Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения. 10 страница



– Это и в самом деле дочь сахиба Маркоса, – сказал он, обращаясь к группе зевак, собравшихся у ворот. – Я помню, что прослужил в их доме много лет. Дочка – вылитый отец! Как жалко, что она не родилась сыном. Много лет прошло с тех пор, как мой молодой сахиб, когда его жена умерла, родив дочь, уехал воевать за сикар[6] в Афганистан и не взял меня с собой, потому что лежал в лихорадке. Дом слишком долго был пустым! Плохо быть пустым для дома… или для сердца.

Дом ее отца показался Винтер таким же незнакомым, как и город. Но золотой дух Сабрины не изменился, потому что годы были добры к «Дворцу павлинов», и казалось, будто время в нем остановилось. Рощи лимонных и гранатовых деревьев все еще наполняли своим благоуханием сумерки, розы, жасмин и ползучая бегония все так же оплетали решетку террасы каскадом цветов, а во внутреннем дворике все так же музыкально звенели брызги фонтанов. Мистер Сомарез и его жена, которых Маркос очень давно нанял присматривать за домом, хорошо выполняли свою работу, и армия слуг, многие из которых служили еще у деда Винтер, остались в доме по завещанию графа и преданно подметали, натирали и мыли огромные пустые комнаты, внимательно расставляли вещи по своим местам.

Сильная жара и проливные дожди, песчаные бури и недолгие холода в течение почти восемнадцати лет, взяли с дома свою дань, но в тот первый вечер трудно было сказать, насколько им это удалось, потому что неяркий свет свечей скрывал многие недостатки. Только при полном свете дневного солнца стало видно, как состарился дом, и Винтер заметила, что парчовые занавесы настолько выцвели и истрепались, что могли порваться от одного прикосновения, резные деревянные украшения покоробились и потрескались, а темные, прекрасные испанские портреты на стенах покрылись пятнами от сырости.

Слуги, помнившие ее родителей, собрались вокруг нее с улыбками, слезами и цветочными гирляндами, и это ее растрогало; это и расстроило ее немного, потому что она не могла вспомнить ни одного лица среди них. Но было приятно разговаривать с людьми, которые помнили ее родителей и говорили о них так, будто они только что покинули этот дом. Эти люди помнили день свадьбы ее матери, и как свадебное платье невесте было найдено в сундуках ее бабки, потому что у невесты не было ничего, кроме амазонки, в которой она приехала.

Это было белое платье, рассказывали они, и это было дурное предзнаменование, потому что белый цвет, как всем известно, был цветом вдов и мертвых. Для невест полагался красный цвет! – красный и золотой, цвета радости. Хотя, может быть, она надела белое, оплакивая отца и мать своего мужа, которые умерли незадолго до этого… И Винтер снова услышала из уст старика, помогавшего открывать тяжелую дверь гробницы, как ее дед, дон Рамон, бодрствовал у гроба своей жены и умер от этого. Ей снова пересказывали истории, которые она слышала от Зобейды, и в том самом доме, где они произошли – в большом испанском доме, который выстроил дон Рамон в дни своей романтической юности на берегах Гумти и назвал «Дворцом павлинов».

Павлины все еще кричали в сумерках и на рассвете, и иногда на траве или каменных плитах речной террасы Винтер находила блестящее золотистое перо из павлиньего хвоста. Прислуга собирала их, связывала в пучки и использовала эти великолепные перья, чтобы смахивать пыль с картин и портретов, которые дон Рамон привез с собой из Испании.

Конвей крайне неодобрительно относился к тому, что называл «болтовней со слугами». Он говорил, что это недостойно, смехотворно и может вызвать только фамильярность, лень и дерзость с их стороны. Кроме того, по его мнению, в ее знании местного наречия было что‑то предосудительное. Черт возьми, с этими ее черными волосами и глазами, не говоря уже о ее желтой коже (от всех этих верховых прогулок она сильно загорела) люди могут даже чего доброго подумать, что он женился на полукровке! Немного владеть хинди было полезно, но разговаривать на нем, как на родном языке, ей совсем не подобало, и он надеялся, что она не станет проявлять свои способности к туземному языку в высшем обществе Лакноу.

Они совсем не оставались одни, потому что новость о том, что в резиденцию в Каса де лос Павос Реалес прибыл лунджорский комиссар со своей англо‑испанской женой, быстро распространилась, и множество посетителей заполнили дом, и Конвей принимал и раздавал множество приглашений. Но не ради этого Винтер стремилась в Лакноу. Это снова было, как в Лунджоре, – бесконечные обеды, ужины, собрания, карточные игры и скачки. Но она не представляла, как их можно избежать, если не под предлогом нездоровья. Но не могла же она притвориться больной, а потом ехать на прогулку по парку и городу, а ей не хотелось сидеть в доме. Одного только человека она хотела видеть в Лакноу, это была Амира. И только в одно место тянуло ее всей душой – в Гулаб‑Махал.

В самый первый вечер Хамида принесла записку и корзинку с цветами и фруктами от Амиры, но в записке говорилось только о том, что Амира навестит ее, как только сможет выбраться.

– Значит, я не поеду в Гулаб‑Махал? – недоумевая, спросила Винтер у Хамиды.

– Потом, моя птичка, потом, – сказала Хамида. – Подожди, пока не увидишь сперва Бегам‑санибу. Она скоро придет.

Однажды вечером Амира в сумерках приехала к ней в паланкине с занавесками, украшенными мишурой, его несли носильщики в обносившихся пышных нарядах, и по счастливой случайности Конвея не было дома. Она обняла Винтер со слезами на глазах, и в прохладных сумерках они прошли на речную террасу, в то время как Хамида и двое слуг из Гулаб‑Махала стояли настороже, чтобы предупреждать о приходе любого назойливого мужчины. Они говорили о многом, но известия, которые принесла Амира, были для Винтер горьким ударом, потому что они означали, что Винтер не должна приезжать во «Дворец роз». Не сейчас. Еще рано. Когда‑нибудь, пообещала Амира, но не в этот раз.

Кхалиг Дад, сын Вали Дада и Хуаниты, который родился меньше, чем за три месяца до Винтер – Кхалиг Дад, который должен был стать «великим царем и иметь трех сыновей» – был убит в уличной драке. Он погиб от удара по голове, полученного, когда пьяная и рассвирепевшая толпа молодых денди, чьим вожаком он был, по ошибке была принята за мятежников какими‑то пьяными британскими офицерами, поздно вечером возвращавшимися с попойки в одном из недавно реквизированных дворцов. Правда никогда не выходила наружу и власти ничего не предпринимали, потому что со времени присоединения Оуда в Лакноу происходило множество неприятных инцидентов, и это был лишь один из немногих. Но это происшествие было раздуто до того, что тело сына Хуаниты вопящая толпа пронесла по улицам города, так что ее пришлось разгонять силой.

– Он был моим братом, – сказала Амира, – и я не должна говорить против него, потому что он был просто глупым мальчишкой и мог бы с возрастом отказаться от своих буйных привычек. Но от одного человека, который был там, я слышала, что он выпил слишком много вина, и, увидев ангрези, он придумал устроить на них охоту, и вместе с теми, кто был с ним, он стал бросать горящие партаркары[7] под ноги их лошадей и плясать вокруг них, и вопить. Я еще слышала, что, хотя сахибы пришли в ярость и принялись бить их своими хлыстами, они все‑таки не стреляли в них. Только партаркары. Но жена Дазима, Мумтаз, не поверила в это. Она похожа на моего мужа и ненавидит всех иностранцев.

Амира вздохнула, думая о своем муже Валаят Шахе и той ненависти, которая озлобила его с тех пор, как английское правительство сместило короля Оуда. Она попыталась объяснить его мнение Винтер, хотя это было трудно, так как он больше не открывал мыслей своей жене…

Валаят Шах не питал никаких дружеских чувств к британцам, но он восхищался их силой – когда ей сопутствовала удача, и до тех пор, пока британцы выигрывали сражения и покрывали славой свою наемную армию, он был готов смотреть на них с терпимостью и определенным уважением. Сейчас, однако, одним ударом они лишили его всех прав и привилегий и положили конец его средствам к существованию, так что практически за один день он превратился из человека, обладавшего определенной силой и властью, почти в нищего, вынужденного даже доказывать свои притязания перед британским чиновником на землю, которой владела его семья в течение многих поколений и которая теперь была его единственным источником доходов. А доказать свои права в стране, где меч всегда имел больше веса, чем перо для письма, было нелегким делом, если даже письменные свидетельства владения просто не существовали.

Терпимость Валаят Шаха к ферингхи (чужеземцам) превратилась в мстительную и разъедающую его ненависть. И с этой ненавистью, словно феникс из пепла, возникло воспоминание о былой славе его народа. Он редко задумывался об истории своих предков, пока мусульманское королевство в Оуде стояло непоколебимо, но теперь, когда Оуд – почти последняя магометанская область в Индии – пал, он и многие, подобно ему, обернулись к их славному прошлому, когда исламский полумесяц осветил небо над Индией от Пешавара до Деккана, а Великие Моголы правили всей Индией. Пламя той великой Империи теперь превратилось в слабый огонек, как будто это было не больше, чем огонь тысячи чирагов – маленьких масляных ламп, зажигаемых на праздники, – которые вместе горят, как золотой костер, но гаснут одна за другой, когда кончается масло или их задувает ночной ветер. Лишь немногие лампы однажды заставили былое пламя разгореться, потому что жаркие ветры воинственных махраттов, раджпутов, гуру Нарнака, основателя сикхов, потушили одну за другой. А потом поднялся еще больший ветер: холодный ветер «Компании Джона», дующий из‑за Черной Воды на последние искры Империи Моголов.

Британцы завоевали завоевателей: махраттов, раджпутов и сикхов; и теперь, если падут и сами британцы, наступит хаос. Из этого хаоса полумесяц ислама может ли не подняться еще раз и могут ли последователи Пророка не получить власть над страной, как это было в великие дни Акбара, Джехангира, Шахжедана, Орунгзеба, «Владетеля Мира»?

Валаят Шах, размышляя о теперешних бедствиях и былой славе, прислушивался к словам тех, кто проповедовал джихад, и грезил магометанскими мечтами. Потому что теперь джихад означал не только распространение истинной Веры и убийство неверных. Он означал месть и, может быть, снова Империю.

– Он переменился даже ко мне, своей жене, потому что моя мать была ферингхи, – печально сказала Амира, – и поэтому я не могу пригласить тебя в Гулаб‑Махал. Когда‑нибудь, непременно. Но пока тебе лучше держаться подальше.

Итак, эта дверь закрылась перед Винтер.

Наконец‑то она вернулась в Лакноу. Но не в ту прекрасную и мирную точку отсчета, где она надеялась вновь обрести свою силу и найти цель в жизни, которая могла бы придать ей уверенности; отныне не как ребенок, отданный на милость непостижимых взрослых порядков, а как она сама, Винтер де Баллестерос, освободившаяся из‑под глупой зависимости от картонной фигуры несуществующего рыцаря, свободная от страха и одиночества и мучительных пут любви и способная выстоять в одиночку.

Вновь и вновь повторяемое обещание того, что однажды она вернется в Гулаб‑Махал и тогда у нее все будет хорошо, слишком глубоко вросло в ее сознание, чтобы его с легкостью можно было вырвать оттуда, и Гулаб‑Махал стал для нее не только воспоминанием о счастливых днях. Это было заклятье… волшебство… философский камень, который мог превращать металлы в золото. Недоступная луна. Казалось, она наконец‑то почти дотянулась до нее, но не могла прикоснуться к ней, потому что ворота закрылись перед ее лицом.

Не желая огорчать Амиру, Винтер не спросила дороги к «Дворцу роз» и в какой части города он находился, и потому она даже не знала, проезжала ли она мимо него, когда ездила по городу. Она так не считала, так как дома, в которых жили европейцы, находились на окраинах Лакноу или в военных поселениях.

Город сам по себе был лабиринтом улочек, проходов, людных базаров, домов, лавочек, мечетей, храмов и дворцов. Немногие европейцы бывали там, потому что он кишел недовольством и горечью, злобой и слухами: «Сахибы не успокоятся, пока не получат всю Индию», передаваемых из уст в уста. «Разве у них не было договора с королем и разве они не нарушили его? Говорят, что главный Сахиб получил почести от Королевы за то, что украл так много земли, а новый хочет украсть еще больше земли, чтобы получить еще больше почестей. Скоро в Индии больше не будет королевств, но только одна страна – и вся будет принадлежать компании!»

Десяткам людей, которые осаждали суды с вопросами, кто теперь будет выплачивать им пенсии, было приказано ждать. Ждать… ждать. А пока они ждали, им пришлось голодать.

– Ничем нельзя помочь, – сказал мистер Сэмюэл Кумбс, обсуждая этот вопрос с Лунджорским комиссаром за стаканом портвейна. – За несколько недель нельзя превратить такой хаотичный беспорядок, как в Оуде, в четко отлаженный механизм. Это невозможно. Даже авгиевы конюшни не были в таком беспорядке, а Каверли Джексон не Геракл! Конечно, он сделал все, что в его силах, но этого оказалось недостаточно… У него было не так много сочувствия и понимания к бедственному положению этих нищих чертей, которые потеряли средства к существованию, когда мы взяли власть. Кроме того, не секрет, что он половину времени тратил на ругань со своими помощниками – всему Оуду это известно, а такие вещи не внушают доверия. Хорошо, что он покинул этот мир.

Мистер Кумбс, как и мистер Джош Коттар, занимался бизнесом и имел дело с поставками для армии, они и составили ему большое состояние. Его методы вести дела оставляли желать лучшего, но это был трезвый человек, отлично разбиравшийся в Оуде, он имел независимое положение и крупное финансовое представление об опасностях данного положения, которого не имели чиновники, чей кругозор ограничивался бумажными отчетами.

Мистер Бартон, который не питал симпатии и не стремился к пониманию порабощенной расы, заметил, что, на его взгляд, слишком много шума поднимается в последнее время вокруг туземцев.

– Наполеон был прав, ей‑Богу, – сказал мистер Бартон. – Чернь понимает только одно лекарство – картечь.

Но теперь, когда у власти Лоуренс, я полагаю, с населением начнут носиться, как с писаной торбой.

Мистер Кумбс покачал головой.

– Не Лоуренс. Ей‑Богу, он чудо! – в хрипловатом голосе мистера Кумбса послышались неожиданные нотки благоговения. – Его нет на месте десять дней, и все‑таки каждый уже может ощутить разницу. Жаль, что его не прислали сюда с самого начала, скажу я вам.

– Чуть было не прислали, – вмешался другой гость, дородный, седой человек с налитыми кровью глазами. – Факт! Мне говорили, что он просил об этом положении, но его письмо пришло слишком поздно, Кэннинг уже назначил Джексона. Очень жаль. Джексон был способным малым, но слишком уж горячим. У Лоуренса тоже есть характер, но он редко выходит из себя. Терпение в этой стране – добродетель! Джексона надо было сместить еще несколько месяцев назад.

– Проблема в том, что Кэннинг слишком добр, – сказал мистер Кумбс. – Он не стал бы просить Джексона об отставке, после того как сам его назначил, и надеялся на то, что все уладится. Но я понимаю, что поток жалоб на плохое управление стал слишком большим даже для его мягкосердечной светлости и заставил его выбросить своего кандидата в пользу сэра Генри.

– По‑моему, это ошибка, – возразил мистер Бартон. – Сэр Ганри – больной человек. Каждому видно это с первого взгляда. А больной любитель черномазых – это не то, что я прописал бы этой провинции. Нет, ей‑Богу, не то! Я слышал, что он должен был уехать в Англию, когда пришло письмо от генерал‑губернатора. Ему нужно было уехать!

Мистер Кумбс оглядел хозяина с явным отвращением.

– Вот и видно, что вы не знаете сэра Генри, – заметил он. – Он приехал бы, даже если бы умирал. Он знал! Он знает, как это бывает. Он сделает все, что в его силах, и лучше, чем любой другой человек во всей Индии. Если хоть кто‑нибудь может помешать дальнейшему разложению, то это он – хотя на мой взгляд, оно зашло так далеко, что ему нельзя помешать, не пролив крови.

– Совершенно верно, – согласился комиссар. – А я что вам говорил? Картечь, вот вам и весь сказ! Барнвелл, вам еще портвейна…

Сэр Генри Лоуренс, возможно, самый популярный человек в Индии, прибыл в Лакноу во второй половине марта, чтобы принять управление Оудом из рук мистера Каверли Джексона. Он состарился от горя и разочарований и, как сказал мистер Бартон, не мог похвастаться хорошим здоровьем. Но по просьбе Кенпнинга он тут же позабыл о том, что так нуждался в отъезде на родину, и поспешил на помощь в Оуд. «…человек может умереть только однажды, – писал Лоуренс своему другу и ученику Герберту Эдвардсу, – и если я умру в Оуде – после того, как спасу здоровье, жизнь или иззат (честь) какого‑нибудь бедняка – у меня не будет причины быть недовольным… Но цена, которую плачу, высока, потому что всем сердцем я уже устремился Домой…»

Никто не знал лучше, чем человек, который привел в порядок завоеванный Пенджаб и заработал уважение и приязнь разгромленных сикхов, какие неизбежные трагедии происходят при такой смене правительства или каким наилучшим способом можно решить трудности и успокоить безнадежность и сердечную боль, неотвратимо следующие за переворотом. Новость о его назначении заставила вздохнуть с облегчением половину Индии. Если кто‑нибудь мог усмирить мрачного, подозрительного и дикого жеребца, каким был Оуд, то это был Генри Лоуренс.

Конвей Бартон был приглашен на ужин в резиденцию, и Винтер впервые увидела человека, о котором Алекс говорил так, как говорят о богах или героях.

Это был высокий, худой человек, и его волосы и редкая неровная борода уже начинали седеть. Его осунувшееся лицо со впалыми щеками было изрезано морщинами тревог и усталости и непрекращающейся скорби по жене Гонории, которая умерла три года назад. Но серые, глубоко посаженные глаза были спокойными и внимательными, они могли гореть тем же огнем и воодушевлением, с которым он встретил свою задачу еще молодым человеком, только что прибывшим в Индию, и которая заставляла таких людей, как Джон Николсон, Герберт Эдвадс, Ходсон и Алекс, и многих других взирать на него с восторгом и уважением, как на лучшего и мудрейшего администратора.

В эти дни резиденция всегда была полна гостей, так как только что назначенный Верховный Комиссар держал двери открытыми для знати, землевладельцев и дворянства округа, чтобы внушить доверие к себе и быть в курсе мнений, преобладающих в Оуде. Его юрисдикция не простиралась за границы его провинции, но, так как Лунджор прилегал к этим границам, ему не терпелось встретиться с его комиссаром, о котором он слышал мало хорошего. Мистер Бартон не завоевал его расположения:

– Так как вы в данное время находитесь в отпуске, мистер Бартон, возможно, вы не слышали, что в Барракпуре произошел серьезный инцидент, – сказал сэр Генри. – Скоро это станет общественным достоянием, но я подумал, что вы хотите узнать об этом как можно быстрее в том случае, если вы считаете желательным при данных обстоятельствах, вновь присоединить его к вашему району.

– Вновь присоединить? – сказал мистер Бартон, выпятив белые глаза. – Вы сказали Барракпур? Но он вряд ли затрагивает нас. От Лунджора далеко до Калькутты и Барракпура.

– «Дели дур уст», – сказал сэр Генри с кислой улыбкой.

– Что, простите?

– Это старая здешняя поговорка, – сказал сэр Генри. – «Далеко до Дели». Но я не думаю, что расстояние может защитить кого‑то из нас, потому что то, что случилось в Барракпуре, может повлиять на всех нас. За этими волнениями снова была проблема с пыжами. Кажется, сипай 38‑го полка Национальной пехоты убил начальника отделения личного состава и сержанта, бросившегося к нему на помощь, в то время как джемадар и двадцать наблюдавших человек отказались ему помочь. Генерал Хеарси, кажется, терроризировал этого человека, который потом сам застрелился. Это случилось за день до того, как был расформирован 19‑й полк, устроивший мятеж в Берхампуре, и я опасаюсь, что это может оказать пагубное влияние на любой военный лагерь в Индии. В Амбале уже прошли некоторые волнения, и страх перед пыжами распространяется.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 50; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!