Очерки, корреспонденции. 1932 – 1936 27 страница



«Валька сказал бы: «Бежин луг», – подумал Алеша.

Ему самому казалось, что вся эта колеблющаяся в дыму картина не явь, не действительность, а вычитана из книжки, из любимого Горького или из «Бежина луга».

«Они о ведьмах должны говорить, – подумал он о ребятах, – о страшном», – подвинулся ближе к костру.

Ковбыш уже храпел. Он широко разметал руки, а голову закинул назад так, что остро торчал подбородок. Никогда, должно быть, Ковбыш не спал так вкусно в городе. Как плотно припали к земле его руки! Мокрая трава запуталась между пальцев.

Около костра говорили о страшном.

– Он все по лесу шугав, – тихо рассказывал рябой паренек. Папаха часто сползала ему на нос, и он, не останавливаясь, поправлял ее все одним и тем же движением: всей ладонью проводя по лицу снизу вверх, от носа до рваного малинового верха папахи. – Он все по лесу шугав. Где балка, где яр – там ему хорошо... Скаженный був.

– Брехня, – лениво возразил разметавшийся около самого огня хлопец. Он неподвижно лежал с закрытыми глазами, иногда только медленно поворачивался к огню то одним, то другим боком. – То брехня! То люди брешут.

– А Максым Кулык – це тоже брехня? Га? Га? Митрофан? – набросились на него все разом.

– А що Кулык? – не шевельнувшись, спросил Митрофан.

– Тю! Та ты не знаешь?

– Не знаю.

– Про Кулыка не знаешь?

– Не знаю. А що?

Парень поправил папаху и посмотрел в лес.

«Ну, сейчас будет история про лешего, что жил в лесу и пугал народ», – весело подумал Алеша и опять пожалел, что нет с ним Вальки.

– Поихав Максым Кулык в город, – обстоятельно начал рябой хлопец. – От поихав. А була у него коняка хорошая. То наша коняка, я ее добре знаю, у нас ее ликвизирували. Справный конь. Жеребец. Гнедой.

– У його запал, у вашего коня, я знаю, – перебил его хлопец с кнутом.

– Запал? У кого? У нашего? У Гнедка?

– Та хоч бы и у вашего. Що ж, я його не бачив?

– Чим ты бачив? – вскочил рябой.

– Чим уси бачат. Та ты не дуже, – и он также поднялся на ноги.

«А драка будет», – подумал Алеша.

– Так що ж Кулык? – лениво промычал Митрофан и не спеша перевернулся к огню другим боком.

– Запал... – ворча, уселся на место рябой и воинственно поправил папаху. – Запал... Добрый конь, так усим очи застит. Запа‑ал... Ну так от, поихав Кулык в город... А ночь була скаженна. Ой, и ночь була, хлопци...

Детвора ближе подползла к огню. Алеша тоже подвинулся ближе. Он лежал теперь на спине и смотрел то в небо, то в огонь. Он смотрел в небо, и звезды казались ему искрами; он смотрел в огонь, и искры показались ему звездами. Он глядел в рябое лицо паренька в папахе и думал: кто его опалил снопом искр? Все чуть колыхалось перед Алешей: ночь, лес, огонь, ребятишки. А то, что должно было колыхаться – дым, – напротив, застыло и тяжело оседало, весомое и плотное. Лес показался Алеше теперь совсем близко. Он подступал к костру, всеми деревьями слившись в одно; лес сжался и, наклонив ухо, слушал рябого рассказчика. Через этот спаявшийся лес, через колыхающийся огонь, через путаницу звезд и искр, цепляясь за тяжелые тучи дыма, плыл милиционер Максим Кулик на добром гнедом коне, плыл навстречу несчастью. Он плыл над деревьями, выезжал на поляны, он негромко пел песню. Он качался в седле. Курил, откидывал ветки, бьющие по плечам. И ехал, ехал...

– Вы, мабудь, уси знаете, где Черный яр? – не спеша, со смаком продолжал паренек в папахе. – От туды доихав Кулык. Черный яр – скаженне мисто! Яр велыкий, глыбокий, а кругом така чащоба, спаси и помилуй. От вин подъихав. Когда: «Сто‑ой! Стой!» – и хвать Гнедка за вуздечку. «Сто‑ой!» – хвать наган. А вже ж йому и руки назад. Вже и на земли вин. Вже и на живот ему коленом!

Он достал из золы картошку и начал медленно есть.

– Так что ж Кулик! – закричал нетерпеливо Алеша. – А леший?

– Який леший? Кулыка на другой день нашли. У нас на селе и хоронили. А Гнедко пропав! От конь був! Гнедка увели. Хорош був конь. Я его сам поить водыв.

– Брехня! – промычал Митрофан. – Брехня! Хто ж це був?

– Хто був? – засмеялся рябой. – Це ж уси знають, хто був. Зеленые паны булы, бандиты. Печеный Мартын, що весной расстреляли. Та Авдоха Комарев був, та Антон Иваныч Задыка, та Григорюк, та ще Михаленко з ными путався. От кто був. Их усих найшли. И оружие. И все. А Гнедка не найшли... Хорош був конь. Мабудь, продали...

Максим Кулик лежал на земле перед Алешей. Алеша ясно видел убитого милиционера, как лежал он, скрючив пальцы, не дотянувшись до нагана, как выбился из‑под фуражки лихой кудрявый чуб, за который его любили хуторские девки, как струйка крови стекала по пухлым губам и круглому подбородку.

– Брехня! – дрожащим голосом сказал кто‑то сзади Алеши. – Це неправда.

Алеша увидел, как к костру подходил парень, которого он раньше не замечал. Кнут дрожал в его руках.

– Неправду ты кажешь, Юхим, неправду! – обиженным голосом сказал паренек. – Печеный був, Задыка Антон Иваныч був, Комарев Авдоха був. А мий батько не путався з ными, не був вин. Це грех казать. Це грех...

Молчание прошло над костром. Алеша отчетливо услышал, как задвигался каждый. Тяжело повернулся, хрустя хворостом, Митрофан. Засопел и завозился Юхим, стал хлопать кнутом Андрей – парень, споривший из‑за гнедого коня. Шумное и неловкое было молчание. Вот и привелось Алеше стать невольным свидетелем чужой драмы. Он искоса бросал взгляды на паренька, защищавшего своего отца: кнутовище прыгало у того в руке.

– Може, и не був, – сказал, наконец, Юхим. – Я знаю: его выпустили. Може, и не був. – Он поправил папаху и вдруг закричал: – А хто у гайдамаков служив? Мий батько? Мий батько чи твий? Га? Панас? Чий?

– Так вин не по своей воли, – тоскливо возразил Панас. – Не по своей. Узялы его.

– А чого мого батька не узялы? Чого?

– Та почем я знаю?

– Не знаешь? А? Того, що мий батько сам в Красную Армию пишов. А твий де був?

– Воны Красну Армию не люблять, – засмеялся Андрей, – у них понятия не така.

– А яка? – со слезами на глазах закричал Панас. – Яка в нас понятия? Ну, скажи, черт‑цыган, яка?

– А така.

– Яка така? Яка?

– А ну, цытьте! Цыть! – загремел вдруг Митрофан. – Цыть! От грачи! А то – ой встану, ой встану...

Спорщики сразу утихли.

Юхим бросил в костер охапку хвои. Она зашипела и скорчилась. Огонь стремительно побежал по веткам, иглы мгновенно стали ярко‑красными – такой узор! – потом начали светлеть, потом сразу стали темно‑пепельными. Юхим задумчиво смотрел на них, потом покачал головой.

– Баловство! – и подбросил дров. Дрова горели основательно.

Было странно сейчас Алеше думать: где‑то есть город, школа, учком. Только вчера он там был. А сегодня – степь, костер, кони, лениво жующие траву, детвора со своими историями. А где‑то Павлик, Мотя, Тася... А где‑то столица. А кругом полустанки, разъезды, выселки – и в каждом свои жизни, страхи, поступки. И никто не знает там Алешу, не думает о нем. Кто же, кто сейчас, в эту длинную и единственную минуту, кто думает о нем? Мать? Конечно. Она укладывается спать, вспоминает своего странствующего сына и вздыхает. Тася? Может быть. Валька? Возможно. Вряд ли, впрочем. Кто же еще?

Сон ушел от Алеши. Свернувшись калачиком, Алеша слушал всё новые и новые рассказы ребят. Андрей рассказал, как погиб его брат, убитый в бою под Лисками. Юхим – о том, как коммуне «Красная заря» бандиты подбросили письма: «Если не разойдетесь по хатам, спалим вас». Бабы уходили ночевать в чужое село, мужики несли стражу.

– А коммунары все ж таки не разошлись по хатам! – торжествующе закончил Юхим. – Не перелякались! Ни! На то ж воны и коммунары!..

Тогда Алеше захотелось рассказать о городе. Он выждал минуту и произнес:

– Да. А вот у нас как было...

Все обернулись к нему: они думали, что он спит.

Алеша рассказал о Василии Павловиче, отце Павлика, которого повесили на Миллионной улице. Потом Юхим рассказал о банде Зеленого. Осмелевший Панас вмешался и рассказал о своем дядьке, вернувшемся из плена. Презрительно выслушавший его Юхим рассказал о дезертирах.

– Что же леший? – вдруг вспомнил Алеша, слушая очередной рассказ, и засмеялся. Потом потянулся в приятной ленивой истоме: спа‑ать!

Он не помнил, на чьем рассказе заснул. Когда он проснулся, сияло утро, ребят не было, костер погас. Ковбыш сидел около кучи золы и резал хлеб.

А где же?.. – протирая глаза, пробормотал Алеша. – Где же?..

– Друзья твои? – смеясь, отозвался Ковбыш. – Велели кланяться. Да вот картошек тебе оставили. Садись, поедим.

 

2

 

И вот снова дорога, пыль и колея, и мешок за плечами. И снова отползает назад колеблющаяся линия горизонта. А что за ней? Та же дорога, и пыль, и колеи, золотая соломка.

– Пошукаем удачи в других селах, – сказал Ковбыш, – а там и до шахт дойдем. На шахтах всегда народ нужен.

Хорошие сны снились ему ночью у костра. Будто бы он на море. И будто ветер в корму. И будто солнце. И широко‑о‑о... Вспоминая сны, он закрывал глаза. Тогда дорога казалась ему палубой.

Раскаленная дорога горела под ногами. Словно все солнце, сколько было его в небе, вылилось на нее бешеным, пылающим ливнем.

– Без подметок придем, – пробурчал Ковбыш; он, сын сапожника, знал в этом толк.

По лицу, по шее, по голой груди Алеши ползли щекочущие капли пота. Алексей был теперь весь влажен, как трава поутру. Больше всего он хотел вытереться полотенцем с головы до ног, насухо.

Уже долгое время рядом с ними плелась пустая телега. Тощий рыжеватый мужичок дремал, изнывая от жары. Когда телега подпрыгивала на ухабе, он испуганно вздрагивал и хватался за вожжи.

Алеша шел рядом с телегой. Он мог достать ее рукой. Он мог пересчитать все спицы в колесе, – так медленно она катилась. Он мог схватить растрепанные, похожие на вытянутую мочалу вожжи и вскочить на дребезжавшую телегу. Он ударил бы тогда по лошади, он гикнул бы, встал бы на ноги и стоя гнал лошадь, только пыль бы вертелась за ними. Они мчались бы через испуганно расступающиеся села, через шарахающиеся хутора, через пригибающиеся леса.

– Дядь, подвези! – прохрипел Алеша и облизал сухие губы.

Рыжеватый мужичонка испуганно посмотрел на него и закричал визгливо:

– Пошел! Пошел! Много вас таких!..

Он ударил вожжой по лошади, та лениво пробежала немного и снова поплелась, понурив голову и отмахиваясь хвостом от мух. Ковбыш равнодушно заметил Алеше:

– Ничего, так дойдем.

Они скоро опять поровнялись с телегой. Алеша снова увидел растрепанные вожжи, редкий хвост и медленно ворочающиеся колеса. Вожжи вздрагивали, хвост равномерно подымался, хлопал по разъеденной мухами ране и опять опускался. Колесо медленно ворочалось: все спицы были видны. Одна спица завязана веревочкой. Все это сливалось в тугой, медленно распутывающийся кошмар. Алеша старался оторвать глава и не мог. Сухой зной обволакивал лошадь, телегу, мужичка, Алексея с приятелем; зной согнал их вместе, одного к одному, и все это обессиленно, едва‑едва двигалось по раскаленной дороге. Алеше стало невмоготу. Он закричал что есть силы, хотя Ковбыш был рядом:

– Федор!

– Чего тебе? Чего орешь? – всполошился тот.

– Ты слыхал, Федор, – кричал Алеша, – новый декрет вышел?

– Какой декрет?

– Интересный декрет, Федор. О деревне декрет. – Алеша искоса посмотрел на мужика, дремлющего в телеге. Алеше хотелось сейчас выдумать что‑нибудь такое, сумасшедшее, дикое – все равно, только бы разорвать эту покачивающуюся дремоту, повисшую над всеми. – Вышел декрет, Федор! – Алеша кричал неестественно громко, как в цирке. – Декрет такой: запрещается мужикам заниматься хлебом.

– Чево? – неистово закричал мужик.

Он рванул вожжи: лошадь остановилась, колесо остановилось, спица с веревочкой остановилась – кошмар кончился.

– Да, Федор, – негромко закончил Алеша, – да, такой декрет.

– Якой декрет? – дрожащим голосом спросил мужик. – Та цього не может быть.

– За подписью Совнаркома. В газете «Известия» от вчерашнего числа.

Лошадь понуро двинулась вперед. Мужичок растерянно взмахивал вожжами.

– А ты слыхал, Федор? – начал снова Алеша. – Вот в Сибири...

Он нарочно замедлил шаг. Они начали отставать от телеги. Мужик увидел это и придержал лошадь.

– Эй, хлопцы! – закричал он. – Сидай, будь ласка, та расскажи: що ж там, у Сибири? Хоть и далеко, а все ж таки, може, и нас касаемо...

Какой великолепной вдруг оказалась дорога: высокая, желтеющая уже пшеница колыхалась вокруг. Она доходила до леса и прижималась к бронзовой стене сосен. Сосны горели, как свечи в медных подсвечниках. Какое солнце!

Алеша рассказывал о Сибири, о Москве, о Поволжье, об Америке и Франции, он ничего теперь не врал. Он сказал даже в заключение по‑честному:

– Я соврал насчет декрета. Такого декрета нет, – и поднял свой мешок, понимая, что нужно слезать с телеги.

Но крестьянин обрадованно захлопал рыжими ресницами.

– Так я ж говорил, не может быть такого декрета. Мужик – вин же обязан заниматься хлебом. Хлеб – це ж його планета.

К сумеркам они приехали в село, и дядька Тихон пригласил ребят к себе «отдохнуть с дороги». Алеша взял свой мешок, пошел в овин, вымылся и обтерся с головы до ног сухим и колючим полотенцем.

Вечером дядя Тихон долго беседовал с ребятами о политике. Осторожно прихлебывая кипяток, он спрашивал Алешу:

– Як считаешь, га, власть эта крепкая? – Ложечкой он постукивал о чашку.

У него было маленькое, морщинистое лицо. Когда он сжимал свою рыжую бородку в кулак, то кулак этот, черный и жилистый, казался больше всего его лица, заросшего ржавой щетиной.

– Много посеял, дядя Тихон? – спрашивал Ковбыш.

Тихон виновато разводил руками.

– Какая моя богатства! Ото як бачите...

– А другие как? Сеют?

– Люди сеют. Як же! Як же не сеять? Мужик должен сеять. И я як люди. Я – щепка, а народ – лес.

Этот разговор не был ему интересен. Он сворачивал на свое.

– Изменение, выходит, политики? Га? – осторожно спрашивал он ребят. – Это хорошо! А многие не доверяются. Теперь народ недоверчивый пошел, войной учен.

Алеша глядел на него и смеялся. Ему казалось, что он насквозь видит всего этого нехитрого мужичка с его страхом и сомнениями, с его беспомощно хлопающими рыжими ресницами.

И Алеша радовался: это жизнь. Это жизнь открывается перед его жадным и любознательным взором. Посмеиваясь, он слушал мужика.

– Тут у нас рядом коммуна, – рассказывал дядя Тихон. – Артельно живут. Ничего – стараются...

– А вы что же в коммуну не идете?

– Та як же пойдешь? – удивился дядя Тихон. – Это ж дело неизвестное, новое. Мы ж к атому ще не привыкли. – Он покачал головой и пошел провожать ребят на сеновал. – Великое, великое кругом беспокойство! Нет, ты мне ясно скажи: сколько мне и сколько з меня. Вот и уся политика. – Он закрыл дверь и пошел в хату.

...И вот уже не степь. Вот уже крыша над головой. Сложенная из седого очерета. И сено. И чужие шорохи. Откуда взялся этот растрепанный мужик Тихон? Еще вчера, валяясь у чужого костра, совсем не знал Алексей никакого Тихона. А сейчас этот раскидисто шагающий по двору мужик – самый нужный ему человек. Где мать? Где город? Где Тася? Ничего нет. Один только Тихон есть, Тихон, фамилии которого даже не знает Алеша. Как странно все в атом большом мире!

– Сколько отсюда до шахт, Федор?

– Верст сорок.

– Сорок? Пустяки! А до Ростова, я думаю, верст двести...

– Да, больше не будет. От Ростова до Новороссийска – совсем чепуха.

– Новороссийск? Да это уже море. Черное.

– Да. Оно синее. Я читал. Новороссийск – Батум – прямая линия. Тепло в Батуме.

– Кавказ. Оттого и тепло.

– Раньше туда много заграничных пароходов заходило.

– Да. А то сел на пароход – и куда хочешь. Турция. Египет. Греция... Вот я бы тогда древнюю Грецию нашей Рыжухе на совесть сдал.

– Чудак! Так то ж древняя Греция, а это современная.

– Место ж одно.

Только в дороге так быстро и трепетно ощущается пространство. Когда живешь в окруженном степями или лесами городке, движешься по знакомым дорожкам и смотришь на знакомые холмы – кажется: все, что находится за этим, неосязаемо и нереально. Во всяком случае – где‑то далеко.

Но сел в поезд или в лодку или стал с мешком за плечами на дорогу – и сразу по коже, по телу прошел, пробежал волнующий ветер: ветер пространства. Все реально. Эта дорога ведет недалеко: на хутора, но она же может перебросить тебя на дорогу до Званки. А там уже проходит экспресс «Москва – Батум». Куда хочешь? Север? Юг? Тундра? Тропики? Море? Степь? Пространство осязаемо. Оно в руках. Оно между пальцев. Оно в железнодорожном билете.

– Место одно, да время другое, – раздумчиво говорил Алеша. – Вот и здесь, где мы спим, когда‑то спал скиф. А, Федор?

– Всяко было.

– А теперь мы спим. Чудно! Ты задумывался над этим?

– Нет.

– И я раньше нет. А теперь о чем только не думается! Ты спишь?

Поутру их разбудил дядя Тихон.

– У меня кум есть, – сказал он ребятам, – большой человек по нашей местности. Может, слыхали – Яков Петрович Гонибеда?

– Нет.

– Ну да... Где ж вам! Вы ж не тутошние... Яков Петрович! Го! Голыми руками не берись. – И со стыдливой гордостью добавил: – Он кум мне.

– Кто ж он такой?

– Лавку имеет! – многозначительно поднял палец мужик. – Большой человек!

Они пришли к большому каменному дому, возле которого, как возле трактира, мятая и грязная валялась солома, толпились телеги.

Тихон ввел ребят в лавку. Здесь пахло керосином и шорницкой кожей.

– Яков Петрович, – обратился Тихон к бородатому мужику, – оце самое... – Он развел руками и отошел в сторону: мое дело сделано, а дальше – сами.

Лавочник молча посмотрел на ребят. Он ощупал Ковбыша с головы до ног медленным, оценивающим взглядом, Федька даже невольно руки вытянул перед собой: смотрите, мол, лучше – товар лицом. Потом лавочник перевел взгляд на Алешу и начал его щупать с ног до головы. Алеша постарался принять вид посолиднее, надулся, развернул плечи.

– А сколько будет, – вдруг спросил лавочник тихим, чуть слышным голосом, – а сколько будет, молодой человек: триста восемьдесят девять, помноженное на семнадцать? – и застыл, ожидая ответа.

Алеша удивленно потянулся за бумагой.

– Нет! – закричал лавочник. – Ты в уме, а? – Он закрыл глаза и, положив голову на руки, стал ждать.

Дядя Тихон трепетал в стороне, Алеша побагровел. «Экзамен? – подумал он насмешливо. – Ну, ладно!»

У него была своя система устного счета, в которой он наловчился в школе. Через минуту он сказал:

– Шесть тысяч шестьсот тринадцать.

Тихон ахнул, а лавочник закричал:

– Сколько? – и посмотрел в бумагу, лежавшую перед ним.

Алеша медленно повторил:

– Шесть тысяч шестьсот тринадцать.

– Правильно, – прошептал лавочник.

– Еще не дадите ли задачки? – насмешливо спросил Алеша.

Тихон восхищенно смотрел на него.

– Беру я вас к себе в работники, – торжественно сказал лавочник. – Тебя, – ткнул он пальцем в Ковбыша, – тебя тоже беру. Будешь в поле. Жалованья не положу, не серчай. Харчи будут тебе хорошие. За харчами не постою. А вас, молодой человек, – обернулся он к Алеше, – вас, если у вас охота есть, попрошу в лавку ко мне, в бухгалтера. – Он тихо засмеялся. – Жалованье и харчи. По рукам, что ли?

Тихон умиленно кашлял в сторонке.

Теперь ребята встречались только по вечерам. Они спали вместе на сеновале. Ковбыш приходил утомленный, потный; по загорелому лицу у него пошли белые сухие пятна от ветра и зноя. Алеша тоже хотя и назывался у лавочника «бухгалтером», но приходил с мозолями на руках: ему приходилось таскать мешки, помогать разгружать подводы. Алеша сначала удивлялся: зачем столько товаров? Куда же эту муку? Это хоть бы городу – и то хватило. Но скоро он увидел, что и товары и мука текли через лавку по неведомым ему каналам. В самой же лавке покупателей было немного: крестьяне сидели без денег.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 77; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!