемка. Когда вернулись назад в Криушино, вся деревня сбежалась посмотреть на гипсовую Матренкину кроватку. Щупали ее, щелкали языками, жалели Матренку, для которой поставили лежанку у окна, Положили на нее гипсовую кроватку и на год уложили в нее разнесчастную девочку. Вставать можно было только по нужде, да если покушать что.

Все обитатели уходили на разные работы, и в избе оставались двое недвижимых да маленький Санька. Старому дедушке на печи поручено было караулить, чтобы Матренка не вставала. Но дедушка больше все спал, и когда не было надзорного глаза, Матренка вставала. Бегала по избе, играла с маленьким Санькой, с кошкой, укачивала тряпичную куклу и строила из щепочек дом. Ветхий старичок на печке, проснувшись, кричал на нее фальцетом: «Опять ты, негодница, встала! Вот, погоди, ужо я скажу большаку про твои проказы».

– Дедушка, миленький, не говори, а то меня будут бранить, а мне и так тошно лежать плашмя, как покойнице на погосте.

– Ну, уж ладно, озорница, не скажу, не скажу.

Родственники примечали, как у Матренки росли руки, ноги, голова, а туловище было какое-то бочковатое, да исправно рос горб. Пролежав без толку год, Матренка взмолилась к большаку, что больше нет мочи терпеть это мучение. И большак, видя что толку из этого не выходит, отнес гипс на чердак избы, а Матренка на тонких высохших ножках стала выходить во двор. Деревенская молодежь уже ходила на посиделки и женихалась, а Матренка никуда не ходила, и старый дедушка, глядя на нее, вздыхал и жалел ее, говоря: «Эх, Матренушка, Матренушка... Молодость-то у всех одна, а красота разная. Не печалься, родная, зато ты – Христова Невеста».

Шли годы, старый печной жилец дедушка приказал долго жить. Умерла и большуха, которая стала тосковать и чахнуть после того, как продотряд коммунистов выгреб из сусеков и увез все до последнего зернышка. Деревня голодала. Хлеб пекли из лебеды, мякины и молотой коры. Многих тогда снесли на погост, и изба опустела, но Матренка выжила. Отец ее погиб в Галиции еще в Германскую войну. Большака посчитали кулаком и угнали в Сибирь. Малыши вымерли от голода и болезней. У Матренушки была одна отрада – это церковь, где она пела в хоре на клиросе. Отец Иоанн благоволил к ней, учил ее Закону Божиему, грамоте, немножко подкармливал, называл Христовой невестой, и это ее утешало.

Но вот однажды приехали из Углича на машине в черных кожаных куртках с револьверами на поясе какие-то очень недобрые люди. Церковь опустошили. Иконы и церковные книги сложили в кучу и сожгли, а отца Иоанна увезли с собой. После этого и матушка куда-то исчезла. Веселые деревенские комсомольцы подрылись под фундамент колокольни, зацепили ее тросом к трактору и с великим грохотом повалили, а в церкви устроили советский клуб. Тогда Матренка сказала матери: «Собери мне чемодан, и я поеду в Питер и пойду там в люди». В сельсовете Матренку задерживать не стали и, как негодной к работе в колхозе инвалидке, выдали паспорт.

В Питер она приехала в черном плюшевом жакете и с зеленым деревянным, деревенской работы чемоданом с большим висячим замком. Вначале подалась в Павловск к дальним сродникам из Криушина, а те посоветовали ей идти на Сытный рынок, что на Петроградской стороне, где у забора была негласная биржа домработниц. Когда она со своим чемоданом притащилась на Сытный рынок, то действительно, в дальнем углу, у забора, на таких же зеленых чемоданах сидели молодые деревенские девки из Псковской, Новгородской областей и даже из Белоруссии. Матренка поставила свой чемодан и тоже уселась на него. Мимо проходили и осматривали их хорошо одетые, видимо, состоятельные и хорошо устроенные на советской и партийной работе люди, которым за недостатком времени была необходима домашняя прислуга. Требовали показать паспорт и уводили с собой девушек. Матренка сидела часа три и пока никому не приглянулась. Но вот, наконец, к ней подошла молодая интеллигентная женщина. Она была еврейка и работала докторшей в поликлинике, целыми днями бегая по квартирным вызовам. Жила она с мужем-инженером и дочерью Муськой. Докторша была ревнива и дальновидна, поэтому ей и приглянулась горбушка Мотя, чтобы не искушать мужа молодыми румяными девками. Они быстро порядились, Мотя подхватила свой чемодан, и они с Рахилью Абрамовной поехали на трамвае на Крестовский остров.

Жизнь в еврейской семье вначале представляла для Моти большие трудности. На кухне, где обитала Мотя, царили строгие кошерные законы.

Было устроено много полок, на которых стояла тьма разной посуды, имеющей свое предназначение. Одна полка была для субботней кошерной посуды, другая для мясной посуды, третья для рыбной, четвертая для молочной, и совсем на отшибе – полка для трефной посуды, которая подавалась гостям-гоям, то есть не-евреям. И не дай Бог Моте что-нибудь перепутать. Громы и молнии тогда обрушивались на ее голову. К субботе начинали готовиться с четверга, и все в такой нервной спешке, с визгливыми криками на высоких тонах. Мотю гоняли на базар и по магазинам. Живую курицу на рынок ехала покупать сама Рахиль Абрамовна, а также покупала она свежую щуку. Утром в пятницу приходил старый бородатый дедушка – отец мужа. Он, молитвенно что-то выпевая по-еврейски, ритуально резал курицу, ощипывал ее и вымачивал в соленой воде.

Целый день в пятницу шло приготовление субботнего стола. Традиционно пекли халу, фаршировали щуку и курицу, накрывали стол белоснежной скатертью, ставили бутылку виноградного вина и бокалы. К вечеру дедушка зажигал менору-семисвечник, навязывал на руку и на лоб коробочки со святыми письменами, садился на корточки и накрывался полосатым талесом. Молился он бурно, с плачем и воплями, раскачиваясь и воздевая руки. Мотя пугалась этих воплей и думала, что, наверное, Бог обязательно должен услышать такие крики и плач. Гостей-евреев всегда было много. Они садились за стол в шапках, шляпах и фуражках. За столом много ели, веселились и много смеялись.

А когда кончалась суббота, все бросались к своим пальто, доставали из карманов пачки папирос и жадно закуривали, что-то крича и галдя. Вся квартира заполнялась клубами табачного дыма, и маленькая Муська кашляла и ругалась. Мотя, будучи православной христианкой, не осуждала их, думая: такая уж у них вера. Но перед еврейской Пасхой в квартире поднялась страшная суета. Каждый уголок и каждая щель подвергались скрупулезному обыску. Искали какой-то хомец. Испуганная Мотя клялась и божилась, что она не брала этого хомеца, и даже открыла свои зеленый чемодан. Они же, смеясь, объяснили ей, что перед Пасхой ищут и выбрасывают из квартиры все, что связано с дрожжами. После этого Мотя решила, что все они с придурью.

В воскресенье ее отпускали, и она, одевшись почище, шла через парк в церковь преподобного Серафима Саровского, что на Серафимовском кладбище. Однажды на исповеди она спросила у батюшки: не грех ли, что она живет и работает у евреев?

– А не обижают они тебя?

– Нет, не обижают.

– Ну что ж, живи себе и работай. Евреи – народ Божий, избранный. От их племени – Божия Матерь, от Которой воплотился Христос. Но перед Богом и Сыном Божиим они страшно согрешили, за что Бог их рассеял по разным странам. Вот и живут они в изгнании, на чужбине, всеми гонимые и презираемые. Их надо жалеть и молиться за их покаяние и обращение.

И Мотя, успокоенная, пошла домой.

Старый дедушка-еврей радовался счастью своего сына и благодарил Бога, что все так благополучно устроилось. Но недолго пришлось ему радоваться. Однажды под утро я был разбужен топотом ног по лестнице, шумом и криками. Мы жили на одной лестничной площадке. Я немного приоткрыл дверь и увидел, как люди в форме НКВД за руки тащат вниз полуодетого инженера, а в дверях кричат и плачут докторша и ее дочь Муська. К утру двери их квартиры были опечатаны красной сургучной печатью, а вся семья куда-то исчезла. Моя мать, рано утром отправляясь на работу, увидела на лестничной площадке сидящую на своем зеленом чемодане Мотю и, узнав в чем дело, пригласила ее к нам. Так она стала жить у нас.

По поводу этой еврейской семьи управдом сказал, что инженер – шпион, враг народа, и его, наверное, расстреляют, а жена и дочка тоже помогали ему в шпионском деле. Их сошлют в Сибирь. И я никак не мог поверить, что веселая Муська, которая давала мне прокатиться на велосипеде, – шпионка. Старый дедушка-еврей несколько раз приходил к опустевшей квартире и, упершись головой в запечатанную дверь, плакал. У меня сжималось сердце, когда я видел, как дрожали его плечи и содрогалась сутулая старческая спина. Мотя приглашала его к нам что-нибудь покушать, но он не шел, а брал только немного хлеба. Я иногда видел его на улице – он торговал на углу самодельными свистульками и трещотками, а потом сгинул неизвестно куда.

Шел зловещий 1937 год.

С утра до вечера мы, дети, оставались с Мотей наедине. Она готовила обед на керосинке, убирала квартиру, стирала, гладила и всегда была веселая и большая шутница. Ее рассказам о деревенской жизни не было конца.

И через Мотю Христос посеял семена веры в моем детском сердце. Мы с ней жили в одной комнате. Она спала на большом скрипучем сундуке. И я утром и вечером слышал, как она молилась, разговаривая с Богородицей, преподобным Серафимом Саровским, святителем Николой. Ее молитвы: «Царю Небесный», «Отче Наш», «Богородице Дево, радуйся», «Верую» – запомнились мне на всю жизнь. Запомнилась и молитва после еды: «Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных твоих благ, не лиши нас и Небесного Твоего Царствия».

Она принесла в наш дом то большое, значительное и таинственное, чего мы были совершенно лишены окружающей советской действительностью. Кроме пионерских песен, я не знал других. А Мотя часто певала протяжные жалобные и веселые деревенские песни.

Как-то от Моти я услышал удивительную песню, пришедшую из другого, незнакомого мне мира. Мотя была маленького роста и, стоя у стола на низенькой скамейке для ног, гладила белье тяжелым угольным утюгом и пела тонким, жалобным голосом:

В воскресенье мать-старушка,

К воротам тюрьмы пришла,

Своему родному сыну

Передачу принесла.

- Передайте передачу, а то люди говорят, (Тут потеряли тире, и две строчки в одну сложили!- А. В.)

Что в тюрьме всех заключенных

Сильно голодом морят.

Надзиратель усмехнулся:

- Ваш сынок приговорен, (опять же – тире)

И сегодня темной ночкой

Был отправлен на покой.

(Кстати, здесь и в других местах стих идёт по красной строке, а должен быть по середине – А. В.)

 

В конце песни она роняла слезы на стол, и я плакал с нею.

Так Мотя жила у нас до самой войны 1941 года. В начале июня она уехала погостить в свое родное Криушино к брату. В страшные годы войны и блокады я вспоминал ее рассказы о деревне, ее молитвы и песни, что-то из житий святых, и это помогало выжить и не погибнуть в этом урагане человеческих бедствий. Матрена Федоровна скончалась у себя в деревне Криушино в 1954 году. В память о ней я написал этот рассказ. Царствие ей Небесное и вечный покой. Аминь.

 

Рассказы алтарника

Однажды за столом в церковном доме во время трапезы после воскресной литургии был разговор. Разговор был мирской, ничего особенного, но все же его можно было и не заводить за столом. И все сидящие как-то забыли, что все, что намолено за литургией, бес лукавый окрадывает в душах при таких разговорах. Была за столом и одна блаженная бабка, которая когда-то работала дворником и была ушиблена упавшим с крыши куском льдины прямо по голове. После чего, сделавшись блаженной, получила дар предвидения. Так вот она, доев щи и облизав ложку, изрекла на нас пророчество: «За то, что вы за столом ведете такие непотребные разговоры, Господь рассеет вас по лицу земли, и на будущий год за этим столом останется один только батюшка».

И что же, она как в воду глядела: церковную повариху и клирошанку занесло в Сибирь, алтарника – во Францию, псаломщик упокоился на кладбище, церковного старосту переехала машина, и он недвижимый лежал дома, казначейшу унесло в Краснодарский край, регент осел в Питере, а почтенный член двадцатки угодил в мордовские лагеря отбывать срок.

Дивен Бог во блаженных своих!

Вот и говори после этого, что не стоило тогда обращать внимание на придурковатую бабку.

Помню, батюшка за это пророчество изгнал ее из-за стола в чулан, правда, туда ей во след была отнесена миска гречневой каши с гусиной ножкой, но, как видите, это не спасло нас от приговора, и Божие наказание свершилось.

Было это в Брежневские времена, и я тогда крепко дружил с алтарником Игорем, очень любившим и почитавшим батюшку Серафима Саровского. Игорь был высок ростом, лик имел смиренный и кроткий, характер невзыскательный и тихий, по обеим сторонам лица висели плоские русые власы, всегда виноватая улыбка пряталась в негустой бороде. Всегда немного согбенный и медлительный, в нем и за версту можно было определить духовное лицо. Деревенские церковные старухи за глаза называли его не иначе как «наш апоштол».

Живя при церкви, он всегда был на побегушках у матушки и по сему называл себя работником Балдой. Всегда он находился в мирном расположении духа и охотно прислуживал батюшке и в церкви, и дома.

Батюшка был молодой и веселый, с живыми карими глазами и любил потешить нас всякими семинарскими побасенками и шутками.

Так, он спрашивал нас, знаем ли мы толкование псалма, где говорится: «Бездна бездну призывает!» Мы, конечно, не знали, и он весело пояснял, что это дьякон дьякона обедать зовет. А когда к нему приходили гости, он кричал на весь дом: «Игорь, в преисподню!» Это означало, что Игорь должен был лезть в подвал, где в бутылках хранилось вино.

Игорь никогда никого не осуждал, правда, всегда ворчал на регента за то, что тот обложил натуральным налогом своих певчих бабок. Одна старуха должна была нести ему кислую капусту, другая – картошку, третья – соленые грибки, четвертая – варенье.

Их так и называли: грибная старуха, картофельная, капустная. А самого регента за его шикарную черную бороду – царем халдейским Саргоном и мытарем Закхеем.

Как-то сидели мы с Игорем после всенощной в церковной сторожке, пили чай с ванильными сухарями, слушали, как в печурке трещат дрова. И он, смотря на огонь, рассказывал мне своим проникновенным баском:

– Много раз в жизни я собирался посетить святые для меня места, где подвизался дорогой моему сердцу старец Серафим Саровский, но как меня ни тянуло туда, попасть в Саровскую пустынь, охраняемую злыми темными силами, было невозможно.

На Святых землях как бы сидела громадная жаба или огнедышащий змей Горыныч.

– Божьи люди меня предостерегали: не ходи! Там везде колючая проволока, охрана, собаки, вышки, строжайшее наблюдение день и ночь. Кто дерзнул преодолеть эти дьявольские заграждения, тот навсегда исчезал неизвестно куда.

Это была особая зона, когда даже при приближении к ней чувствовалось какое-то напряжение и тоскливый страх. Но все же я решил ехать. Подкопил денежку, отпросился у батюшки-настоятеля и пошел к своему духовнику просить благословения. Духовник-старец долго молча теребил свою бородку и, наконец, сказал: «Дело благое задумал ты, раб Божий, но готовься пострадать за Христа и за батюшку Серафима, а, может быть, и убиен будешь. Сатана охраняет это место и никого не допускает, и если с Божией помощью ты туда попадешь и вернешься, то он, князь тьмы, посрамлен будет. А все же батюшка Серафим тебя охранит». Запасся я кусачками, колючую проволоку перекусывать, толстыми резиновыми перчатками, на случай, если ток в проволоке пущен. Стал карту рассматривать. Батюшки! А Сарова-то нет, как будто корова языком слизала или в тартарары провалился. Что за притча такая? Что же там демоны устроили-то? Взял я с собою харч на неделю, на грудь повесил благословленный образок серебряный: на одной стороне старец Серафим, а на другой Радость всех Радостей – Божия Матерь «Умиление».

Поехал. Через сутки добрался до Арзамаса. Дальше пошел пешком по глухим местам, по компасу. На дороги старался не выходить, селения обходил. Ночевал в лесу. Холодно, осень, туманы. Наконец, добрался я до зоны. Лес кончался. Далее все вырублено. Вспаханная полоса, колючая проволока в два ряда.

Вышки. Дождался темноты. Пополз на брюхе по полю. Прополз вспаханную полосу и добрался до проволочного заграждения. Стало темно, да и туман густой навалился.

Ну, думаю, Господи, благослови!

Когда лесом шел, все молился. Почему-то все из Патерика на ум все приходило: «Яко же тело алчуще желает ясти и жаждуще желает пити, так и душа, отче мой Епифаний, брашна духовного желает: не глад хлеба, не жажда воды погубляет человека; но глад велий человеку Бога не моля, жити».

Значит, полежал, послушал – тихо. Достал кусачки, надел резиновые перчатки, начал перекусывать проволоку. Ну и проволока! Пыхтел, пыхтел: едва перекусил. Боже правый! Что тут началось! Сирена заревела, прожекторы включились, затрещала автоматная очередь. Я по-пластунски назад. Как меня до леса донесло, и сам не знаю. Хорошо, лег плотный туман. «Ну, батюшка Серафим, помогай!» Бежал, как конь. Не знаю, была погоня или нет, но всю ночь бежал без отдыха. Выбросил кусачки, резиновые перчатки. Спал в лесу. Постоянно молился Угоднику. Наконец, вышел к станции Теша. Забрался в товарняк, спрятался на платформе со щебенкой. И вот, слава Богу, добрался до дому. Первым делом, в баньку сходил, колотильную дрожь выпарил, поел дома щей, помолился и пошел к своему старичку-духовнику каяться и рассказывать о своих приключениях. Он выслушал и говорит мне: «Чадо мое, испытание твое было велико и опасно, но Господь оберег тебя и приобрел в тебе верного сына, и батюшка Серафим тоже не оставит тебя никогда. Велики еще силы сатанинские, и земля батюшки Серафима еще в плену, но придет время, и рухнут все преграды и опять запоют Пасху в Сарове».

И только через много лет, когда повалилась власть коммунистов, узнал я, что в Сарове, где подвизался святой батюшка Серафим, где он, стоя на камне тысячу дней и ночей, молился за грешный мир, угнездились советские бомбоделы, ковавшие дьявольское атомное оружие.

Вот так батюшка Серафим первый раз спас меня от погибели. Недавно он спас меня второй раз.

Игорь поставил остывший чайник на печку и продолжал:

– Значит, месяц назад, в феврале, после службы поехал я в город к себе на квартиру. Приехал, поужинал и прилег отдохнуть с книгой в руках. И, вдруг, погас свет. Посмотрел – квартирные пробки в порядке. Взял фонарик и спустился на первый этаж под лестницу, где были электрощиты. С улицы через окно падал свет и слабо освещал площадку первого этажа. Цементный пол был скользкий от какой-то наледи. Я открыл железные дверцы щитового ящика, посветил фонариком и увидел, что не в порядке предохранитель. Сходив за проволокой, я шагнул к ящику и вдруг, поскользнувшись, обеими руками влетел в ящик на клеммы. Тут меня как стало бить током, трясти. Я хотел оторваться, но не мог. Я понял, что погибаю. Кричать был не в силах, но мысленно закричал: «Батюшка Серафим, помоги!» И сразу же кто-то оторвал меня от щита и стал опускать на пол. В полумраке я увидел старичка в белом балахоне с медным крестом на груди.

Когда я окончательно пришел в себя, – никого не было. Я лежал на холодном цементе около щитов. Исправив предохранитель, я поднялся к себе в квартиру и припал к иконе преподобного Серафима: «Преподобне Отче Серафиме, радуйся, в бедах и обстояниих помощниче скорый». 

Окончив свой рассказ, Игорь встал, заварил чай и, разлив его по кружкам, продолжал:

– В юности я с приятелем, сынком одного театрального деятеля, бродяжничал по Руси. Мы были что-то вроде хиппи. Обросли патлами, бородками, не мылись и даже зубы не чистили. В кубинских мешках из-под сахара прорезали дыры для головы и для рук и ходили в таких одеяниях. Раз в Суздали, где много старинных церквей, на площади мы потешали иностранных туристов, отплясывая дикий танец. Они, скаля зубы, нас фотографировали и кидали деньги и сигареты.

Вдруг, откуда не возьмись, появился странный старик, ну, вроде пустынника какого-то с посохом в руках. Он растолкал туристов и пролез вперед. Встал и смотрел на нас. Смотрел, смотрел, а потом как закричит на нас: «Вы что это, паразиты, землю русскую поганите!» Да как начал нас своим посохом охаживать. Мы – бежать. Он за нами. Забежали в какой-то сарай, отдышались. Входит старик, садится на дрова и говорит: «Ну, ребятушки, так нельзя, нельзя так, милые, грех это, то, что вы делаете. Убогий Серафим вам этого не простит». «Который Серафим?» – спрашиваю. «Я, – говорит, – этот Серафим». Тут на нас такой сон напал, ослабли сразу как-то, завяли. Правда, мы были и подвыпивши основательно. Перекрестил нас старик и ушел, а мы повалились на сено и захрапели. Проснулись только вечером. Старика нет. А был ли он? Может, нам приснилось? Но приятель говорит, что был старик, даже колотил нас палкой. Вот и синяк на руке есть.

И так на нас этот старичок подействовал, что бросили мы хипповать. Поехали домой.

Я после этого, первым делом, к церкви прибился, принял святое Крещение по-православному. Батюшка меня прямо в Неве окрестил. Вот, удостоился, даже алтарник теперь. Слава Богу за все.

Прошло время, мы с Игорем расстались. Бог весть, какими судьбами, он поехал учиться в Германию, в Мюнстер, на Богословский факультет. Учился, недоучился. Мотнуло его в Мюнхен, в православный монастырь, где он каялся, плакал и печатал катехизисы в монастырской типографии. Затем занесло его во Францию, где-то около Страсбурга. Устроился он привратником в православном эмигрантском монастыре, где доживают свой век древние сановитые старухи из России. Он по-прежнему и при алтаре: подает батюшке кадило, ходит со свечей, чистит и уметает алтарь. Погрузнел, взматерел, но все такой же кроткий и смиренный.

И куда судьба только не закинет русского человека?!

А ведь все эта блаженная бабка! Не свались ей льдина на голову, может, было бы все в порядке.

 

Слишком поздно

 

Я не буду обманывать вас, сказав, что это и все, что рассказывал мне смиренный алтарник, коего деревенские церковные старухи очень почитали за его незлобие и кротость, за глаза называя – «апоштол».

Сидя по вечерам студеной зимней порой в теплой церковной сторожке, слушая потрескивание горящих в печурке сосновых поленьев и смотря на играющие блики пламени по стенам полутемной комнатки, испивая бесконечное число чашек чая из большого медного чайника, я слушал его удивительные рассказы о похождениях русского беспутного человека. Такие характеры и судьбы случаются только у нас в России.

А началось все с праздничной вечеринки с друзьями, когда он отмечал свое восемнадцатилетие. Была весна, уже пышно цвела черемуха, начались белые ночи, и вода в каналах таинственно отражала дома и дворцы, а на проспектах было удивительно тихо и безлюдно. Над городом царил какой-то сумрачный свет, в цельных окнах, отражаясь, проплывали перистые облака, и создавалось впечатление, что город не то чтобы спал, но как будто бы он был покинут своими обитателями навсегда.

А когда именинник под утро вернулся домой, заспанная и ежеминутно зевающая дворничиха в подъезде вручила ему повестку в военкомат. Он положил повестку в карман и решил, что сначала – спать, а уж потом обдумать эту проблему.

Когда он проснулся, был уже яркий полдень, и, вспомнив о повестке, он развернул ее и тщательно изучил. В ней черным по белому, извещалось, что он собственной персоной должен явиться такого-то числа на медкомиссию.

Новость была не совсем приятная, так как у него на этот период были совсем другие планы.

«И на что же мне такая морока? – рассуждал он. – Идти в казармы, спать на двухъярусной койке, нюхать вонючие портянки, таскать на ногах тяжелую «кирзуху», лопать перловую кашу, глохнуть от учебной стрельбы, да еще быть, пожалуй, битым «дедами». Нет, как говорят британцы, это не моя чашка чая. К тому же пока еще и войны нет». Он пошел на кухню жарить яичницу, напевая:

В Красной армии штыки, чай, найдутся,

Без меня большевики обойдутся.

Игорь съел яичницу, выпил чашку кофе и твердо решил армию «закосить». Конечно, если бы он мог предвидеть все дальнейшие обстоятельства, произошедшие из этого решения, целую цепь нелепостей и скорбей, затянувшихся на долгие годы, что в конце концов привело его к отчуждению от родителей, от жены и детей, от духовного отца и от самой России, которую он, как недобрую мачеху, оставил и, может быть, навсегда...

Через многие годы мытарств на чужбине и в холодных немецких землях, где он порой слышал: «Ауслендер раус!» – в глубоком покаянии он говорил, что кабы знать, кабы ведать, что будет, то он согласен был даже отслужить в легендарно жутком Иностранном легионе Франции. Эх, кабы знать!

Тогда же, по совету сведущих друзей, перед тем как идти в военкомат, он наглотался всяких «колес», т. е. психотропных таблеток, так как крепко решил «косить под крутого психа-шизофреника».

В военкомат он пришел уже «блы-блы-блы» – ничего не соображая. В гардеробе, к удивлению инвалида-гардеробщика, разделся догола, взяв одежду под мышку, что-то блеял, пускал слюни на бороду и вот таким-то огурчиком явился под двери медицинской комиссии.

Заседатели комиссии – отцы-командиры и тучные медицинские пулковники – в заседательную залу запускали сразу человек по десять голяков и там их гоняли по кругу, как коней на корде, обозревая стати, гениталии и грыжи. А перед дверью выстроилась бледная гусеница других голяков, ухмыляющихся и прикрывающих срам ладонями.

То ли от прохлады, то ли от «колес» на Игоря напала докучливая и звонкая икота. Он бегал по кругу, как-то взлягивая правой ногой, страшно при этом икая.

– Ну-ка, длинный имярек, подойди к столу, – сказал один из заседателей.

Игорь подошел и сразу с азартом стал на столе ловить блох и тараканов под носом у медицинских чинов, крича:

– Вот блошка! Вот таракашка!

Они о чем-то спрашивали его, но он, не слушая их, рассказывал, икая, как путешествовал на Марс, где жить можно, если бы не пыльные ураганы и множество зеленых лягушек да еще один настырный козел, который стоит на полюсе и все время кричит дурным голосом: «Кэ-Гэ-Бэ-э-ээ!» Отцы-командиры и медицинские пулковники, посоветовавшись, приняли оперативное решение: откуда ни возьмись, как по щучьему велению, появились молодцы-санитары, накинули на строптивого призывника смирительную рубашку и, скрутив его, поволокли в санитарную машину. В машине первым делом надавали пинков и оплеух и, закурив, успокоились, равнодушно посматривая на свою жертву.

В приемном покое его приняли другие матерые санитары, всадили в ягодицу жгучий успокоительный укол. За сим влили в рот кружку горького слабительного, и тут же подоспела медсестра с громадной клизмой. На этом его мытарства не кончились. Пинками его погнали в холодную ванну, откуда он вылез посиневший, клацая зубами. Переодев в присвоенную психам форму, молодцы под конвоем повели его в беспокойное буйное отделение. По пути, как в тюрьме, открывались и закрывались на ключ множество дверей, на окнах огрузли толстые железные решетки. Его втолкнули в палату, показали койку. Дверь захлопнулась и в замке заскрежетал ключ. Игорь повалился на койку и забылся мертвым сном.

Когда он проснулся, сосед, который лежал, накрывшись с головой простыней (ну впрямь чистый покойник), открыл простыню и начал канючить:

– Дай, дай веревочку, – и, утерев слезы, пожаловался: – Никто веревочку не дает.

 Игорь вскочил с кровати, огляделся и спросил:

– Где я, братцы?!

Псих, пребывавший в белой горячке, ответил:

– В буфете, – и пояснил: – у сатаны. Водочки бы мне, водочки выпить бы, выпить бы!

Оглядев решетки на окнах, Игорь похолодел от ужаса и, бросившись к двери, стал колотить в нее кулаками и пятками, почему-то крича тонким голосом, как Катюша Маслова:

– Не виноватая я! Не виноватая!

Дверь приоткрылась, и санитар здоровенным кулачищем дал ему по шее. Игорю показалось, что голова его, соскочив с плеч, покатилась футбольным мячом по полу.

– Держи ее! – закричал он, бросившись за этим предметом.

Санитар, завернув ему руку назад, уложил в постель. Затем дверь открылась и вошел профессор и два санитара. Один нес в руке полотенце и складной стул, другой кипу историй болезни.

Профессор, плотный коренастый человек армянского типа с мясистым лицом, уселся в подставленное кресло посреди палаты. Сзади встали санитары и группа студентов. Больной под простыней заныл, заканючил веревочку. Профессор, поправив большие квадратные очки, авторитетно объяснил студентам, что данный субъект мечтает совершить суицид, то есть вздернуться, и поэтому у всех просит веревку. Игорь посмотрел на профессора и вновь закричал:

– Не виноватая я! Не виноватая!

Вскочив с постели, он порывался добраться до профессорской физиономии, которая казалась ему коровьей головой. Санитары опять водворили его на койку. Профессор же спокойно объяснял студентам, что у этого молодого человека, наглотавшегося психотропных таблеток в целях симуляции и уклонения от воинской службы, произошел резкий сдвиг психики, и он очень агрессивен. «Поэтому мы назначим ему пиротерапию. От нее он полихорадит, изойдет потом, астенизируется, то есть ослабнет, и станет безобиднее и смиреннее кролика. А потом последует электрошоковая терапия. Ну, это как в американской тюрьме Синг-Синг, где преступников сажают на электрический стул. Ну, там они, конечно, гибнут от воздействия высокого напряжения, согласно приговору суда, а мы здесь даем не такое гибельное напряжение и вызываем потерю сознания и судорожный припадок. Что при этом происходит в мозгу – ведает один только Аллах, но практика показывает, что помогает».

И бедный мученик Игорь прошел через все эти жестокие пытки. Вначале, после инъекции серы, его колотил страшный озноб, температура зашкалила до сорока градусов, потом пошли проливные поты. Он уже не бился в дверь и не кричал: «Не виноватая я!» – а лежал пластом от бессилия. Еще он не оправился от первой медицинской, или скорее бесовской, атаки, как его повели в электрокамеру, где санитар тупой бритвой выбрил ему на темени гуменцо, куда, как в тюрьме Синг-Синг, приложили электроды.

После удара током его выгнуло дугой, дико напряглись мышцы, затрещали кости и суставы, перехватило дыхание. В глазах замелькали радужные сполохи. Куда-то отбывая со станции Жизнь, он смутно чувствовал, как уничтожают его тело и душу. Когда он приходил в себя, в голове стоял гул и была пустота, а тело все болело и ломило, как будто его избили палками. И это повторялось не один раз. Душа его обросла страхом, и сам он был сплошное обнаженное чувствилище. Не за кого было держаться и не на кого было надеяться, и он вспомнил Бога и стал молится Христу и Божьей Матери, чтобы они спасли его и вывели из этого вертепа.. Постепенно к нему вернулась способность к логическому мышлению, и он по ночам еще жарче стал молиться и обращаться к Иисусу Сладчайшему. Его перевели в спокойное отделение, где Божим промышлением соседом по палате оказался монах отец Антипа.

Игорь сидел на койке, стиснув зубы, и стонал от тоски и душевной боли.

– Не горюй, чадо, – участливо сказал Антипа. – За скорбью всегда бывает утешение.

Игорь поднял на него мутные заплаканные глаза:

– А жить-то, как жить?!

– Жить – Богу служить, вот и вся премудрость. А здесь мы в этом сатанинском узилище по грехам нашим. Я тоже не удержался, согрешил, когда монастырь наш разгоняли власти. Мне бы взять суму, посох и смиренно покинуть святую обитель, а я, грешник, вывернул из телеги оглоблю и ну благословлять ей слуг антихристовых. Кому ребра, кому ручку, кому ножку повредил. Набросилась на меня милиция, а я не давался, стоял, крутил оглоблю. Натравили на меня овчарку, она в задницу вцепилась, повисла. Ну тут они меня и скрутили. Уж били меня, пока душу не отвели. Полбороды вырвали, все тело синее было. Поначалу в тюрьму меня хотели везти, но тюрьма была полна-полнехонька мазуриками, да и начальник ментовский сказал: «В тюрьме ему будет, как на курорте, сиди на нарах да поплевывай, а везите его в психушку. Там ему покажут кузькину мать, узнает, паскуда, как милицию оглоблей благословлять».

Вот сижу здесь, кукую. Здешние-то живодеры и мне гуменцо на маковке выбрили. И меня током тиранили, но святые угодники и Сам Батюшка Христос охраняли меня, и ток этот на меня не действовал. Но чтобы их, иродов, не огорчать, я глазки зажмурю, как будто без сознания, ножками подрыгаю малость, и будя, хорошего понемножку. Встану, поблагодарю их за науку и поплетусь себе с Богом в палату. Они удивляются, мол, де этот монах заговоренный, наверное, какое-то петушиное слово знает. Других до палаты на каталке везут, а он сам дет и в ус не дует.

– Отец Антипа, зачем они так мучают меня, бьют?

– А, милый мой, все потому, что начал со лжи. А отец лжи – сатана. Вот ты и попал к нему в область, где его слуги тебя и мытарят. Может быть, так Богу угодно, для твоего спасения. После этой психушки мирская дурь-то из тебя выйдет, да и найдешь ты через свое мученичество и покаяние путь ко Христу. Да здесь всех мучают. Тебя хоть за дело, потому как ты смошенничать хотел. Пуска-де Ваньки служат, а я на дискотеке буду бесовские коленца с девками выделывать. А ты вот послужи, послужи. Поешь солдатской каши. Я вот четыре года солдатскую лямку тянул, да не в мирное время, а на войне. Истребителем танков был при сорокапятимиллиметровой пушке. От Москвы до Берлина прошел с боями, и Господь меня сохранил.

Ты хоть виноват, а здесь есть совсем невинные, здоровые люди, которых упрятали сюда за то, что они критикуют наших вождей-коммунистов. Диссидентами этих бедняг называют. Вот им здесь из мозгов стараются кисель сделать, чтобы дважды два сосчитать не могли.

– Отец, Антипа, я не могу так больше жить. Я удавлюсь.

– Что ты, что ты, милый, перекрестись и больше не думай об этом. Великий это грех. Эти мучения здесь временные. Рано или поздно отпустят нас на волю. Ну а как руки на себя наложишь, так мучения тебе будут вечные, и не такие, а страшные, адские. Вот принесли перловую кашу. Сейчас, благословясь, и покушаем.

– А я, отец Антипа, в армию не хотел и за перловую кашу, а она меня здесь настигла. А что у вас в монастыре, наверное, тоска зеленая, скучища, поди и выпить не дают?

– Оно, конечно, Игорек, насчет веселия у нас там туго. У нас другое веселие – духовное. Ну а винцо иногда, когда по уставу положено, дают. Специально чарка мерная есть, в нее три пальца должны входить. Вот когда в месяцеслове кой день написано: разрешение вина и елея, тогда отец эконом и наливал нам мерной чаркой во славу Божию.

Да не это у нас главное. Там у нас особая жизнь. Она и земная и не земная. Там отношения к жизни совсем противоположное. Конечно, и там живут не одни святые, а такие же грешные и слабые люди, и там их одолевают страсти и житейские заботы, но все это идет по-другому. Там у нас завсегда чувствуют себя живущими перед лицом Божиим, в ожидании перехода от этой грешной земной жизни, которая есть временная, к вечной жизни и будущего Суда Божиего, и конечно, воздаяния за добро или зло, что ты здесь натворил на земле. Вот этим чувством и пропитана вся наша монастырская жизнь, и оно-то и придает этой жизни чистый и святой смысл всегдашнего предстояния пред лицом Божиим.

Ну что, ты понял меня али нет? Вы это чувство в миру совсем утратили и поэтому часто в жизни сей грешите, тоскуете и беситесь.

Я простой монах, неученый, да еще к тому же туповатый, и наш архимандрит отец Арефа всегда мне говорил, что по грехам моим Господь не дал мне настоящего понятия: «Ты, отец Антипа, тупой, – говорит, – как сибирский валенок». Конечно, я грешник великий, за время войны своей пушкой щелкал немецкие танки и не один десяток их сжег, много душ погубил. И хотя они и враги были, но все же Божию заповедь «не убий» – нарушил. Поэтому завсегда молю Господа, чтобы он простил меня, окаянного, и чтобы не повесил эту пушку мне на шею и не бросил в огненное озеро, где плач и вой, и скрежет зубовный.

И старый монах залился слезами, крестясь и всхлипывая.

Игорь теперь с интересом наблюдал за старцем Антипой. Прежде всего его удивляла в нем кротость, незлобие и постоянный, дотоле неведомый ему, покаянный настрой. Он запоминал и перенимал его монастырские повадки. Он сумел почувствовать и понять незаметное для постороннего взгляда постоянное общение старца с Богом, как бы отверзение такого особого прохода для отца Антипы с земли на небеса. Все в нем было необычно, даже когда он вкушал пищу, закрывшись от всех по-монашески полотенцем, как одевался, крестя рубашку, халат, каждый ботинок в отдельности.

Хорошо было около него: тепло, уютно и спокойно. И страх совершенно оставил Игоря, душа его успокоилась, и думалось, что теперь все будет хорошо.

Наконец, наступил блаженный день, когда Игоря выписали из психбольницы с диагнозом «вялотекущая шизофрения», а отцы-командиры и медицинские полковники сделали в его военном билете такую запись, которая начисто перечеркивала все его планы на будущую жизнь и опустила его на самую низшую ступеньку социальной лестницы, превратив его в парию и изгоя. Теперь шлагбаум опускался перед ним в университете, во всех институтах, при приеме на работу. Сокрыв военный билет, он окончил курсы кочегаров и устроился в котельную при бане. Пришлось заниматься самообразованием. И это пошло довольно успешно. Голова была хорошая, несмотря на заросшее гуменцо. Ему легко давались языки: и новые, и древние. Очень полюбил он ходить в церковь и скоро назубок усвоил все службы недельного и годового круга.

Однажды ему позвонили из психбольницы и сказали, что выписывается отец Антипа. Он поехал его встречать. Привез на такси к себе домой. Старик плакал от радости. В квартире он окрестил все стены и даже жирного холощеного кота Котофея. Затем в охотку покушал гороховый суп и выпил чарочку водки. Залег спать и проспал целые сутки. Когда проснулся, просил Игоря взять ему билет на автобус до Печор, где в Успенском монастыре правил его фронтовой друг, архимандрит Алипий. Перед отъездом, покопавшись в своей холщевой торбе, отец Антипа достал серебряный крест-мощевик и медный литой складень деисусного чина. Поцеловав Игоря, он благословил его этими дарами, сказав, чтобы никогда больше не унывал и всегда уповал на Спасителя нашего и на Пресвятую Богородицу. Игорь проводил его на автостанцию, и старец уехал на Псковщину. И больше с ним Игорь никогда не встречался.

В этом году пробовал он поступить в Духовную Семинарию, но его не пропустил уполномоченный от КГБ по церковным делам Григорий Жаринов. Большей частью Игорь ходил в храм Духовной Академии, так как там был великолепный студенческий хор. И среди студентов у него появилось обширное знакомство. Узнав, что он владеет древними языками, они просили его делать для курсовых и дипломных работ различные переводы из отцов и учителей Церкви. И он за небольшую плату переводил им тексты с древнегреческого, латинского и древнееврейского языков. Его клиенты были в основном украинцы с Галиции и Подолии, которые получали от своих рачительных родителей тяжеловесные посылки, и Игорю за труды шла и крупица, и мучица, и сальце, и винцо, а также небольшая денежка.

И вот, сидя в банной кочегарке, под монотонный шум горящего газа он со слезами восторга переводил с латинского древние мученические акты первых христиан периода гонений римского императора Диоклетиана. Мученические акты – это протоколы допросов во время жутких пыток перед неминуемой казнью. Его знакомые студенты Духовной Академии, в один голос убеждали Игоря рукополагаться, принять сан и идти служить на приход, так как по его знаниям и образу жизни он вполне для этого созрел. И вот им овладела неотступная идея рукоположиться и служить на приходе. В Ленинградской епархии ему категорически отказали из-за того, что прослеживались его связи с диссидентами. Но Игорь, зная, что в Православной Церкви остро не хватает священников, стал мучительно по всей стране искать места, где бы его рукоположили. Ужасно одолевала бедность, а разъезды по стране требовали средств. Он продал из своих вещей все, что только можно было продать, влез в долги. Объездив множество монастырей и беседуя со многими архиереями, он везде получал один и тот же ответ. Все архиереи, велев ему ждать, посылали запрос о нем в управление КГБ Ленинграда, и оттуда вскоре приходил ответ: что он был связан с диссидентами и состоит на учете в психдиспансере. И архиереи, разводя руками, под тем или иным предлогом отказывали ему. Он объездил всю европейскую часть России, Белоруссию, Среднюю Азию и Сибирь. В Сибири ему как-то пришлось провести ночь под Пасху в доме старообрядцев.

Потерпев такую моральную катастрофу, когда все его мечты и планы здесь, в России, были разбиты, он с тяжелым сердцем уехал в Германию и стал там ауслендером, т. е. чужеземцем, оплакивая себя, Россию и все, что он оставил в ней.

Через несколько лет на Петербургскую кафедру взошел митрополит Иоанн (Снычёв). Разбирая всякие оставшиеся без ответа прошения, прозорливый и чуткий сердцем Владыка Иоанн наткнулся на прошение и автобиографию Игоря и как-то сразу понял, что для Церкви потерян бесценный служитель. Владыка, узнав его адрес в Германии, послал ему вызов телеграммой, чтобы он срочно приезжал по интересующему его вопросу.

Игорь поцеловал телеграмму, прижал ее к сердцу и с горечью сказал:

– Das ist schon vorbei. Cлишком поздно, дорогой Владыко, слишком поздно.

 

Кузьма Крестоноситель

 

После общей проверки и скудного завтрака тюремный «вертухай», заспанный и злой, зевая в руку, открыл железную дверь камеры и выкрикнул на выход Кузьму с вещами. Непутевый русский мужик Кузьма отбыл свой восьмилетний срок в лагере за убийство в пьяной драке своего же соседа по деревне. Почему-то перед окончанием срока его из лагеря перевезли в тюрьму и вот теперь выпускают на волю.

В деревню Кузьма ехать боялся, так как братаны убитого Коляна поклялись проломить Кузьме башку, если он опять там появится. Получив какие-никакие документы, Кузьма поплелся по городским улицам, озираясь по сторонам. Подобрав с асфальта жирный окурок, он закурил, жадно втягивая до самых потрохов крепкий табачный дым. В маленьком, загаженном собаками сквере он сел на скамейку и, морща лоб, раздумывал о своем житье-бытье: куда ему теперь податься. В скверик пришли старухи-собачницы и, отпустив своих питомцев, собрались в кружок толковать о вязке, собачьих болезнях и о достоинствах разных псовых кормов. Кузьма смотрел на собак и думал: «Ишь, гладкие черти, откормленные. Ни забот ни хлопот. Хоть бы меня кто взял на поводок». К нему подошел тучный, тяжелый ротвейлер. Понюхав его колено, учуял кислый тюремный запах и злобно зарычал.

– Ну ладно тебе, сволочь. Ступай своей дорогой, – сказал ему Кузьма.

«Эх, кабы где устроиться на работу, – думал он. – Хорошо бы при столовке или при магазине грузчиком». Он встал и начал большой обход столовок и магазинов, но ему везде кричали: «Проваливай отсюда!».

Дворником его тоже не взяли, сказав, что из тюрьмы не берут. В милиции дежурный, прочитав его бумажки, лениво потягиваясь, сказал: «Есть место в общественной уборной, при ней и каморка, где можешь жить».

Уборная, которую Кузьма с трудом отыскал, была в заводском районе. Это общественное сооружение, стоящее еще, вероятно, с царских времен, было страшно запущено. Каморка оказалась крохотной, с ползущей по стенам сыростью, но Кузьма и этому был рад. Три дня он старательно чистил это грязное отхожее место, а на четвертый день, отдыхая на полу в своей каморке, услышал под дверью разговор:

– Мы этот сортир приватизировали, отремонтируем его и сделаем культурный платный туалет, а тут какой-то бомж поселился.

– Ты, хозяин, не беспокойся, мы его живо выкинем.

Дверь открылась, и в каморку втиснулись двое накачанных с наглыми рожами и бритыми затылками. Один из них пнул ногой лежащего Кузьму и заорал:

– Ну-ка, выметайся отсюда, козел, да по-быстрому!

– Да что вы, ребята, меня милиция сюда определила, – запротестовал Кузьма.

– Ах, милиция!

Его били долго и со знанием дела. Затем вытащили из каморки и положили под стенку. Через час Кузьма очнулся, сел и ощупал голову и разбитый нос. Встав, он, пошатываясь, снова побрел по улицам. Его мучили голод и жажда. Он подобрал пустую консервную банку и вычистил пальцем масло и рыбные крохи. Почерпнул этой банкой из реки и вдоволь напился, хотя вода отдавала керосином. В каком-то дворе, покопавшись в помойке, он вытащил полбуханки заплесневевшего хлеба и кусок скользкой от слизи колбасы. Хлеб он поскреб о камень, а колбасу помыл в реке. Пообедав, чем Бог послал, Кузьма вышел за пределы города и зашагал по Киевскому шоссе.

Через несколько дней он добрался до Гатчины. В Гатчине ночевал в заброшенном сарае, где ночью его укусила за палец крыса и ужасно одолевали блохи. Он шел по дорогам на юг, побираясь по пути, везде протягивая к людям свою шершавую руку. И, худо-бедно, но ему подавали: из деревенских домов больше хлебом, на городских улицах даже денежку... Однажды он за день нащелкал столько, что хватило даже на бутылку пшеничной сорокаградусной, которую он осушил на ночлеге в лесу. В другой раз его приютили в монастыре преподобного Саввы Крыпецкого – монастыре бедном, но страннолюбивом. Отец кашевар наложил ему полную миску перловой каши, дал большой ломоть хлеба и кружку крепкого чая. Кузьма ел жадно, набивая утробу крутой кашей впрок, взахлеб пил чай и по-собачьи благодарно смотрел на отца кашевара.

Тот жалел его и говорил: «Ты, Кузьма, не забывай, что все же ты человек и носишь образ Божий, покайся и не греши. Неси свой крест терпеливо и безропотно, раз уж тебе выпала такая доля. На все воля Божия. Тяжек твой грех. Убил ты человека, аки Каин окаянный, вот и неси свой крест в покаянии и смирении. Прибейся к какому-нибудь делу, трудись, молись, и, может быть, Бог отпустит твой смертный грех. Сходи-ка к нашему игумену отцу Варахиилу, вдруг он оставит тебя здесь». Отец Варахиил, с большой апостольской бородой и добрыми синими глазами, пожалел Кузьму и дал ему червонец, но в приеме отказал, сказав, что у них уже своих бомжей под завязку. Выйдя из Крыпецкого монастыря, Кузьма шел дальше на юг, раздумывая о словах отца кашевара: кайся и неси крест свой! Трехдневное пребывание в монастыре как-то благотворно подействовало на него, и он даже перестал тайком ловить и скручивать шеи деревенским курам и сдергивать с веревок сохнущее белье.

Однажды, остановившись на ночлег в одной деревне, он взял лежащий на дворе топор, в лесу срубил молодой дубок толщиной в руку и соорудил из него большой крест от подбородка до чресл. На заброшенной колхозной МТС он нашел круглую скобу с кольцами на концах, раскалив толстый гвоздь, прожег в верхней части креста сквозную дырку, продел туда проволоку и привязал ко кресту железную скобу, окрутив ее тряпичной лентой. Выпросив у старухи-хозяйки ржавый амбарный замок, перекрестился и надел себе ошейник со крестом. Старуха продела в кольца скобы замок и ключом на два поворота замкнула его. Выходя на дорогу, Кузьма бросил ключ в деревенский пруд. И, по слову отца кашевара из Крыпецкого монастыря, отныне стал крестоносителем, удивляя народ и возбуждая в сердцах жалость и сострадание. Он ходил с этим во всю грудь и живот деревянным крестом по городам и весям, повсюду рассказывая, что это – покаянный крест за Каинов грех, который совершил по пьяной лавочке по молодости, по глупости, и теперь этот крест он не снимет никогда и ляжет вместе с ним в могилу.

Принимали его хорошо даже в городах. Настоятели после окончания богослужения, во время которого Кузьма, стоящий всегда сзади всех, басом подпевал церковному хору, приглашали его к трапезе и кормили до отвала, да еще на прощание совали в руку небольшую толику денег. Но особенно и даже с почетом принимали его в деревнях. Бабы жалели и плакали, слушая его горемычный рассказ. Кормили его хорошо. Кузьма по деревенской привычке, когда кормят «на халяву», ел жадно и много. И бабы, жалостливо качая головами, подкладывали ему на тарелку еще и еще, пока он, одуревший от еды, не валился на лавку и храпел во всю мочь. Бабы подходили к нему на цыпочках, целовали крест и грязную руку святого странника-страдальца. Были даже случаи исцеления, особенно от беснования. От такой кормежки щеки у Кузьмы округлились и изрядно вырос живот, покаянный крест принял полугоризонтальное положение и торчал вперед, как пулемет.

Однажды в украинском селе его приняла одинокая вдова. Она приложилась ко кресту, плакала и просила Кузьму помолиться за умершего хозяина. На стол была выставлена уйма всякой снеди. Тут были и галушки, и вареники, и паляница, вареная свинина и большая бутыль с самогоном-первачом. Кузьма наелся, как барабан, опрокинул стакан первача и завалился спать, предварительно не забыв помолиться. Кровать, предоставленная вдовою, была богато уснащена перинами, подушками и пружинным матрасом, блохи и клопы изгнаны, и Кузьма сразу уснул, оглашая весь дом лошадиным храпом. Ночью пришла вдова и разбудила его. Кузьма сел на кровати, спустил на пол волосатые ноги, протер кулаком глаза и, сообразив, в чем дело, разгневался до невозможности. Он кричал так, что, наверное, было слышно на все село:

– Ах ты, блудня! Куда ты притащилась?! Ты что, слепая? Не видишь разве, что я за грехи свои распят на кресте! Ты что, хочешь, чтобы нас разразил Господь, и черти утащили меня и тебя вместе со крестом в преисподню?!

– Да шо ты, Кузьма, я ж тильки так.... хотила тоби перину поправить.

– Вот прокляну твой дом, тогда будешь знать, как поправлять перину у Божьего странника.

– Ой, лышенько, нэ проклинай, голубчику. Я тоби богато грошив дам, та всякой ижи для дорози.

– Ну, ладно, денег мне твоих не надо. От них только грех, да и убьют еще за них на дороге. А вот завтра иди в церковь и покайся батюшке, что бес тебя надоумил соблазнить Божьего странника, с покаянным крестом ходящего. Да пусть на тебя какую покрепче епитимью наложит.

– Прости, ради Бога, Кузьма. То я вид тоски и одиночества. Детей у менэ нема, а в народе кажуть, шо вид Божиих странников святи диточки нарождаются.

– Брысь отсюда, дьяволица! Я сейчас возьму свой посох и покажу тебе «святи диточки».

Утром рано Кузьма ушел из хаты, где ему было такое великое искушение, и был рад и благодарил Господа, что удержался и не согрешил.

Однажды ночь застала его на дороге. До следующего села было еще далеко, и он решил заночевать в ближайшей роще, где росли дубки, ракиты и тополя. Войдя в рощу, он увидел в отдалении горящий костер. Он пошел на огонек и, подойдя, увидел трех бродяг, сидящих у костра. Они были изрядно пьяны и о чем-то злобно спорили. Увидев Кузьму, они замолкли и хмуро уставились на него.

– Мир вам, люди добрые, – сказал Кузьма.

– Садись, садись, погрейся с нами, – сказал один из них. – У тебя водка есть?

– Нет.

– А табак?

– И табака нет.

– А деньги?

– Тоже нет.

– Пустой, значит, ты, мужик.

– Крест зачем такой прицепил?

– А грешник я, и ношу его для искупления грехов и другим в назидание.

– А ну-ка, Петро, ошманай грешника, может, что и найдем.

– Не трогай меня, человече, Бог даже Каина запретил всем обижать, а я тоже вроде Каина.

– Сивый, да у него ничего нет. Вот кусок хлеба, да книжка какая-то церковная.

– Кидай ее в костер, – приказал мрачный бродяга.

– Бог вас побьет, нечестивцы, – сказал Кузьма.

– Ах ты нам еще угрожаешь! Хватай его, хлопцы, раздевай догола и привязывай к дереву, – приказал бородач.

– Толян, сымай крест и в костер.

– Да крест не сымается, Сивый, разве только башку ему отрезать.

– Ну-ка, я посмотрю. Да он у него на замке!

– Пока привязывайте, а я пойду лозы наломаю. Постегаем, поучим его, чтобы он знал, как шататься по ночам с таким крестом.

Кузьму привязали к дереву. Пламя костра освещало обнаженного страдальца, обмотанного веревкой с торчащим крестом.

Бородач, шатаясь, подошел к нему с целым пучком сломанной лозы.

– Ну, дядя, молись! Сейчас стегать тебя буду.

– Господи, прости им, не ведают, что творят, – взмолился Кузьма.

Утром, весь в багровых полосах от экзекуции, он обвис на веревках, все еще привязанный к стволу. А бродяг и след простыл. Днем сильно припекало солнце, и он кричал, призывая на помощь, но никого не было. Он поднимал глаза к небу, но и оно молчало. На следующее утро к нему вышло стадо коров. Одна корова подошла и, жуя жвачку и пуская нити густой слюны, меланхолично уставилась на него. Кузьма, очнувшись от забытья, посмотрел на корову и, едва ворочая пересохшим языком, сказал ей: «Коровушка, матушка, видишь, я помираю, позови кого-нибудь».

Из рощи на поляну вышел старый пастух, волоча по траве длинный кнут. Внезапно он увидел Кузьму и остолбенел.

– Свят, свят, свят. 3 нами хрестная сила! Ты чоловик чи хто?

Кузьма не мог говорить и только что-то шептал. Пастух потихоньку подошел к нему, тщательно разглядывая.

– Бидный, бидный чоловиче, як же тэбэ змордувалы.

Он разрезал веревки и опустил Кузьму на траву.

– Воды, воды, – прохрипел Кузьма.

Пастух отвязал баклажку и напоил страдальца. Хотел снять с него крест, но понял, что это невозможно. Он накрыл его своим ватником и сказал: «Ты, добрий чоловик, мало почекай здесь. Зараз приду с конем, та якийсь одяг принэсу».

Целую неделю приходил в себя Кузьма в доме добросердечного пастуха. Уходя, он благословил его дом. На нем была грубая рубаха и штаны, на боку холщовая торба с хлебом. Шел он босой и отныне стал так ходить всегда.

В начале восьмидесятых годов я встретил Кузьму в Симферопольском кафедральном соборе. Он стоял среди прихожан – лохматый, с большой бородой, в холщовой рубахе и таких же штанах, из-под которых виднелись босые заскорузлые ступни. Он стоял и самозабвенно подпевал басом церковному хору. Крест был в таком же полугоризонтальном положении – почерневший и засаленный от супов и жирных подливок, однако очень чтимый народом. Между лопаток Кузьмы висел ржавый амбарный замок, закрытый на веки вечные. После службы он сидел в церковном дворе на скамейке и блаженно улыбался. Женщины подходили к нему и благоговейно прикладывались ко кресту и совали ему в руку рублевки, которые он сразу раздавал нищим. Дети не боялись его и, подойдя, охотно щупали крест и дергали Кузьму за бороду. Он не бранил их и только кротко улыбался. Я с ним заговорил, и он, не чинясь, охотно отвечал. Из церковного дома вышел псаломщик и окликнул Кузьму, чтобы шел на обеденную трапезу. Кузьма встал, перекрестился и вынул из холщовой торбы деревянную крестовую ложку с монастырской надписью: «На трапезе благословенной кушать братии почтенной», и направился к дому.

Я потом много о нем слышал от разных батюшек, которые запомнили посетившего их храмы Кузьму. Его видели и в Тбилиси, и в Вильнюсе, и в Костроме, и в Нижнем Новгороде, и на Урале, и в Сибири. Вот такой странный русский человек Кузьма Крестоноситель. Наверно, и сейчас где-то ходит по городкам и деревням и, войдя в дом, привычно кричит хозяевам: «Покайтесь, люди добрые, ибо приблизилось Царствие Небесное!».

 

Адский страх

Страхи бывают разные. Инфернальный страх является тяжелым страхом, от которого прыгают в лестничный пролет, лезут в петлю, бросаются под колеса поезда, но это уже в финале, а в начале, мертвецки напиваются, то есть испивают мертвую чашу, чтобы полностью отключиться от этого света и погрузиться в черную воронку бессознательного. И этот страх загоняет человека без видимых причин в инфернум – лютую преисподнюю. Короче говоря, адский страх – бесовское наваждение. Обычно страх возникает внезапно и нарастает в темпе крещендо, как смерч, охватывает душу человека, проникая до сокровенных глубин, и человек, теряя разум и ориентацию, не знает, куда спрятаться, куда бежать и как избыть этот ужас.

Матушка Русь богата этим страхом, который затаился на пыльных чердаках, на пустынных унылых болотах, на кладбищах, в больничных палатах, в подвалах заброшенных домов и серых городах-призраках, где извечно происходила массовая гибель людей. Но особенно любит обитать адский страх в темных, неправедных душах, много и упорно грешивших. Зло, поглощающее мир, не обходит стороной и Русь, которая уже в семнадцатом веке стала иной, стала терять свою святость, а потом с нарастающей скоростью устремилась к коммунизму, но пришла к алкоголизму.

Жило да было в нашем мегаполисе одно тело. Оно было еще молодо, мужеского пола, весьма многоплотно и зело волосато и шерстнато. Где-то в недрах этого тела была погребена едва живая, взращенная на советском соусе душа. Это тело было учено и понимало толк в искусстве и живописи. Жило оно весело и беззаботно, приятели-собутыльники не переводились, и свободное время в жратве и пьянке они проводили блистательно. И вот однажды, это тело, которое было здоровенным 27-летним мужиком, по имени Клим, сдало.

После очередной пьянки, протрезвившись, он почуял такую тоску, что хоть вешайся. Вставши, он пошел на кухню прополоскать горло и рот и сварить, что ли, кофе. Когда он входил в большую, по старым петербургским меркам, кухню, какая-то тень внезапно мелькнула и скрылась за шкафом. Он посмотрел за шкаф и кроме серой пыльной паутины ничего там не увидел. Он взял веник и пошевелил за шкафом. Оттуда поднялись многолетние клубы пыли, и он, вдохнув ее, сильно раскашлялся. «Какая противная старая пыль, наверно, с блокадных времен никто там не чистил», – подумал он. А тоска не проходила и все сильнее давила грудь. И вот тут, внезапно, на него накатил такой ужас, что он похолодел и ослаб. «Что это со мною? – пронеслось у него в мозгу, – ой, помираю». Он опустился на пол, и его стал колотить озноб, дрожала челюсть и лязгали зубы. Со стоном, мыча и издавая хриплые вопли, он пополз в комнату в поисках убежища, но убежища не находилось, все сильнее сдавливало грудь и перехватывало дыхание. В животном ужасе он заполз под тахту и уперся лбом в деревянную ножку, вонявшую лаком и пылью. Как рыба, вытащенная из воды на берег, бился он в судорогах под тахтой, которая над ним дрожала и прыгала, как живая. Не зная что делать, он впился крепкими медвежьими зубами в деревянную ножку и стал ее грызть. Слышался хруст дерева, а он поминутно выплевывал мелкие щепки. Это его немного успокоило. Он вылез из-под тахты и посмотрел на себя в зеркало, которое отразило безумно перекошенное лицо с расширенными зрачками и окровавленным ртом. Несколько часов после этого он не мог прийти в себя, сотрясаемый дрожью и с помутненным разумом.

Утром он уходил на работу и в повседневной суете своих рутинных занятий как будто забывал о том страшном вечернем накате. Но по мере приближения очередного вечера растущее беспокойство начинало томить душу, и чтобы забыть, и чтобы заглушить это томление, он по дороге заходил в рюмочную и, морщась, заглатывал стакан водки. Но как только настенные часы били семь раз, страх опять накатывал холодной мерзкой волной, и он, как затравленный зверь, метался по квартире, пока, в конце концов, опять не залезал под тахту, дрожал и грыз деревянную ножку. И так повторялось каждый вечер. Однажды, не выдержав, он побежал спасаться к соседу. Сосед – старый тучный пенсионер дядя Вася, открыв дверь и мрачно посмотрев на него, сказал: «Пить надо меньше» – и захлопнул дверь.

Порой он чувствовал, что вот-вот умрет, и тогда кое-как одетый бежал в больницу, которая была напротив его дома и, дрожа, сидел в темном холодном вестибюле в надежде, что если уж совсем будет плохо, то его здесь спасут. Изредка мимо проходили врачи и медсестры в белых халатах. Он жадно смотрел на них, и ему становилось легче.

Но дома он явственно ощущал присутствие какой-то темной злой силы, которая с нетерпением поджидала его. Он уже начал изнемогать и перестал ходить на службу, мыться, читать и поднимать телефонную трубку. Томясь в тяжелом оцепенении, он сидел на диване и ждал наступления вечера.

Он решил основательно приготовиться к вечеру для защиты. Снял со стены охотничье ружье и набил патроны волчьей картечью. Опять сел на диван, положив ружье на колени. И вот наступил вечер, часы натужно и глухо пробили семь. Он схватил ружье и, держа его наперевес, стал медленно прокрадываться на кухню. И когда за углом опять промелькнула тень, он успел в нее выстрелить с обеих стволов. После грохота выстрелов из расходящегося порохового дыма кто-то махал ему черной тощей рукой и отвратительно визгливо смеялся. Он отступил к дивану, переломил стволы, вложил еще два патрона. В двери квартиры ломился и кричал пенсионер дядя Вася, но Клим ничего не слышал, ужас вновь захлестывал его волнами. Он откинул голову назад и засунул ружейные стволы себе в рот. Снял правый ботинок, большим пальцем стопы стал нащупывать холодную сталь спускового крючка. На миг он представил, как выстрелом разнесет ему череп, разбросав мозги и кровь по стене.

– Фу, какая гадость! – сказал он, откинув ружье. – Нет, ты меня не возьмешь! – закричал он и выбежал на улицу.

Понурив голову, он поплелся к психиатру. Психиатр – вертлявый и смешливый еврей, которой делил весь мир на психиатров и сумасшедших, уложил Клима на холодную клеенчатую кушетку, сам сел в кресло в головах и повел беседу по Фрейду, сводя все на сексуальную неудовлетворенность клиента в раннем детстве. Он придавал большое значение несбывшейся половой связи Клима с какой-то чернушкой из детского садика, толковал о каких-то каловых палочках и завирался еще о чем-то. К тому же, от него сильно пахло фаршированной щукой и чесноком. Он довел Клима до позывов к рвоте и тот, вскочив с кушетки, поднял ее и положил на поклонника Фрейда, с удовлетворением услышав пронзительный заячий визг лекаря.

Хлопнув дверью, он вышел на улицу и завалился в кабак, где напился до умопомрачения. Не помня как, добрался до своего дома и свалился поперек каменной лестницы, погрузившись в мертвецкий сон. В это время одна молодая одинокая и эмансипированная особа по имени Сонька возвращалась с концерта, где давали сочинения модного композитора Шнитке. Наслушавшись в лихой аранжировке кошачьих воплей, скрипа старых дверей и урчания унитазных водопадов, она пребывала в крайне раздражительном состоянии, вдобавок было жалко зря потраченных денег. Она была худощавой миниатюрной дамочкой, но с крепким самостоятельным характером, как говорится: «Маленькая птичка, но коготок востер». На лестнице в парадной пахло мочой и было довольно темно – обычная закономерность ленинградских парадных, где электрические лампочки постоянно крали алкоголики и бомжи. Поднимаясь на ощупь по лестнице и размышляя о Шнитке, она натолкнулась на что-то большое и мягкое, лежащее поперек ступенек в явной атмосфере винных паров.

– Вот, еще какой-то боров разлегся, пройти невозможно! – завизжала Сонька и пнула его ногой в мягкий бок.

– Прошу меня не тревожить и не будить. Я очень хочу спать... – жалобным голосом проговорило лежащее тело.

– Вот еще новость, нашел себе бесплатный отель. Вставай сейчас же, негодный мужичишка! – негодовала Сонька и еще раз пнула его ногой.

– Не надо меня пинать ногой. Во-первых, больно, во-вторых, я кандидат искусствоведения, а не какая-то там шалупонь. (Зачем заменять замечательное диалектное «шалупень» на общепринятое «шалупонь»? – А. В.) К тому же я добрый и большой, и все меня бить остерегаются.

– Вот тебе еще! – сказала, пнув его, Сонька.

– Ой, ой, мадам, вы угодили в очень чувствительное место.

-– Буду пинать туда же, пока не встанешь и не пропустишь меня домой.

– Встаю, встаю, прошу прощения. Помогите мне. Ой, какая вы маленькая, как птичка. Это я напился от страха. Я болен страхом и сегодня хотел застрелиться из ружья.

– Ах ты, негодный мальчишка, держись за перила. Вот и моя дверь. Застрелиться из ружья? Это уже серьезно. И похороны нынче дороги, да и гроб тебе нужен с нестандартную колоду. Ну что, встал? Проходи, проходи, потерянный ты человек. Вот, садись сюда. Я сейчас сварю тебе крепкий кофе. А пока выпей средство для протрезвления.

– Ой, какая гадость!

– Смотри, не вздумай блевать, а то побью тебя веником. А вот и кофе, пей и рассказывай, что с тобой приключилось. Да, а звать-то тебя как?

– Клим.

– А меня зови Сонька.

– Ну вот, Сонечка, жил я до двадцати семи лет...

– Не Сонечка, а Сонька!

– Так вот, дожил я до этих лет и погибаю от страха. Просто ужас какой-то. Как вечер, так он и приходит. Веришь?! Забираюсь под тахту и дрожу там. Четыре деревянные ножки изгрыз у тахты, теперь хоть выбрасывай. Черт-те что делается со мной!

– Клим, пожалуйста, больше не поминай нечистого, да еще на ночь. Поэтому и заливаешься водкой?

– Заливаюсь.

– Помогает?

– Еще хуже становится.

– А у психиатра был?

– Был. Говорит, что это у меня от детской сексуальной неудовлетворенности. Прет бессознательное из глубин памяти.

– Фу, какой дурак твой психиатр.

– Конечно. Он сам чокнутый, к тому же рыбой воняет. Я его фрейдовской кушеткой придавил.

– Клим, ты веришь в Бога?

– Как-то не задумывался над этим вопросом. Пожалуй, что нет.

– Ага, вот, как говорят немцы, альзо, хир во хунд беграбен. Вот здесь и зарыта собака.

– Какая еще там собака?

– Наверное, это и есть причина твоего страха. Вот тебе матрас, я запру тебя в кухне. А завтра поведу тебя решать эту проблему.

– Куда, в синагогу?

– Нет, на монастырское подворье. Смотри, не шали, дрянной мальчишка, а то отведаешь веника. Спи!

Сонька заперла дверь в кухню на ключ и отправилась спать.

Немного пришедший в себя Клим повалился на матрас. Страха не было, и он заснул. Последней мыслью его было, что надо держаться за эту девку, что-то в ней есть успокоительное.

В монастырское подворье они пришли рано, только что закончился братский молебен. По их просьбе монастырский послушник провел их в келью настоятеля, игумена отца Прокла. Отец Прокл в подряснике, с полотенцем на шее, сидел за столом и пил для здоровья цветочный чай.

Посмотрев на них, он улыбнулся и сказал: «В келью мою вошли медведь с мышью. Садитесь на диванчик и выкладывайте, с чем пришли».

Запинаясь и потея, Клим рассказал о своей беде. Сонька вставляла существенные замечания. Игумен выпил очередную чашку чая, обтер лысый лоб полотенцем и промолвил, что, мол, «дело ясное, что дело темное».

– С детства человек живет телом и только им, а по мере возрастания, человек начинает входить в духовную жизнь. Он начинает понимать, что он есть не только одно тело. Душа, жаждущая Бога, дает о себе знать. И человек так или сяк находит дорогу к Богу, находит дорогу ко Храму. И особенно сильно он ищет эту дорогу, если ему доведется пострадать, вкусить различные скорби. А жизнь наша земная, как известно, без скорбей не бывает. Прямо скажу тебе, Климушка, насели на тебя и одолели тебя бесы. Жизнь ты вел неправедную, и посему Бог тебя отдал на истязание бесам. А бесы довели тебя до того, что ружье себе в рот совал и жизни себя лишить покушался. И твоя душенька тогда прямым ходом опустилась бы в адские недра на веки вечные, на муки бесконечные, где вопли, вой, скрежет зубовный и где червь неусыпаемый. Но Господь с высоты Своей призрел на тебя, пьяненького, и, пожалев, послал тебе в помощь Соньку. Она хотя и малый кораблик, но сила в ней большая Богом вложена. Она тебя вытянет из грязного житейского болота, наставит тебя в Законе Божием, примешь святое крещение, послужишь годика два при храме нашем. Ведь ты же – реставратор, а там – под венец с Сонькой. Хотя она против тебя и маленькая, но ох-хо-хо, – грехи наши тяжкие, – как говорят на Руси: «мышь копны не боится».

– Ой, батюшка Прокл, увольте меня от него. И боюсь я этого толстого негодного мальчишки.

– Ты, Сонька, православная христианка и от меня приняла крещение. Посему, во имя Отца и Сына и Святого Духа возлагаю на тебя сие послушание для спасения этой заблудшей овцы. Аминь.

Грядите с миром, еще вы и Господу вместе достойно послужите. Благословение Божие на вас. А тебе, Климушка, быстрее надо принять святое крещение. Быть при Соньке пока, как брат во Христе. Вместе есть, пить и молиться. Молитва страх побеждает и бесов отгоняет. Возлюби Христа и Церковь Его Святую и Он возлюбит тебя, и никакая злая сила бесовская не приблизится к тебе. Старайся больше поститься, а то уж ты очень многоплотен и буен от этого.

Прошло два года. Все свободное от работы время Клим проводил в храме, реставрируя иконы, еще оставался на вечерню или на всенощную и домой приходил поздно. Но дом теперь был теплый и благодатный, и ждали его уже две души – Сонька и младенец. Они с Сонькой уже были повенчаны, страх отступил от Клима, и о тех временах напоминали только изгрызенные ножки тахты.

Как-то вечерком, на огонек к ним зашел новый приятель Клима Игорь, служивший в храме алтарником.

Сонька напекла блинов, и они хорошо попили чайку. Игорь поведал Климу, что в Псковской епархии Владыка обещал ему приход и ему надо через пару недель ехать для рукоположения. Неожиданно он предложил Климу ехать вместе. Может быть, и он сгодится там в псаломщики, а может быть, даже и в дьяконы.

– Службу и Устав ты за два года изучил, ктому же – реставратор. Поедем, а там что Бог даст.

Сонька заволновалась и обещалась крепко молиться за удачу, потому что ей давно была охота в матушках походить.

Была зима, и закутанные путешественники, благословясь и неся корзинку с Сонькиными пирожками, добрались до вокзала и залезли в вагон. Когда поезд двинулся, они, перекрестившись и снявши пальто, принялись жевать пирожки.

Владыка – сухонький старец с окладистой седой бородой и черными густыми бровями, в скуфейке и домашнем подряснике – принял их благожелательно, но немного удивился, что ждал одного, а приехали двое. Посадил их на диван, а сам сел напротив, рассматривая их каким-то косвенным вороньим зраком. Вначале выслушал одного, затем другого. Встав, он благословил их, причем, правую руку возложил на голову Клима, а левую – Игоря. И решение его было таково: быть на приходе священником Климу, а Игорю отправляться восвояси. Клим густо покраснел и хотел было возразить, но Владыка движением руки остановил его и сказал:

– Решение окончательное и обжалованию не подлежит. Такова церковная дисциплина.

Клим проводил понурого Игоря на поезд, а сам вернулся для рукоположения и получения прихода. Владыка его проэкзаменовал и сказал: «Аксиос», что по-русски означает – достоин. После рукоположения и всех формальностей храм ему был пожалован уникальный, но в деревне, причем довольно глухой и отдаленной. Построен он был при барской усадьбе в восемнадцатом веке родителями знаменитого русского полководца. Как историческая достопримечательность храм не был разграблен, на нем висела чугунная охранная доска, но старый храм нуждался в солидной реставрации, что Владыка и имел в виду, посылая сюда Клима. Храм-то был, а прихожан практически не было. Избаловался народ, совсем отбился от церкви и приходил только на двунадесятые праздники, да еще если окрестить ребеночка или отпеть покойника. Сонька не заставила себя долго ждать и вскоре приехала на специально нанятой машине с мебелью, со всеми бебехами и младенцем. В восторге она ходила вокруг храма, долго стояла, обомлев, у прекрасного, в духе русского барокко, иконостаса, а что прихожан не было – это ее мало беспокоило. На это она сказала, что не помнит и не слышала о таком случае, чтобы где на приходе поп от голода помер.

– Вот дождемся лета, разведем огород, купим коровушку и будем жить.

Сам же отец Климентий был в каком-то мистически восторженном состоянии.

Он каждый день служил Божественную Литургию, подавал возгласы, произносил ектении за дьякона. Сонька ходила со свечой и подавала кадило. Она же в единственном числе пела на клиросе всю службу. Голос у нее был тонкий, хрустальный и сильный. В церковные окна был виден крупными хлопьями медленно падающий снег, оседающий на ветвях берез, Сонькин голос был жалобный и тоскливый, и казалось, что это поет сама иззябшая, укрытая снегами матушка-Русь.

«Со страхом Божиим и верою приступите!» – возглашал батюшка Климентий. И Сонька, на ходу распевая: «Тело Христово приимите...» – приступала и приобщалась. И так входила в них Благодать Божия, и оба они светлели ликом и были, как Рахиль и Иаков.

Так незаметно прошла зима, весна. На Пасху народу привалило много, стояли даже во дворе. Батюшка после Златоустова огласительного слова сказал обличительную проповедь. Он говорил, что нынешние люди оставили Церковь Христову и стали поклоняться идолу. А идол этот стоит в каждом доме в красном углу, где полагается быть святым иконам. И народ губит свои души, смотря на всякие бесовские представления. Тяжко народ согрешает, любуясь фильмами, где блуд, убийства и грабеж. И еще сказал батюшка, что если они не будут ходить в храм Божий, то он, убогий пастырь Климентий, сам будет приходить к ним в дома и наставлять в Законе Божием. И стал с тех пор отец Климентий постепенно обходить свой приход. В черной рясе на вате, сшитой ему Сонькой, в скуфье, в сапогах и с посохом от собак, ходил он из дома в дом.

– Мамка, опять поп к нам пришел, – глянув в окно, сообщил вихрастый мальчишка обществу, сгрудившемуся около бурно работающего телевизора, где вопя трясли друг друга за грудки мексиканские сеньоры с бакенбардами и злыми собачьими глазами.

– Батя, ты это, тово, посиди малость, пока мы сериал досмотрим, – сказал дедушка Егор.

Отец Климентий сел на лавку и просидел с полчаса, пока в телевизоре не закончился этот мексиканский содом. После еще малость пообсуждали просмотренное и спорили: брюхата иль нет мексиканская девка Перла? Вихрастый мальчишка при этом указал на виновника – синьора с рыжими бакенбардами, за что от деда получил увесистый подзатыльник.

– Ну что, язычники, освободились?

– Да что ты, батюшка, каки-таки мы язычники, мы все крещеные, – всплеснула руками бабушка Пелагея.

– Нет, бабуля, все равно язычники, потому что этому идолу поклоняетесь и в церковь не ходите, постов не соблюдаете, Богу не молитесь.

– Какому такому идолу?! – вскричала Пелагея.

– Да вот он, перед вами, телевизор этот, что поработил вас и сожрал со всеми потрохами. А Бог-то все видит. И придет время восплачете вы за свое нечестие и отступление от Бога.

– А ты, батя, нас не пугай, – сказал дед Егор, – живем тихо, работаем, не воруем, и какой-то достаток у нас есть, а телевизор нам – развлечение. Ну, а Богу в нашем хозяйстве вроде бы места и не осталось.

– Ой, Егорушка, окстись, как бы нам всем не поколеть и не погореть за твои речи. Ведь знамо, что Бог поругаем не бывает. И Бог усматривает каждую былинку, недаром в Писании сказано, что всякое дыхание да хвалит Господа, – увещевала бабка Пелагея.

Вот так и ходил везде батюшка Климентий, беседовал с людьми. Рассказывал и про себя, что раньше тоже был безбожник, и как на него напустились бесы и замучили чуть не до смерти, и только в ограде Церкви он спасся от лютых врагов.

Призываемая Божия Благодать помогала ему. Люди задумывались над своей жизнью, некоторые оставляли пьянство. Понемногу народ стал приходить в храм на службу. Матушка Сонька подобрала и составила клиросный хор, и теперь гармоничные распевы удачно вписывались в богослужения.

Однажды батюшка Климентий решил осмотреть подвалы храма. Спустившись с Сонькой по крутой лесенке, они обнаружили сводчатый, совершенно сухой подвал со склепом, сооруженным под алтарем. В нем покоились родители великого полководца и строителя храма сего, почившие еще в восемнадцатом веке в царствование императрицы Екатерины Великой. Съеденный ржавчиной замок рассыпался в крепких ладонях батюшки.

Со скрипом отворили массивные створчатые двери. Дрожащая от страха Сонька светила фонариком. Пыль и паутина свисали с потолка серыми гирляндами. На каменном постаменте, покрытые толстым слоем пыли и обложенные тусклыми серебряными венками, стояли два старинных гроба на дубовых ножках-балясинках, с массивными кистями по углам, покрытые истлевшей парчой. Батюшка поддел стамеской крышку гроба и снял истлевшую пелену. Перед ним открылся труп старика в парике с коричневым высохшим лицом, тонким носом и запавшим беззубым ртом. Покойник был в мундире генерал-аншефа Екатерининских времен. Высохшая коричневая кисть руки сжимала позолоченный эфес шпаги, грудь опоясывала красная муаровая лента с орденской звездой на боку.

Когда батюшка отрыл второй гроб, то увидел покойную хозяйку усадьбы – старую барыню с коричневым усохшим лицом в большом парике, когда-то белым, теперь пожелтевшим, с брюссельскими кружевами и шарфом фрейлины на плече. Из гробов поднимался запах плесени и каких-то восточных ароматов.

– Ну, ладно, отец, отслужи литию по покойным, и уйдем отсюда.

С приходом лета, когда не стало надобности топить печи в храме, батюшка Климентий принялся за реставрацию иконостаса. Потускневшая позолота ажурной резьбы по дереву и чудные иконы фряжского письма лучших мастеров кисти восемнадцатого века требовали профессионального мастерства высокого класса, и батюшка в помощь себе пригласил знакомого живописца из Ленинграда. Ему отвели отдельную комнату в просторном поповском доме, и они с батюшкой, не торопясь, приступили к реставрации, проводя в храме целые дни от утра до вечера. Прерывались только на обед, степенно шли в трапезную, где матушка их потчевала, чем Бог послал. Хотя в деревне не очень-то разбежишься с деликатесами, но хорошие наваристые щи, гречневая каша, жареная рыба и клюквенный кисель всегда были на столе. Приохотившиеся ко храму прихожане иногда приносили и мяса, и кур, и гусей. Батюшка Климентий еще больше раздобрел и был гора горою, а хлопотливая Сонька – все такая же маленькая мышь.

Перед началом реставрации в храм приезжали какие-то фотографы и тщательно снимали интерьер и особенно – иконостас. Говорили, что для журнала. Сонька потом ругала батюшку, что документов не спросил у этих фотографов. Ох и прозорливая эта Сонька!

Тем ненастным утром Сонька месила опару на хлебы, а ребенчишка ее стоял рядом и, держась за юбку, клянчил булку со сгущенкой. Вдруг, через мутные стекла кухни она увидела подъехавший серый джип, из которого вышли трое мужчин в рабочей одежде и направились в храм.

«Какие-то помощники из города к батюшке», – подумала она.

Однако вскоре она услышала хлопки выстрелов. Из храма выбежал живописец и, обливаясь кровью, упал на траву. Когда Сонька вбежала в храм, батюшка, вооруженный короткой толстой доской, отбивался от грабителей. Одному он переломил руку, и пистолет полетел куда-то в угол. Двоих успел оглушить доской, и они лежали на полу. Бандит со сломанной рукой бросился в угол к пистолету, но Сонька, как кошка, прыгнула на него и, вцепившись мертвой хваткой, повисла на нем и не давала двинуться с места. Мощный кулак батюшки опустился на голову бандита, и тот мешком повалился на пол. Сонька от строительных лесов притащила веревку и моток электропроводов, и они вдвоем связали оглушенных бандитов по рукам и ногам. Тут батюшка захрипел, закашлял, выплевывая кровь, и опустился на солею. У него свистело в боку, и кровавая пена пузырилась на губах. «Они мне прострелили легкое», – сказал он и потерял сознание.

– Ой, не умирай, Климушка, не умирай, негодный мальчишка! А то я тебе задам! – завопила Сонька и, опомнившись, побежала к телефону. Через полчаса прибыла милиция и скорая помощь. Батюшка был жив и порывался сам идти в машину, но тяжело дышал и его понесли на носилках. Края рясы волочились по траве, и он иерейским благословением благословил храм, Соньку и младенца. Живописец был уже мертв. Бандитов сволокли в милицейскую машину. Набрав скорость, обе машины скрылись из вида. Батюшка пролежал в районной больнице целый месяц, его удачно прооперировали, и здоровье постепенно поправилось.

Следователь прокуратуры, навестивший его в больнице, говорил ему:

– Не надо было оказывать сопротивление вооруженным бандитам. Ну, выломали бы они иконы, ограбили ризницу и уехали.

– Э, нет, – сказал ему батюшка, – во-первых, они сразу открыли стрельбу и убили моего товарища. Жаль его, бедного. И еще, уважаемый следователь, в мире есть такие высокие ценности духовного плана, когда их любой ценой надо защищать и отстаивать. За Мать свою, Церковь, я и впредь жизни не пожалею. Она мне новую жизнь подарила и открыла такие горизонты, о которых я даже не подозревал. Ну а пуля, вот она, я положу ее в киот под стекло к иконе Спасителя на молитвенную память.

 

Батюшка из Ольховки

Зима в этом году в Закарпатской Руси стояла необыкновенно суровая. По утрам, когда заиндевевшие ветви деревьев искрились и сверкали на солнце, столбик термометра зашкаливал за минус двадцать. Горы, лес, ущелье – все завалило снегом, а крестьянские хаты в Ольховке как будто наполовину осели в сугробы, накрывшись большими снежными шапками, да над каждой хатой в морозном безветрии поднимался синий печной дымок. И над всей этой застывшей зимней красой на малой горе возвышался православный храм Божий, трудами и грошами поселян возведенный из камня на века. Около храма, в больших деревянных решетчатых клетях, совсем приземленно, была устроена звонница с двумя огромными, покрытыми зеленой патиной колоколами и дюжиной подголосков мал мала меньше. Колокола были украшены орнаментом, барельефами святых и славянской надписью, гласившей, что колокола были отлиты в Австрии во славу Пресвятой Троицы.

Мы с приятелем Юрием Юрьевичем – коренным гуцулом – ехали в Ольховку по делам на его вездеходной «Ниве» по горной дороге, стуча надетыми на колеса цепями. С нами ехала приятельница Юрия Юрьевича, молодая красивая вдова Магда, и везла своего бесноватого сына, мальчишку лет девяти, на которого не было никакой управы. У Магды в Ольховке был родственник, которого она по-гуцульски называла «вуйко», что означало, что он ей – дядя. Этот вуйко был иеромонахом и целых сорок пять лет служил священником в Ольховской церкви. Когда мы вышли из машины, щурясь от яркого горного солнца, звонарь раскачивал колесо, прикрепленное к железной балке, на которой висели колокола. Здесь раскачивают сами колокола, а не железный язык, как у нас в России. Вскоре тяжелый медный гул валом прокатился по земле и, отразившись от гор, эхом прошелся по ущелью. По тропинкам в снежных сугробах ко храму потянулись прихожане в овчинных шубах и валенках. День был воскресный, и народ спешил на Божественную Литургию. Здесь в храме специального хора не было, как, впрочем, и по всему Закарпатью, и народ пел всю службу от начала и до конца, как в древние времена.

Надо сказать, что хотя зимой здесь храмы не отапливаются, прихожане в своих овчинных шубах и валенках на холод не жалуются, но я, когда из теплой машины вошел во храм в своем легком пальтишке, холод пронизал меня буквально до костей. Народ пел, и пар, клубами вырываясь из глоток, поднимался к потолку. Царские врата были открыты, и я хорошо видел, как священнодействовал иеромонах. Он был стар сухой здоровой старостью, быстр и точен в движениях и легок на ногу. В отличие от закутанных в шубы прихожан батюшка был одет очень легко, судя по развивающемуся при быстрых движениях облачению и летящей походке с кадилом в руке вокруг престола. Стопы ног его, обутые в новенькие резиновые галоши, так и мелькали из-под стихаря. Меня от холода стала колотить дрожь, и я сказал Юрию Юрьевичу, что замерзаю и пойду сяду в машину. В машине я включил отопление и немного согрелся. Я сидел и раздумывал о батюшке, который слыл по всему Закарпатью решительным и удачливым экзорцистом, или по-русски – бесогоном. (Авторский вариант лучше: «слыл» автор употребляет в значении «славился» как… и т. д. Впрочем, не настаиваю. А. В.)

Заклинание и изгнание нечистой силы из бесноватых – дело трудное и небезопасное для здоровья и даже для жизни. Я знал несколько таких воителей с нечистью, но все они как-то ослабевали телесно, теряли силы, заболевали и умирали преждевременно в преполовении дней своих. Только один дожил до старческого возраста, но это уже был не человек, а руина. Они все говорили, что на отчитку, во время чина бесоизгнания, уходит много энергии, и после этого действа они каждый раз чувствовали упадок сил, как после тяжелой болезни. Так что демоны тоже не дремали, подтачивая их здоровье. Но отец Мефодий, о котором наш рассказ, как я потом узнал, на это не жаловался, потому что крепкой верой, праведной жизнью и особенно смирением он, как бронежилетом, был надежно защищен от смертоносных стрел врага рода человеческого – дьявола. Между прочим, «бронежилет» особого свойства у него действительно был когда-то, во дни его первых лет иеромонашества, пожалованный ему в Киево-Печерской Лавре ветхим святым схимником отцом Пахомием. Старец также благословил его и черной бархатной скуфьей, сняв ее с собственной головы. Своим проницательным и прозорливым глазом отец Пахомий углядел в молодом смиренном иеромонахе великого воителя с бесовским племенем. И скуфья, и жилет имели сокровенную тайну, видимую только нечистым духам, ведьмам, колдунам и прочей болотной нежити. Эта тайна заключалась в том, что в жилет и скуфью были вшиты множество кусочков святых мощей от Киево-Печерских угодников, почивающих в Богом зданных пещерах Киево-Печерской Лавры, которым, как гласит Киево-Печерский Патерик, была дана Божия благодать наступать и поражать невидимую силу вражию. Батюшка надевал эти святые доспехи только в особых случаях, когда чувствовал, что в бесноватом сидит не простой демон, а князь бесовский.

Я пригрелся в машине и даже стал засыпать, но дверца открылась, и я очнулся от дремоты. Передо мною стояли Юрий Юрьевич, Магда с мальчишкой и сзади отец Мефодий без пальто, в легкой темной рясе. Я вылез из машины, и по узкой снежной тропинке отец Мефодий повел нас к своей келье на обед. Спустились по косогору вниз к ветхой покосившейся избушке с маленькими окнами под почерневшей соломенной крышей, обили от снега о порог ноги и вошли в сени, где висели сухие березовые веники и стояли какие-то кадки. В полутемной прихожей я наткнулся на набитый сеном, стоящий на козлах узкий длинный ящик, похожий на гроб. В единственной комнате тоже было темновато и пахло ладаном, постным маслом и рыбным супом. От топящейся плиты по стенам играли блики пламени, да перед образами в углу теплилась лампада. Избушка была настолько старая, закопченная и ветхая, что потолок прогнулся этаким животом вниз и был подперт корявым извилистым древом с рогулькой на конце. Кроме обеденного стола у окна, в келье был одежный шкаф, большой сундук, окованный полосками железа, да деревянная кровать с большими подушками и ватным лоскутным одеялом. Все это дополнялось лавкой и несколькими темными засаленными табуретками.

На одной из них сидела странная старуха, как поглядеть, так сущая ведьма. Ей, наверное, было лет восемьдесят с гаком. Она ворочала в топке кочергой, и ее профиль напоминал щипцы, так как крючковатый нос почти сходился с острым подбородком. Из-под черного платка выбивались лохмы седых волос. Как я потом узнал, она была большая любительница курить трубку, набитую лютой махоркой, и прикладываться к бутылке с синим денатуратом. Она встала и хриплым голосом доложила батюшке, что обед готов. Тут я увидел, что у нее одна нога, вместо другой была приделана деревяшка. И звали старуху – Карла. Как потом рассказал батюшка, она действительно была настоящей закарпатской «босоркань» – так здесь называют ведьм, но сейчас уже в отставке. Батюшка однажды спас ее, вырвав из рук разъяренных поселян, которые тащили старую каргу, чтобы утопить в Боржаве за ее пакостные ведьмовские проделки. Избушку ее селяне сожгли, и батюшка по доброте своей взял ее к себе, чтобы она вела хозяйство и готовила ему обед. Старуха оказалась наглой особой и сразу захватила батюшкину кровать с засаленным лоскутным одеялом, так что бедному кроткому отцу Мефодию пришлось устроиться в прихожей и ночевать в ящике с сеном, покрываясь ветхой рясой.

О, великое смирение было у этого монаха, поэтому и бесы не могли его никак уязвить. Старуха, стуча деревянной ногой, быстро накрыла стол и поставила приготовленные ястие и питие. Батюшка прочитал молитву, благословил трапезу, и мы сели за стол. Вначале старая подала настоящий венгерский рыбный паприкаш – горячий и жгучий, как адское пекло. Чтобы есть этот суп, надо иметь железный желудок. В нем было столько перца, что мы все, открыв рот, дышали, как собаки на жаре, а батюшка ел, не поперхнувшись, и только слезы катились у него из глаз. Затем была подана обжаренная в яйце и сухарях капуста с бобами и рисовая каша с грибами. Поскольку в месяцеслове на этот день значилось разрешение на вино, мы выпили по стаканчику местного рислинга, страшно кислого – «вырви глаз». Потом еще пили чай. Батюшка вкушал один раз в сутки, но основательно. Не успели мы закончить трапезу, как в окно постучали, и в избу зашла приятная пара лет этак по сорок пять с просьбой и за советом. Оба были вдовые, имели взрослых детей, которые переженились, и поэтому эта пара считалась между собой как сват и сватья. И вот, им тоже пришла фантазия обвенчаться вторым браком. Батюшка усадил их на лавку и полез в сундук, откуда достал старинную пудовую в кожаном переплете книгу «Кормчую» и зачитал им следующее: «Сват и сватья имеют родство не по крови, а по присвоению ко браку их чад, и Соборные Отцы их брак не разрешают и не запрещают, а полагаются на их собственную совесть. А если сойдутся в браке, то не порочен сей брак, но епитимия им будет такая: не вкушать мяса один год». Пара поклонилась батюшке, поблагодарила его и, довольная, вышла вон.

Красивая вдова Магда стала жаловаться на своего сынка, что буен, хулиганит, и нет на него управы, и просила вуйко, чтобы выгнал из мальчишки беса. Батюшка призвал мальчика, огладил его по голове и, зажав между коленями, пристально посмотрел ему в глаза. Мальчик был спокоен и улыбался. Был он также спрошен: ходит ли на исповедь и приемлет ли Святое Причастие? Мальчик ответил утвердительно.

– Нет в нем беса, – сказал батюшка, – мальчик живой, бойкий, перерастет и будет хорошим человеком и добрым христианином.

Будучи врачом, я многие болезненные состояния относил не на счет бесов, а считал следствием (так у автора и было. Видимо какой-то глюк приключился – А. В.) нервных заболеваний, поэтому спросил батюшку – как он различает, что от бесов, а что от телесных и нервных расстройств. Может быть, вообще, бесы – плод больной фантазии?

– Ты, милый, – сказал батюшка, – читай Ветхий и Новый Завет и узнаешь, что издревле дьявол и его слуги допекали и губили род людской. Ты же не видишь, к примеру, и не чувствуешь радиоволны, но они пронизывают нас и реально существуют. Вот и бесы в поднебесном пространстве так и кишат. Их там легионы. Они везде и даже здесь, в моей келье. Вот смотри! Эй, дьявол, сними мне галоши!

Батюшка вытянул ноги. И вот внезапно галоши слетели с ног, покрутились в воздухе и снова наделись батюшке на ноги. Магда ахнула, и мы все, кроме Карлы, были поражены происшедшим. Что касается Карлы, то она, стуча деревяшкой, радостно запрыгала на своем табурете, посылая воздушные поцелуи куда-то в темный угол. Старец улыбнулся и крестным знамением осенил келью.

– Снимай опять! – прокричал он, но на этот раз галоши остались на ногах. – Его больше здесь нет, после того, как я ожёг проклятого крестным знамением. Что же касается отличия больного от бесноватого, то здесь надо иметь от Господа дар различения духов. Господь наделил меня этим даром, да и вы тоже можете понимать что к чему: если человек постоянно злой, угрюмый и склонен лгать и делать всем пакости, то какой в нем дух обитает?! Ну конечно, сатанинский. А если человек исполнен любви к нашему грешному миру и смотрит на него добрым благожелательным взглядом, делает всем добро и верит во Святую Троицу, то какого духа этот человек?! Ну конечно, Дух Божий в нем. И еще скажу вам, что бесноватый Бога не любит, постов не соблюдает, на исповеди не бывает, Святого Причастия не приемлет. Демоны к Чаше святой его не пускают. Если его насильно тащат к Причастию, то он вопит от страха, упирается, корячится, как будто его влекут на казнь. Больной же телесно человек и Бога благодарит за посланное испытание, и много молится, и Святым Причастием спасается. Болезни бывают и от своих грехов, и болезни бывают наведенные ведьмами и злыми колдунами. При наведенных болезнях мы тоже помогаем и Святым Именем Иисуса Христа разрушаем ведьмовские чары, если на то будет Божие благоволение.

– Батюшка, да как вы научились управляться с ними, как дошли до этого?

– Э-э, милый, это было давно, в первый год моего иеромонашества. Я тогда жил в монастыре около селения Иза. Монастырь был бедный-пребедный. И вот, мы с моим духовным отцом, игуменом Памвой, берем ящики с плотницкими инструментами и идем на заработки по селам для монастыря. Так делала вся братия, чтобы как-то прокормиться. Раз работали мы целый день на жаре в селении Заднее, устали, поели, что Бог послал, и легли отдыхать в тенек под дерево. А тут приходят селяне и просят идти до хаты, где буйствует и громит все одна бесноватая. Отец Памва мне и говорит:

– Мефодьюшка, голубчик, пойди изгони беса из этой несчастной. А то я очень уставши.

– Да как я пойду, честный отче, если я не приставлен к этому делу, да и не знаю, с какого конца начать.

– Вот, слушай сюда, чадо! Женщина эта, конечно, околдована. Без этого беснования, как правило, и не бывает. Прежде всего, попробуй ее подвигнуть к исповеди. После этого произведи тщательный осмотр дома, не пропуская ни одного угла. Следует также поискать, не спрятаны ли в кроватях, мягкой мебели или под порогом какие-либо орудия околдования, как то: кости животных, пучки перьев и волос, сушеная жаба или, хуже всего, фигурка из воска, утыканная иглами. Если найдешь, то брось все это в огонь. Если не найдешь, то переведи бесноватую в другое помещение... Теперь удача будет зависеть от силы твоей веры во Святую Троицу, в Господа нашего Иисуса Христа. Затем дай бесноватой в руки горящую свечу, а присутствующие родственники и соседи пусть громко за нее молятся. После этого читай литию, окропляй бесноватую святой водой и клади ей на шею епитрахиль. Вот тебе мой требник, там есть лития и отдельно на бумажке написана молитва на бесоизгнание. Я тебе ее прочитаю, а ты слушай и старайся также прочитать ее, – и батюшка стал медленно читать.

Тут, внезапно прерывая батюшку, старая Карла издала оглушительный вопль и, не переставая вопить и кашлять, пулей выскочила из кельи на улицу и, взмахивая руками, начала скакать кругом избы, а потом ловко взобралась по косогору и исчезла из вида.

– Вот, допек Карлу на свою голову, – сказал батюшка, – теперь неделю буду сидеть без обеда. Ну, ладно...

Далее отец Памва читает молитву:

– ... Смилуйся, Господи, над нашими воздыханиями; смилуйся над слезами этой больной, полной веры в Твое милосердие. Допусти ее к таинству примирения с Тобой через Иисуса Христа, нашего Господа. Аминь.

Отец Памва остановился, подумал и затем продолжал:

– Это повторить два-три раза. Под конец больную причастить запасными дарами. Еще надо прочитать ей из Евангелия страсти Господни. Напиши также слова из Евангелия от Иоанна: В начале бе Слово… (Ин. 1, 1)  и …Слово плоть бысть… (Ин. 1, 14) и надень на шею женщины, и пусть все родственники ожидают от Бога благодати выздоровления.

– Ну, крокуй[12], чадо. Иди до бесноватой. И отныне это будет тебе послушанием до конца твоей земной жизни.

И я пошел за послушание работать для Бога. И так стал бесогоном.

– А как же они входят и выходят из человека, батюшка Мефодий? – спросил я.

– А все начинается через грехи наши, которые открывают ворота телес наших для вредительства демонов. А вредительство демонов проявляется в основном через людей, которых они наделяют особыми способностями, направленными ко злу. Порча входит в человека через различные органы чувств. И вот поселится такой жилец в человеке и мучает его, пока не приведет к телесной и душевной погибели. А при бесоизгнании они с большим криком и проклятиями выходят через рот, но больше с великим смрадом через эфедрон.[13]

– Батюшка, а вы видели их воочию?

– Видел. Вот на прошлой неделе, когда закончилось богослужение и прихожане разошлись, я уже совсем было собрался запереть двери, как откуда ни возьмись в храм вбежала поджарая черная свинья. Я ее гонять. Не выходит. Носится по храму молча, только скалится, да красными глазами на меня косится, да наводит на меня какое-то слово колдовское. Прямо кипит у меня в голове это слово и разум мутится. Я взял кропило и ну ее кропить святой водой. Завизжала, захрюкала ужасно, как будто ее кипятком ошпарили, но не уходит. Я взял тогда с престола крест со святыми мощами и с этим крестом пошел на нее. Тут она заревела сиреной, как-то скукожилась – кожа да кости, из пасти пошла кровавая пена. И выскочила из храма, оставив после себя зловонный смрад. Я вышел посмотреть, куда она убежала, но ее нигде уже не было, да и следов на снегу я не увидел. А когда вернулся в храм, то увидел на полу черные прожженные пятна. Это были следы от пены, капавшей с ее рыла. Потом спрашивал селян: есть у кого черная свинья? Но таковой ни у кого не было. Вот вам и бес. А кто же еще, как не он. Пришлось тогда потрудиться, вновь освящать весь храм.

– Батюшка, а где бес сидит в человеке? Может быть, в душе?

– Бес может сидеть в человеке где угодно, но больше в голове. А вот к душе подобраться он не может, потому что в душу может войти только тот, кто ее создал: И сказал Господь сатане: вот он, в руке твоей, только душу его сбереги (Иов. 2, 6).

И по слову Божиему всегда есть надежда на исцеление бесноватого.

– А вот, батюшка, если исцеление все же не получается, что тогда делать?

– Сам Господь дал ответ на твой вопрос: Тогда ученики, приступив к Иисусу наедине, сказали: почему мы не могли изгнать его? Иисус же сказал им: по неверию вашему… (Мф. 17, 19–20). И действительно, вера экзорциста, или по-русски – бесогона, имеет решающее значение. Или еще может быть, что Бог попускает бесноватого больного еще пострадать для его последующего духовного просветления или совершенствования.

– Батюшка, а все же какие есть главные средства врачевания бесноватых?

– Можете записать. Их семь. Перечислю по порядку: пост и молитва, паломничество ко святым местам, генеральная исповедь прегрешений, начиная с семи лет, молитвенное делание с многократным осенением себя крестным знамением и набожными размышлениями, праведные обеты, бесоизгнание. И все это венчает принятие Святого Тела и Крови Христовой. И потому чаще причащайтесь. Бес не может пребывать в человеке совместно с принятым Святым Пречистым Телом и Кровью Христовыми.

Наконец мы, получив благословение, распрощались с батюшкой и вышли. Недалеко от батюшкиной кельи я увидел обширный, прекрасной постройки дом с большими светлыми окнами и верандой. Я спросил Магду:

– Чей это такой красивый дом?

– Это батюшкин дом.

– Как батюшкин?!

– Да, это благодарные прихожане уже лет десять назад построили и обставили этот дом для своего любимого пастыря. Там полный комфорт, но батюшка предпочитает жить в своей ветхой келье и спать в гробу, а в дом пускает приезжающих к нему издалека богомольцев. («Приезжих» лучше, хоть и не совсем правильно, но передает колорит. Опять же – если нет явной ошибки – зачем править автора? А. В.)

Вот, пожалуй, и все о бесогоне из Ольховки. Это было в 1984 году. Не знаю, жив ли он еще. Дай-то Бог.

25 марта 2000 года

Любовь к отеческим гробам

Когда-то, в семидесятых годах, я лежал в одной кардиологической клинике Ленинграда и, находясь в палате, с унынием смотрел в окно, по стеклам которого, как слезы, ползли капли осеннего дождя. Сырой западный ветер с Финского залива трепал ветви деревьев, осыпая золотой листвой уже пожухшую траву больничного парка. Палата была небольшая, на трех человек. Одну койку занимало «лицо кавказской национальности». Несмотря на то, что он был болен, и очень даже болен, жизнь и энергия так и кипела в нем. Сам он был уроженец Грузии, из одного большого села Верхней Кахетии, однако по национальности считал себя армянином. Хотя он уже был не молод, и даже можно сказать – просто стар, от него исходил какой-то удивительный шарм, неумолимо привлекавший к нему женщин всех возрастов и сословий, летевших к нему легко и бездумно, как бабочки летят на огонь. Женщины были всякие: начиная от поломоек, шикарных буфетчиц до авантажных докториц. Он мне напоминал завзятых ловеласов довоенных времен, фланирующих по курортной набережной в широченных белых штанах, в истоме закатив кавказские глаза и крепко прижав партнершу, выделывающую ногами модное в то время танго. В Ленинграде он жил давно, но не сидел на месте, а постоянно курсировал между Ленинградом и Тбилиси, где вел разные маклерские дела с дельцами и начальниками крупных и богатых грузинских и армянских кладбищ. Его знали и в Тбилиси, и в Кахетии как денежного воротилу и как щедрого и веселого кутилу, что на Кавказе ценится особенно высоко. Звали его Ашот. Сейчас он лежал на больничной койке с капельницей, с подвешенной к носу кислородной трубкой и был синий и отекший. Но, несмотря на свое, можно сказать, предсмертное состояние, был весел и пускал в ход руки, когда к нему подходили молоденькие докторши или медсестры. Нашим палатным врачом была молодая, статная и очень ухоженная докторша. Ашот за глаза называл ее карабахской кобылицей, а мы с другим соседом – царственной докторшей. Ашот, делая ей комплименты, говорил, что с ее фигурой, лицом и статью в Голливуде она могла бы играть русских императриц. Еще он просил пореже подходить к нему, а то он очень волнуется и у него повышается кровяное давление.

Во время обхода маститый профессор-кардиолог, демонстрируя Ашота студентам, всегда говорил открытым текстом: «Вот, перед вами больной, умышленно погубивший свое сердце непомерной выпивкой и разгульной жизнью». Ашот же в это время подмигивал хорошеньким медичкам и в кровати изображал, что танцует лезгинку. По всем расчетам врачей Ашот должен был умереть в ближайшие дни и выйти из больницы ногами вперед, но он не умер, а пошел на поправку и вышел из больницы своими веселыми ногами – вероятно, Божиим Промыслом ему была уготована другая смерть.

Мы с ним часто вели разговор о вере, о Боге, и он мне сказал:

– Что ты говоришь, генацвале, что у нас в Грузии вера ослабла? Нет. У нас в Грузии все верующие. Если бы ты мог понимать разговор наших людей, то у них Бог не сходит с языка. «Клянусь Богом!» – говорят они. Когда подходит праздник, или болеет кто, так сразу покупают барана и тащат к церкви. Там его режут во дворе и кушают шашлык, пьют вино и говорят: «Бог! Ты видишь, как мы Тебя любим, даже не пожалели такого прекрасного барана, поэтому сделай так, чтобы наш маленький бичо Зурико поправился и больше не болел». Поп, как свидетель, тоже с нами кушает шашлык и пьет вино. Шкуру с собой не берем, а вешаем на дереве, чтобы Бог не забывал, что раз баран съеден, значит, маленькому Зурико надо помочь.

Да наш народ самый верующий на земле! Если бы ты видел, что творится на Георгобу – праздник в честь святого Георгия. Всю неделю подряд в Кахетию ко храму «Алла Верды» съезжается народ. Кто на машине, кто на арбе. Все везут баранов и бурдюки с вином. Десятки тысяч окружают этот большой храм. Темная ночь, горят костры, на них кипят громадные котлы. Всю ночь трудятся мясники, режут баранов, кровь льется рекой, громоздятся горы бараньих голов, горы потрохов. Кипят котлы, варится мясо, жарятся шашлыки. В храме «Алла Верды», таком большом, что туда может въехать грузовая машина и, сделав круг, выехать обратно, – так там идет богослужение при участии целых полков попов, архиереев и двадцати трех митрополитов. Они одеты, как цари. Золото на них так и сверкает. Клубами к куполу поднимается кадильный дым иерусалимского ладана. Громадный хор ревет так, что стены дрожат и его слышно за километр. Несколько дней мы так пребываем, едим мясо, выпиваем целый океан вина, грузинским многоголосьем поем наши песни. Так мы прославляем святого Георгия. Вот такая наша вера. Это не то, что у вас, когда, поставив в церкви копеечную свечку, вы думаете, что Бог вам все устроит. К примеру, возьми целого барана, возьми тысячу баранов, и что Бог скорее увидит: тысячу баранов или копеечную свечку?

Я рассердился и ответил ему:

– Бог увидит барана Ашота, который говорит такие глупости.

– Вот то-то же! Тебя заело, что я правду сказал. Наша вера старше вашей веры на 600 лет.

Так говорил умирающий Ашот, посрамляя меня древностью веры и баранами. А меж тем, он жил и кормился от неправедных дел. Уже в те, еще советские, времена он тайно занимался частным предпринимательством, за которое мог получить срок, и вероятно немалый, но срока он не получал, потому что все у него было схвачено, везде смазано, и везде сидели чиновники, у которых глаза и рты были залеплены денежными купюрами. Под началом Ашота была целая команда, которая демонтировала на старых петербургских кладбищах ценные памятники на могилах богатых и именитых людей. В укромном месте, в мастерской шлифовки, снимали старые надписи и по желанию заказчика наносили новые, золотили их и отлично делали штриховые портреты состоятельных духанщиков, рыночных королей и вообще всех, у кого водились деньжонки. Некоторые денежные воротилы еще при жизни заказывали себе памятники впрок. Большинство памятников уходило в Закавказье, и кто посещал кладбища больших тамошних городов, уходил пораженный роскошью и помпезностью надгробий из мрамора, гранита и лабрадорита. Так памятники обретали вторую жизнь и уже не стояли на петербургских кладбищах над прахом сенаторов, аристократов и купцов, а были воздвигнуты над прахом богатых духанщиков, коммерсантов, хозяйственных воротил и партийных бонз.

Придите сейчас на старые кладбища Петербурга и посмотрите, в каком они жалком, разграбленном состоянии. Кстати, к этому приложили руку еще в советские времена и правители города, стерев с лица земли большое Митрофаньевское кладбище, Стародеревенское, урезав Никольское и Смоленское и уничтожив еще целый ряд других. Это варварство, бесспорно, было порождено политикой безбожия в стране.

Когда Ашот приезжал в свое родное село, то из дальней древней церкви Нино-Цминдо приходил старичок-священник Мераби и укорял, и обличал Ашота, говоря, что большой грех он творит, и Бог ему этого не простит ни в этой жизни, ни в будущей. И пусть Ашот всегда помнит, что смерть грешника люта. Но Ашот и в ус не дул, а посмеивался и продолжал грабить старые ленинградские кладбища, оставляя одни аляповатые бетонные кресты. Но зато около его родного села вырастал роскошный пантеон из гранитных и мраморных надгробий.

Несмотря на его заигрывания, царственная докторша явно не благоволила к Ашоту и всегда холодно отвечала на его льстивые домогательства.

Когда он выписывался из клиники, его пришли встречать несколько молодцев, нагруженных коробками шоколадных конфет, бутылками шампанского и букетами роз. На отделении был устроен небольшой сабантуйчик. Медсестры и врачихи были одарены коробками конфет и букетами роз. Перед отъездом он просил меня зайти к нему и осмотреть какую-то редкую икону, так как сам он в этом не разбирался и хотел об этой иконе иметь точную информацию.

Недели через две я пришел к нему. Двери открыл его сын с мутными глазами наркомана. Из недр квартиры неслись веселые граммофонные звуки вальса. Когда я вошел в просторную, полную антиквариата комнату, то увидел Ашота в широких штанах, вальсирующего на паркете с царственной докторшей. Он повел меня смотреть икону, которая оказалась малоценной, академического письма. Хорош был только ее резной кипарисовый киот. По-прежнему неслись гнусавые звуки из антикварного, с громадной трубой, граммофона. Около него в кресле сидела царственная докторша, источая нежный запах парижских духов и деликатно поглощая шоколадные конфеты с ромом из большой открытой коробки.

В последний раз, примерно через год, я встретил Ашота на Кировском проспекте под ручку с пышной яркой блондинкой. Он торопился на какую-то деловую встречу, но остановился поговорить со мной, сетуя, что жизнь не удалась, здоровья нет, сын – наркоман, а дочь – шлюха. Говорил, что у него срочный и богатый заказ на отличное надгробье-люкс на могилу хозяина района, богатого деньгами и родственниками. Что из райкома по междугороднему все звонят, торопят с прибытием товара. Такой шедевр придется везти самому, чтобы было все в сохранности. Больше Ашота я не видел.

Через год я поехал в Грузию к мощам святой равноапостольной Нины. На дороге во Внешней Кахетии автобус сделал остановку. Все пассажиры пошли в тень к источнику. Это было родное село Ашота. Кладбище было при дороге, и я осмотрел его. Тяжелые гранитные плиты и глыбы, мраморные памятники и черные плиты лабрадорита придавили могилы спесивых кахетинцев. Некоторые вызывали удивление своим явным язычеством. На этих могилах был поставлен дом из ажурной кованой решетки, с оцинкованной крышей и затейливыми трубами водостока. Внутри домика все было убрано и обставлено в восточном вкусе. Здесь был и диван с круглыми мутаками[14], и большой ковер на полу. Под ковром – могила покойника. Посредине стоял стол, покрытый бархатной скатертью, с кувшинами вина, бокалами и фруктами в вазах. Трубки дневного света круглые сутки испускали ртутный мертвящий свет. Электросчетчик исправно отсчитывал киловатты, и беспрестанно гремела радиотрансляция. Кладбищенский сторож рассказал мне, что год назад на этом кладбище погиб уважаемый батоно Ашот из Ленинграда при разгрузке больших плит для могилы секретаря райкома. С машины свалилась черная тяжелая плита и придавила его, как жабу. Пока был жив, кричал все, бедный. С большим трудом отвалили плиту от страдальца. Ноги и нижняя часть живота – в лепешку. Вон там, в стороне, и его могила под скромным грузинским камнем. Царствие ему Небесное!

«Вряд ли Царствие Небесное», как любил поговаривать игумен Прокл, – подумал я и пошел к своему автобусу.

С тех пор прошло порядочно времени, распался Советский Союз. Грузия стала самостоятельным государством, но многие скорби пришлось перенести грузинскому народу. Были и междоусобные войны, и потеря Абхазии с изгнанием грузин, землетрясения, наводнения, снежные лавины и грязевые сели, а главное – нищета и холод. В общем, почти полный набор казней египетских. Когда-то веселая и богатая столица, Тбилиси погружался во мрак и холод. Не шумел больше богатый тбилисский рынок, где раньше, с трудом пробиваясь сквозь тысячные толпы, развозчики овощей со своими тележками кричали во все горло: «Хабарда! Хабарда!». Толстые румяные мясники в белоснежных халатах и колпаках, похожие на преуспевающих профессоров-хирургов, превратились в ветхих голодных старцев, сухими ручками приготовляющих себе скудную трапезу из хлеба, зелени и воды на давно пустующей мясной колоде.

Опять я поехал в Кахетию, в Бодби, и опять автобус сделал длительную остановку около села покойного Ашота. Я вышел из автобуса и не узнал кладбища. Где кичливые краденые мраморные и гранитные памятники? Ничего этого не было, а было только простое традиционное грузинское кладбище с простыми низкими каменными надгробиями.

Постаревший кладбищенский сторож узнал меня и в ответ на мои недоуменные вопросы рассказал мне удивительную историю. После смерти и похорон Ашота на селение и прилегающую округу навалились разные беды, как, впрочем, и на всю Грузию. То на овец напала вертячка и половина сельского стада околела, то весной коровы в ущельях нажрались какой-то ядовитой травы, их раздуло, и от стада мало чего осталось, то в домашних хранилищах завелось такое обилие мышей, пожравших всю кукурузу, какого не помнят древние старики. Но самое плохое – это град. Каждый год летом на поля, виноградники и селения с небес выпадал густой и яростный град, побивавший все посевы и виноградники, и ничего с этим нельзя было поделать. Во избавление от града служили молебны, приносили в жертву баранов, прикатили даже зенитную пушку и стреляли в небо по тучам, но все было бесполезно. Народ приуныл и совсем обнищал. Не было на продажу вина, не было ни кукурузы, ни пшеницы. Наконец решили привезти древнего столетнего священника отца Мираба из храма Нино-Цминдо.

Старик с дороги устал. Поел чахохбили, выпил вина и лег спать. На следующий день из церкви вынесли иконы, хоругви и крестным ходом пошли в сторону кладбища слушать отца Мираба. Собралось все селение. Отец Мираб влез на арбу, помолился, поклонился народу на все четыре стороны и сказал: «Гнев Божий на наших головах за то, что забыли мы Бога и предались мамоне! Для чего вы работали, для чего трудились? Вы работали не для Царства Божия, а для плоти, вот и пожинаете скорби в плоть. Посмотрите на ваше кладбище! Оно украшено памятниками и камнями, украденными с далеких северных могил. Это великий грех – разорять чужие могилы и украшать свои. Ашот привозил вам эти камни, и вы, как бараны, бросились покупать их и ставить на своих могилах. Вот теперь за грехи ваши и Ашота эти северные камни и притягивают на землю убийственный град.

Дети мои, послушайте меня, старого священника, что надо сделать, и, может быть, тогда Господь Бог помилует вас: прах Ашота надо перенести в дальнее пустынное ущелье и там похоронить его. Туда же надо перенести все эти памятники и камни. Пусть град вечно побивает это бесплодное дальнее ущелье. Снимите и языческие дома над могилами и устройте обычное грузинское кладбище. Кроме того, для покаяния накладываю на вас сорокадневный пост. Пригласите епископа, и пусть он вновь освятит ваше кладбище. Я все сказал. Благословение Божие на вас! Аминь».

И народ послушал старца и сделал все, что он сказал им. С тех пор градобитие прекратилось. Нельзя сказать, что насовсем. Бывает иногда небольшой град, но такого бедственного градобития, как прежде, больше не было.

Эта маленькая, но назидательная история всплыла в моей памяти, когда недавно я посетил одно старинное петербургское кладбище и с горечью обозревал его жалкое состояние. Весь этот грабеж и мародерство совершались при попущении безбожных властей, и пусть это будет на их совести.

 

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

ПУТЬ КО ХРИСТУ

Вместо предисловия ……………………………………… 6

 

НЕЧАЯННАЯ РАДОСТЬ

 

Серебряный крест ……………………………………………….. 20

Заблудший ………………………………………………………. 26

Тяжелые времена ………………………………………………. 38

Странник (Рассказ монаха Псково-Печерского монастыря) … 51

Обычная история ………………………………………………… 61

Детство в советской Москве …………………………………….. 70

Рождество Христово на разъезде 809 …………………………. 80

Скорби и радости отца Власия ………………………………… 89

За старцем не пропадешь ………………………………………. 100

Святой остаток ………………………………………………… 110

Исповедь ………………………………………………………... 121

Царская роза ………………………………………………….. 134

На приходе ……………………………………………………… 143

Около дороги (Рассказ русской женщины)…………………….. 155

Наваждение …………………………………………………….. 166

Мокрый снег ……………………………………………………. 177

Исцеление ……………………………………………………….. 188

Хроника одной зимы в Теберде ……………………………….. 198

В северных палестинах ………………………………………... 216

 

ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА

 

Изограф …………………………………………………………. 230

Изгнанница …………………………………………………….. 246

У них оставалась только надежда ……………………………. 258

Человек на войне ……………………………………………… 267

Дождь ……………………………………………………………………. 281

 

ПУТЬ КО ХРИСТУ

 

Нечаянная Радость …………………………………………… 295

Под солнцем Феодосии ………………………………………... 312

Жизнь Иоанна Заволоко …………………………………….. 323

Христова невеста ………………………………………………. 334

Рассказы алтарника ……………………………………………. 343

Слишком поздно ………………………………………………. 349

Кузьма Крестоноситель ………………………………………. 360

Адский страх …………………………………………………… 368

Батюшка из Ольховки ………………………………………… 381

Любовь к отеческим гробам ………………………………… 391

 

Духовно-просветительское издание

Лялин Валерий Николаевич

 

 

СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В ДВУХ ТОМАХ

 

ТОМ ПЕРВЫЙ

 

Составитель – Грунтовский Андрей Вадимович

 

 

Редактор

Н. В. Антонец

 

 

Художник

В. П. Базунов

 

Художник

Н. А. Назарова

Корректор

Н. В. Антонец

 

Верстка

А. Б. Метелкин

 

Подписано в печать ………. 2012

Формат 60х90/16. Усл. печ. л. 26

Печать офсетная. Тираж 3 000 экз. Заказ № …..

ООО «Смирение». Москва. Тел. +7(916) 692-91-15

Юридическое имя полиграфического предприятия и его адрес

 

 


[1] В настоящей статье использованы: интервью Ирины Рубцовой (см. газету «Православный СПб» № 2, 2008 – здесь курсивом), воспоминания близких: супруги Анны, сестры Ларисы и брата Геннадия, а также личные воспоминания и записи составителя.

[2] 7 декабря 1928 года.

[3] См. рассказ «Глинская Пустынь в Тбилиси».

[4] См. «Детство в советской Москве».

[5] См. «Царская роза», «Около дороги», «За старцем не пропадешь».

[6] См. «Хроника одной зимы в Теберде».

[7] См. «Серафима», «И было в тот вечер».

[8] См. «Под солнцем Феодосии».

[9] См. «Наваждение».

[10] Одним из основателей Православного радио и был Валерий Николаевич. Он обращается за помощью к митрополиту Иоанну и получает 22.03.1993 г. письменное его благословение на создание православного радио.

[11] См. рассказ «Христова невеста» и др.

[12] Шагай (укр.).

[13] Задний проход (греч.).

[14] Подушка цилиндрической формы.


Дата добавления: 2021-04-05; просмотров: 108; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!