Эпоха художественного директора 44 страница



В «Финале» Станиславский сам себе отвечает на вопрос: «На что я нужен В. И. Н‑Д?» [5]. У него выходит, что «как администратор», «как человек» и «как художник» он мешает и не нужен. Нужен только «как актер», но в этом качестве Станиславский сам в себе сомневается. «Как капиталиста» он тоже вычеркивает себя из необходимых людей, потому что его «вклад ничтожен» и потому, что репутацию своей кредитоспособности он не доверяет никому. «Как литератор — я 0» [6], — подчеркивает он в заключение. (И почему он должен быть «литератором», когда он артист и режиссер? Уж эту-то мысль внушил ему Немирович-Данченко.)

Станиславский считает, что утомил своими недостатками Немировича-Данченко и нужно дать ему отдохнуть.

Однако надо все равно продолжать вместе жить дальше, оставив в силе прежнее соглашение о двух veto. Этическая атмосфера должна быть без интриг и «царства женщин» [7], как пишет Станиславский. С предложением этих условий, позволяющих ему продолжить работу в Художественном театре, он приходит на собрание пайщиков 15 февраля 1908 года.

Последнее обострение отношений из-за Гзовской и Нелидова совпало по времени с необходимостью перезаключать договор о продлении деятельности Товарищества МХТ на новое трехлетие с 15 июня 1908 по 15 июня 1911 года. Пайщики решили избрать комиссию для разбора положения в театре. Комиссия распалась на две подкомиссии: по бюджету и по {381} внутренней жизни. Хотя задачи подкомиссии с виду носили обычный ревизионный характер, по сути они должны были стать чем-то вроде третейского суда над Станиславским и Немировичем-Данченко.

Сравнительно недавно к Станиславскому обращался за консультацией третейский суд по спору В. Ф. Комиссаржевской и Вс. Э. Мейерхольда. «Может ли принципиальное несогласие в вопросах искусства оскорбить ту или другую спорящую сторону? Думаю, что нет», — отвечал тогда Станиславский. Он писал еще о том, что такие несогласия служат препятствием к продолжению «совместной работы», если «артисты не находят в своей душе уступок». Если перенести это мнение Станиславского на их с Немировичем-Данченко случай, то оно указывает путь к примирению. Важно только в душе пойти на уступки.

Вверившись суду комиссии, Станиславский и Немирович-Данченко согласились искать уступки. Члены же комиссии топтались вокруг их разногласий, а Лужский так прямо и заявил, что «чистое, хорошее дело погибает от разлада, и ни от чего другого».

В ответ Станиславский сейчас же выступил с заявлением, что разлада не видит: «Я повторяю, что люблю Владимира Ивановича, и считаю, что разойтись мы не можем ни при каких условиях. Если и были недоразумения, они никак не доказывают разлада. Повторяю, если бы ушел Владимир Иванович, то немедленно ушел бы и я». Это было подтверждением сцены с часами, имевшей место неделю назад. Станиславский надеялся, что создаваемый комитет в случае надобности сможет вмешаться в их разногласия.

Немирович-Данченко сохранял скептическое хладнокровие и отвечал Станиславскому: «Думаю, что комитет бессилен свести нас, если мы сами не сойдемся. Любовь комиссия предписать не может, а театр все же должен существовать». На заседаниях комиссии он неуклонно возвращал говоривших к коренной проблеме, на которую призывал смотреть бесстрашно: «Будьте мужественны, глядите в само дело, обсуждайте, возможно ли поставить его на такую художественную и экономическую почву, чтобы оно не зависело от нашей дружественности».

Немирович-Данченко предлагал членам комиссии рассмотреть бюджет и причины запаздывания премьер. Он говорил им, что опасается разорения и что надо задуматься о цели театра. «Говорим ли мы об одном и том же? — задавал он вопрос {382} о цели. — По мнению Константина Сергеевича, театр должен расширяться, раздваиваться, размножаться, а по-моему, надо сосредоточить у нас самые живые таланты; постановки же и все остальное уменьшить до минимума».

Ответные рассуждения Станиславского наглядно демонстрируют парадоксальное сочетание в нем наивности с прозрениями. Соглашаясь с Немировичем-Данченко, что надо рассматривать возможность продолжения дела независимо от их «дружественности», он доходил до абсурда. «Необходимо выработать такие элементы, которые были бы жизнеспособны и помимо нас: меня, например, может заменить Москвин, какой-нибудь администратор заменит Владимира Ивановича», — говорил он, и фантазия уже рисовала ему спектакли каких-то разных групп-заменителей Художественного театра, которые все равно будут «лучше других театров».

Стоит только вообразить: вместо Станиславского — Москвин, вместо Немировича-Данченко — опять не Нелидов ли? — чтобы оказаться перед доказательством полной несостоятельности «эмансипированности», как называл Немирович-Данченко, Художественного театра от личностей его основателей.

Вместе с тем Станиславский веровал в ту высочайшую миссию, которую назначал Художественному театру еще минуту назад. Он говорил: «У нас сосредоточено все русское, а пожалуй, и европейское искусство. Мы можем ругаться, но разойтись мы не имеем нравственного права». Мыслимо ли, чтобы такой театр вели не основатели, а дублеры?

Москвин предложил «третейский» выход, не требуя никаких клятв в дружбе. Он предложил Дирекцию «подчинить верховной власти — Комитету». При этом «двойная монархия» ограничивалась выбранным органом и становилась вроде как конституционной. Лужский заметил, что и тогда необходима вера основателей в дело Художественного театра для его продолжения. Но этой веры им было не занимать!

Подкомиссии, добросовестно позаседав 16 и 17 февраля, выработали свои заключения, и 27 февраля 1908 года все собрались снова в полном составе для подведения итогов. Главный итог содержался в седьмом пункте протокола и заключался в том, что «необходим деятельный Комитет с большими полномочиями, ответственный только перед Общим собранием пайщиков» [8].

На объединенном заседании пайщиков и членов комиссии таковой комитет был учрежден, но полномочия его оказались {383} не такими беспредельными. В Комитет было избрано шесть человек и вместе с директорами они вошли в состав Правления Товарищества Московского Художественного театра. Комитет мог давать свои постановления, но утвержденными они считались только после одобрения общим составом Правления. При разногласиях в распределении ролей решающий голос в Правлении принадлежал Дирекции. Таким образом власть опять сосредоточивалась у трех директоров.

Немирович-Данченко стал двойным председателем: и Комитета и Правления. Он же являлся единственным официальным представителем театра во внешних сношениях. Право veto по репертуару также принадлежало ему.

Опираясь на эти условия, Товарищество МХТ решилось продлить свою деятельность на следующее трехлетие по 15 июня 1911 года.

Новым действующим лицом в сфере властей явился только что принятый в члены Товарищества Николай Александрович Румянцев, доселе скромный артист, а в будущем активный деятель администрации. На него Немировичу-Данченко было сподручнее положиться, чем на Нелидова. Станиславский очень невзлюбит Румянцева, станет его критиковать, и Немировичу-Данченко придется искать новых компромиссов.

Уверенность снова пришла к Немировичу-Данченко. Перед ним открылась настолько надежная перспектива возрождения пошатнувшихся было устоев Художественного театра, что он отрезал прежние колебания и решил свою личную судьбу. Того же дня, 6 марта 1908 года, когда состоялось первое заседание преобразованного руководства, он написал А. И. Южину, что раздумал переходить в Малый театр. Он был откровенен со своим старым другом в признании собственной роли для Художественного театра: «Теперь выяснилось совершенно определенно — и я уж не могу сомневаться в этом, — что вместе с моим уходом из Художественного театра он кончит свое существование. Как бы теперь ни сложилась моя деятельность в нем, я не имею нравственного права совершить это убийство». Он писал так под впечатлением угрозы Станиславского тотчас же покинуть театр вслед за ним. На следующий день, 7 марта, он написал официальный отказ В. А. Теляковскому.

Так окончилось одно из переманиваний Немировича-Данченко в Малый театр, о котором он вспоминал, беседуя с артистами и режиссерами МХАТ 24 апреля 1936 года. Это был вариант, когда бы он переходил в Малый театр, взяв с собой {384} одиннадцать актеров, включая Л. М. Леонидова. В Художественном театре оставался бы «кружок Станиславского». К счастью, этого не случилось.

Станиславский с готовностью поддержал создание Комитета и образование Правления в виде парламента из двух палат — законодательной Дирекции и распорядительного Комитета, но только до той черты, за которой начинались владения режиссера. Об этом он счел необходимым объясниться.

Он назвал несправедливым, что подкомиссии обвинили режиссеров в опаздывании премьер. Станиславский объяснил, что время, когда режиссеры учили актеров по готовому плану, закончилось. Он просил понять, что наступил этап творческой зрелости театра, когда все его участники наравне с режиссерами принуждены быть полноправными создателями спектакля. Станиславский считал, что актерские индивидуальности в Художественном театре настолько развились, что «кабинетная работа режиссера» [9] ничего, кроме вреда, им не приносит. Поэтому он отклонил упреки в режиссерской неподготовленности, предъявляемые ему со времен Театра-Студии. Со своей стороны он осудил актеров за их неподготовленность к репетициям и нарушения дисциплины.

Замечания, высказанные Станиславским труппе, Немирович-Данченко поддержал, не касаясь теоретической части его рассуждений.

В претензиях подкомиссий к режиссуре было и то, что на постановки тратится слишком много денег. Станиславский соглашался сокращать расходы, но не ценой художественных проб. Тут он стоял на своем бесповоротно: «… нельзя же Художественному театру отказаться и от исканий» [10]. Опасаясь каких-либо сюрпризов в будущем, он счел «необходимым поставить некоторые условия, ограждающие его художественную свободу» [11]. Личные требования, множество раз выраженные им в письмах к Немировичу-Данченко, он предъявил теперь новой власти: «1) иметь одну пьесу в сезоне для исканий» [12], которую он выберет сам, но на которую распространяется литературное veto Немировича-Данченко; 2) ставить не более двух пьес в сезон, по остальным постановкам только советовать; 3) «право являться к 15 августа» [13] из летнего отпуска.

Условия Станиславского были приняты. В дальнейших заседаниях и относительно Немировича-Данченко было принято «право пользоваться отпуском по соображениям самого В. И.» [14].

{385} В первый день весны, 1 марта 1908 года, когда на соединенном заседании пайщиков и членов комиссии были удовлетворены эти требования Станиславского, когда был учрежден распорядительный Комитет и утвержден новый состав Товарищества МХТ на трехлетие, то есть удовлетворены желания Немировича-Данченко, словом, в этот первый день весны и обновления сотрудничества сложилась еще и приятная обоим атмосфера на репетиции «Росмерсхольма».

Они обменялись письмами. Немировичу-Данченко письмо было доставлено домой. Оно не сохранилось. Сохранился ответ, где Немирович-Данченко писал: «Да, много нам надо говорить. Мы, наверное, гораздо лучше, чем кажемся друг другу “через головы толпы пошлости”».

Взятые Немировичем-Данченко в кавычки слова принадлежали Германовой. Она попеняла ему, что он хочет уходить в Малый театр, не видя, что единственный его союзник и единомышленник — Станиславский. В этом миролюбивом письме Немирович-Данченко не был бы самим собой, если бы обошелся без постскриптума столь характерного для него содержания. Он заметил: «Но Вы позволите говорить все, что я думаю. Потому что во многом виноваты Вы как художник…» [15].

Немирович-Данченко не удержался, хотя еще со времен «Славянского базара» знал, что Станиславский не может ни выслушивать, ни сам говорить всей правды. Да и весь опыт их прошлого сотрудничества разве не учил его этому? Что, кроме новых неприятностей, сулила эта приписка?

В 1911 году Немирович-Данченко захочет написать пьесу: «Надо взять положение между идеей и людьми» [16]. Героя он задумает списать с себя: «Вот как со мной в театре. Между Станиславским, своими желаниями и страхом, что без меня все рухнет. И говорят мне, что я не смею бросить. Иначе возненавидят меня. Да и общество скажет, что я погубил дело» [17].

Он поставит героя пьесы в это положение «на всю жизнь»: «Это ваш крест. Вот и посмотрим, что восторжествует?» [18] Герой должен сделать выбор: спасти идею, даже прибегнув ко лжи, или без лжи отдать ее на погибель. Как драматург, Немирович-Данченко гадал, как поступит его герой. Сам он, как человек, выбрал «желание всех и все спасать» [19]. Поэтому с его стороны, как и со стороны Станиславского, спасение Художественного театра, бывало, покоилось и на их лжи друг другу.

{386} Глава шестая
Бремя творческой взаимопомощи — «Жизнь человека» — «Борис Годунов» — «Росмерсхольм» — «Синяя птица» — «Ревизор» — «Моя система»: мечта Станиславского

Удивительно, что самые бурные конфликты между Станиславским и Немировичем-Данченко не отражались на полнокровности их творчества. Неудовольствий было много, но и работы сделано не меньше. Немирович-Данченко выпустил «Стены» Найденова (2 апреля 1907) и «Бориса Годунова» Пушкина (10 октября 1907), Станиславский — «Жизнь Человека» Леонида Андреева (12 декабря 1907). Во время потрясений от предполагаемого вторжения Нелидова Немирович-Данченко поставил ибсеновского «Росмерсхольма» (5 марта 1908), а Станиславский начал пробы сценических изобретений для облюбованной им «Синей птицы» Метерлинка.

«Борис Годунов» и «Жизнь Человека» потребовали от Немировича-Данченко и Станиславского, несмотря на их тогдашнюю удаленность друг от друга, режиссерской взаимопомощи. Чувство общей ответственности за спектакли Художественного театра заставили их так или иначе сотрудничать в постановках «Синей птицы» и «Ревизора».

Конечно, результаты бывали разные. Не всегда они оставались довольны друг другом. Когда страсти на время улеглись, Немирович-Данченко писал Станиславскому: «Но между Вами и мною всегда есть понимание того самого дорогого, что заложено было в фундамент нашего театра» [1]. Вероятно, это были интересы искусства, поставленные ими выше личных отношений, хотя из-за этих интересов их отношения и портились. Они же вынуждали их прибегать к помощи друг друга, невзирая на то, что постановки были раздельные. Повседневная практика складывалась так.

По разделению режиссерской работы «Стены» Найденова поручили Немировичу-Данченко, а «Жизнь Человека» Андреева — Станиславскому. Немирович-Данченко объяснял такое распределение пьес тем, что — «“Жизнь Человека” более отвечает стремлению искать новые формы на сцене, а “Стены” — подчиняются старым» [2]. С обидой он добавлял: «… между тем признается в театре, что именно Станиславский ищет новых форм, а не я».

Станиславский только поздравил Найденова с его новой пьесой, показавшейся ему написанной с талантом. На самом деле его отпугивало, что для воплощения пьесы потребуется {387} «реализм, доходящий до цинизма»: действие найденовской пьесы происходит в обстановке, напоминающей дом свиданий. К постановке он не прикасался.

Немирович-Данченко, работая над «Стенами», был счастлив главным образом своей режиссерской самостоятельностью. Особенно доволен он был третьим действием, где на сцене все «дышит» вкусом и духом его понимания искусства. И все же для «великого» [3] театра, каким, по мнению Немировича-Данченко, всегда должен был оставаться Художественный, это оказалось «заурядно» [4]. На премьере он был огорчен «впечатлением не крупного вечера».

А «Жизнь Человека», доставшаяся Станиславскому по принуждению, принесла ему сплошные неприятности. Сперва его нервировала неизвестность начала работы. Немирович-Данченко прочел пьесу труппе 19 октября 1906 года. Отправка ее в цензуру затянулась. Решение, кому ее ставить, первоначально было не ясно. Разговоры о пьесе возобновились только весной 1907 года.

К этому времени «Жизнь Человека» вышла в Петербурге в постановке Мейерхольда. На предстоящих гастролях театра В. Ф. Комиссаржевской спектакль хотели показать в Москве, но тогда Художественному театру вообще не имело смысла ставить эту пьесу.

Начались осложнения с Леонидом Андреевым. Несмотря на то, что Репертуарный комитет Художественного театра за пьесу не боролся, легко уступая ее Комиссаржевской, Андреев запретил привозить спектакль в Москву. Он не мог отказаться от престижа быть поставленным на прославленной сцене. Он пригрозил, что разорвет отношения с Художественным театром, если пьеса не будет поставлена.

Немирович-Данченко пообещал Андрееву уговорить Станиславского приступить к постановке безотлагательно. Рисковать таким писателем, как Леонид Андреев, было бы недальновидно.

На заседании у Станиславского 16 августа 1907 года решено бесповоротно ставить «Жизнь Человека» независимо ни от чего: ни от надежды на цензурное разрешение «Каина» — мечты Станиславского, ни оттого, что Станиславскому, как записано в рабочей тетради Немировича-Данченко, — «улыбается репертуар такой: “Юлиан”[42], “Ревизор”, “Синяя птица” и пьеса в роде Стриндберга, “Женщина с моря” и т[ому] п[одобное]» [5]. Год назад Немирович-Данченко записал и другое {388} желание Станиславского — «поставить пьесу на черном сукне — и вообще для новой формы» [6]. Но, как выяснилось теперь, использование этой формы для «Жизни Человека» оказалось под вопросом.

Эффекты с черным бархатом Станиславский хотел применить достойным образом и держал их в запасе. Он предназначал для этого пьесы Метерлинка: «Пелеас и Мелисанда» или «Синяя птица», но никак не андреевскую «Жизнь Человека». Он не хотел жертвовать приемом для пьесы, которая ему не нравилась. Даже после премьеры «Жизни Человека», пожиная похвалы рецензентов, он писал: «“Жизнь Человека” — это один ужас, гадость, а не пьеса». «Не следует забывать, — подчеркивал он, — что я всячески отказывался от постановки “Жизни Человека”, и как только запретили “Каина” (по вине Вл. Ив.)[43], писал ему слезное письмо о том, чтоб он не заставлял меня ставить “Жизнь Человека”».

Мотивы отказа Станиславского неизвестны, так как его письмо не сохранилось. Помимо отвращения к пьесе он мог ссылаться и на то, что задуманное им с художником Егоровым решение сценического пространства якобы уже осуществлено Мейерхольдом в его постановке «Жизни Человека».

Из этого ли письма или из какого-то разговора, но Немирович-Данченко знал об этом опасении Станиславского. Он описывал Андрееву, как Станиславский, прочтя рецензии на мейерхольдовскую постановку, заподозрил, что его «технический принцип» использован, и послал Егорова в Петербург проверить: «Тот убедился в полном совпадении замыслов Станиславского и Мейерхольда» [7].

Совпадение замыслов было в том, чтобы для передачи описываемой Леонидом Андреевым мглы и тьмы, в которых живет Человек, добиться исчезновения сценического пространства. Разница была лишь в том, что Станиславский сделал это при помощи черного бархата, а Мейерхольд — освещения фрагментов сцены и целой революции в осветительном деле.

Осенью 1907 года театр Комиссаржевской не привез в Москву «Жизнь Человека», но и другие показанные постановки Мейерхольда заставили Станиславского откровенно признать, что «исходные точки» у них «те же, что и у нашей покойной “Студии”» [8].

В беседе с представителем «Столичного утра» о новых формах Станиславский, говоря о гастролях театра Комиссаржевской, {389} постарался не употреблять имени Мейерхольда. На самом деле его критические замечания, адресованные театру Комиссаржевской, направлены на Мейерхольда. Что это так и было, видно по письмам деятелей Художественного театра тех дней. В них передано возмущение Станиславского увиденным.

«Константин ругается ужасно, Мейерхольда обзывает дураком, идиотом и вообще ему хотелось бить его при виде его постановок» [9], — пересказывал брань Станиславского актер А. Н. Лаврентьев. «Константин отчаянно ругает этот театр» [10], — писал Немирович-Данченко жене. Другого финала слепому увлечению Станиславского «вздорной болтовней» Мейерхольда Немирович-Данченко ожидать не мог. Теперь он, наверное, был доволен, что оказался прав в диагнозе, данном Мейерхольду и наконец-то признанном Станиславским.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 48; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!