А. Ф. Кони. Харьков, 1870 год. 19 страница



За время моей судебной службы (1866–1907 гг.) руководящее напутствие председателя являлось в судебной практике самою неразработанною и слабою частью уголовного процесса. Не думаю, чтобы в последние годы, при громадном наплыве в суды уголовных дел, положение улучшилось… В первые годы существования судебной реформы неясное понимание пределов и задач руководящего напутствия создавало довольно комические недоразумения. Так, например, в одном из небольших судов харьковского судебного округа председателем был человек старого закала, бывший выборный председатель дореформенной палаты уголовного суда. Приступив к руководящему напутствию в присутствии старшего председателя судебной палаты барона Торнау, приехавшего закрывать уездный суд, он перечислил совершенно механически, длинно, бесцветно и подробно все обстоятельства дела, начиная с полицейского дознания, и потом совершенно неожиданно сказал: «Я же, господа присяжные, вполне убежден, что подсудимые, безусловно, виновны, и рекомендую вам их обвинить». Выслушав после этого мнение барона Торнау о том, что такое руководящее напутствие является неправильным и несогласным с Судебными уставами, так как председатель не должен высказывать своего мнения о вине или невиновности подсудимых, а должен руководить присяжными лишь посредством советов   относительно оценки доказательств, глава суда отвечал недоумением, но обещал по следующему делу исполнить веление закона. На другой день он, снова скучно и с бесконечными повторениями изложив все обстоятельства дела ab ovo *, почти дословно повторил протоколы осмотров и обысков и затем, кинув торжествующий взгляд в сторону старшего председателя, сказал: «Все, что я излагал вам до сих пор, как о фактах  дела, – есть не более как советы   с моей стороны, – прошу это помнить!»

В бытность мою прокурором в одном из больших университетских городов председатель вновь открытого окружного суда – добрый и искренне преданный судебному делу старик – за несколько дней перед слушанием первого большого дела с присяжными спросил меня, не приходилось ли мне присутствовать при каком‑либо прочувствованном обращении к присяжным в конце руководящего напутствия. Отвечая ему, я припомнил случай в Харькове, когда председатель суда Э. Я. Фукс по делу о 17‑летнем гимназисте, обвиняемом в похищении книг у товарищей, отпуская присяжных в совещательную комнату, сказал им

в заключение своего руководящего напутствия: «Вручаю вам, господа присяжные, вопросный лист и жду ответа по убеждению вашей, ничем не стесняемой, совести. Разрешая вопрос о виновности подсудимого, вы припомните, что этот юноша стоит на пороге жизни в обществе, которая начинается для него столь печально. Оттого, что вы вашим приговором впишете в ее первые страницы, может зависеть вся его дальнейшая судьба. Да благословит и укрепит вас господь в исполнении вашего долга согласно не только с правдой, но и с милостью – и пусть день произиесения вашего приговора будет днем душевного обновления для юного подсудимого»… «Ну, знаете, – сказал мне старик, – это мне не нравится, ведь это подсказывание оправдания, нет, я этого в составляемое мною теперь резюме не помещу». – «Как теперь? – удивленно спросил я. – Да ведь дело слушается еще через неделю, и вы еще не ведаете, что выйдет в судебном заседании и выработается в прениях сторон». – «Ах, нет! Главное ведь известно из следственного производства и обвинительного акта, да и где тогда, в течение заседания, об этом думать! Поверьте мне, я ведь хоть и служил прежде по государственным имуществам, но почти три года был прокурором, резюме надо заготовлять вперед… Я завел себе и книжку, куда вношу главные мысли, которые должны быть высказываемы мной присяжным…» Накануне заседания он неожиданно сказал мне, что долго думал над словами Фукса и они ему стали нравиться. И, действительно, через день, в полночь, перед многочисленной публикой, жадно ловившей каждое новое и необычное для нее действие или слово нового суда, он окончил свое руководящее напутствие по сложному и крайне трудному, вследствие разноречия экспертов, делу об отравлении и задушении старухой‑женой и ее многолетним любовником вернувшегося, после двадцатилетней отлучки, пьяного и драчливого мужа словами: «Да просветит и укрепит господь ваш ум и совесть при разрешении сомнения в том, виновны ли подсудимые в жестоком деянии, которое им приписывается». Это произвело на всех и, конечно, на присяжных, хорошее впечатление, прозвучав, как заключительный аккорд в том своеобразном священнодействии, каким в сущности должно быть настоящее отправление правосудия…

Затем начались обычные заседания, и потянулись рядовые дела о кражах со взломом и о третьих кражах с собственным сознанием подсудимых и весьма несложными обстоятельствами дела. Будучи очень занят, я не имел времени заходить в эти заседания. Но недели через две один из моих товарищей прокурора намекнул мне, что было бы желательно, чтобы я послушал руководящие напутствия председателя, и на мой недоумевающий вопрос объяснил мне, что старик так вошел во вкус заключительных слов, сказанных им по первому делу, что повторяет в каждом заседании по нескольку раз свое «да укрепит и просветит»… иногда вызывая невольную улыбку у слушателей. Я пошел в ближайшее заседание и убедился… «Ну, что? – спросил меня добродушно председатель, – Как вы скажете? Ведь дело‑то, кажется, у нас идет ничего себе?» – «Идет‑то идет, да только не находите ли вы, что от постоянного повторения вашего заключительного призыва последний теряет свою силу и становится заурядной фразой, в смысл которой уже никто не вникает?» – «Ну, уж извините, – воскликнул он, – уж извините! Сами меня научили, а теперь критикуете. Оно у меня уже и в книжку занесено»… Эта таинственная книжка, предрешавшая содержание каждого руководящего напутствия, была своего рода Vademecum [34] моего председателя. Она была наполнена отдельными периодами и единичными афоризмами, и те, кому удалось заглянуть в нее, уверяли, что в ней были для оценки доказательств помещены такие изречения:, «И что же представляет он (т. е. подсудимый) в свое оправдание? Одно голое отрицание!» Последнюю фразу, приходилось и мне не раз слышать из уст председателя о добросовестном, хотя и несколько своеобразном, отношении которого к своему делу я вспоминаю с искренним уважением.

Рисуя перед собою образ этого председателя, я не могу, отрешиться от воспоминания и о некоторых других его чертах, вызывавших невольную улыбку у окружающих, находившихся в судебных заседаниях, когда таковые посещала его супруга. Старик был не только добрым и рачительным семьянином, но и относился к ней с влюбленной нежностью, проявления которой считал вполне уместными и в присутствии посторонних. Когда она, одетая со вкусом, величаво проходила где‑нибудь в гостях мимо карточного стола, за которым он играл обыкновенно «по маленькой», он прерывал игру и с молчаливым восхищением следил глазами за спутницей своей жизни. Ему, конечно, хотелось, чтобы она посещала заседания по наиболее интересным делам и могла убедиться в искусстве, авторитетности и своеобразном красноречии мужа. В местах для публики было поставлено особое кресло, замыкавшееся медной перекладиной, которую почтительно услужливый курьер отпирал в нужных случаях, и супруга председателя водворялась в предназначенное ей место. Появление ее всегда и неизменно производило особое впечатление на мужа. Он приостанавливался в ведении судебного следствия и, вынув старомодный лорнет с ручкой, осыпанной бирюзой, долго и с умилением смотрел в него на вошедшую и блаженно ей улыбался, посылая ей знаки приветствия.

В большинстве случаев, отчасти, впрочем, кроме столиц, руководящее напутствие свелось к указанию присяжным подробностей порядка их совещания и способа ответа на поставленные судом вопросы. За время моей прокурорской службы мне пришлось слушать настоящие руководящие напутствия по некоторым делам преимущественно в Харькове от Э. Я. Фукса и в Петербурге от А. А. Сабурова. Последний умел облекать содержательность своего напутствия в блестящую форму и обострять внимание и самодеятельность присяжных. Но многие другие напутствия, слышанные мною, были очень и очень слабы, представляя «медь звенящую и кимвал бряцающий», и, по правде говоря, только отнимали понапрасну время у всех присутствующих. Особенно было досадно, когда бесцветное положение доводов обвинителя и защитника, лишенное сжатого синтеза и самостоятельного анализа, следовало за полными блестящей логики речами Арсеньева или Поте‑хина, за исполненными огня и художественных образов речами Спасовича, за тонкой и изворотливой диалектикой Лохвицкого, за обвинительными речами одного из моих талантливых товарищей – Случевского, Жуковского, Андреевского и др. Не лучше бывало и тогда, когда один из председательствующих' начинал «суконным языком» разъяснять в общедоступных, как ему казалось, выражениях юридические понятия, давно известные присяжным из жизни.

Бывают, однако, случаи, когда руководящее напутствие является излишним по простоте и житейской ясности дела и где оценка доказательств основывается уже не на разборе их внутренней силы, а на непосредственном впечатлении присяжных, произведенном на них тем или другим показанием или личностью говорившего перед ними. Такой случай был и в моей председательской практике. Вследствие болезни товарища председателя мне пришлось спешно заменить его и сказать руководящее напутствие по делу о профессиональной воровке кур (такой специальный «промысел» существовал в семидесятых годах в Петербурге, существует, вероятно, и теперь), судившейся в седьмой или восьмой раз. Зайдя во двор большого дома в отдаленной части столицы, она приманила петуха и, накинув на него, по словам сидевшей у окна в четвертом этаже потерпевшей от кражи, мешок, быстро удалилась, но была задержана поспешно «скатившейся» сверху хозяйкой похищенной птицы и привлеченным ее криком городовым уже в то время, когда продавала петуха довольно далеко от «места его жительства». На суде подсудимая утверждала, что зашла во двор «за нуждою» и лишь потом заметила, что какой‑то «ласковый петушок» упорно следует за ней, почему и взяла его на руки, боясь, как бы его не раздавили при переходе через улицы. Законная владетельница петуха с негодованием отвергала эти объяснения, заявляя, что у нее «петушище карактерный» и ни за кем, как собака, не пошел бы. Обе остались при своем. Что можно было сказать в руководящем напутствии по такому делу, кроме указания, что решение вопроса о виновности зависит от доверия к одному из двух показаний о характере   петуха, подкрепляемого практическими воспоминаниями о свойствах и привычках этого пернатого. Я так и сделал, и присяжные после двухминутного совещания признали, что петух был характера гордого и непреклонного. Для подобных случаев следовало бы установить необязательность руководящего напутствия, если только сам председательствующий не найдет необходимым его произнести или о том не заявят* желание присяжные заседатели. Но и при введении подобного правила отсутствие защитника должно вызывать неизбежность напутствия.

Сознание важного значения напутствия побудило – меня при ведении больших и сложных дел в петербургском суде (Юханцева, Гулак‑Артемовской, Жюжан, о подделке облигаций восточного займа, Мейенов, Ландсберга и других) обращать на эту часть уголовного процесса особой внимание и по мере сил попробовать самостоятельно построить ее на общих основах, заложенных составителями Судебных уставов, которые отвергли в свое время установление каких‑либо правил для оценки доказательств, предоставив все дальнейшей деятельности судей и их вдумчивому опыту. Почти все мои руководящие напутствия были напечатаны, и я собрал впоследствии некоторые из них в моей книге «Судебные речи». Переходя в 1881 году на должность председателя гражданского департамента судебной палаты, я с большим сожалением расстался с возможностью продолжать выработку приемов и содержания напутствия и уже гораздо позже, в качестве обер‑прокурора уголовного кассационного департамента, с огорчением имел случай неоднократно убеждаться по большим делам, доходившим до Сената, что твердого и точного понятия о границах и о внутреннем смысле руководящего напутствия все еще окончательно не установлено. И теперь еще бывают случаи, когда напутствия являются или бесполезной, ничему не помогающей тратой времени, или проведением совершенно произвольных взглядов и положений, способных лишь затемнить голос здравого и правового сознания и житейской правды, или же, наконец, что особенно печально, носят на себе следы влияния французской развязности, но только без тонкого французского остроумия. Был даже и такой случай, когда председательствующий по делу с очень сомнительным обвинением студента в тяжком преступлении против женской чести, обвинением с довольно явной вымогательной подкладкой со стороны потерпевшей, допустил прокурора и гражданского истца до совершенно недозволительных заявлений, сеящих племенную вражду. В объяснении своем он ссылался в свое оправдание на то, что был в то время поглощен «обдумыванием» своего резюме… поглощен во время прений, которыми он должен руководить и сущность которых ему, по закону, предстоит разбирать в своем заключительном слове…

Задача руководящего напутствия в деле Маргариты Жюжан была особенно трудна и ответственна. Из раскрытых на суде обстоятельств было затруднительно вынести убеждение, что жизнь несчастного юноши пресеклась вследствие случайности или собственного его желания. С другой стороны, улики против подсудимой были довольно слабы. Между доказанными чувственными ее отношениями к Николаю Познанскому и правдоподобным заключением о возникавшей в ее сердце ревности к расправлявшему свои молодые крылья юноше и умышленным отравлением недоставало некоторых, необходимых для полного убеждения, звеньев. Из‑за преступной, коварной отравительницы, принесшей разврат и смерть в доверившуюся ей семью, не раз выглядывал легкомысленный образ несчастной иностранки, не умевшей в обстановке безалаберной русской семьи сдержать порывы страстной натуры и уже достаточно за это наказанной тюремным заключением и всенародным позором. Лично у меня возникало предположение, что Николай Познанский, страдавший краснухой и связанным с ней ослаблением зрения, напуганный мрачными предсказаниями популярных медицинских книжек относительно последствий преждевременной половой жизни, желавший, быть может, вызывать в себе крепкий сон, гарантирующий его от чувственного возбуждения, клал в папиросы морфий (на то, что в папиросах были находимы следы чего‑то горького и что на губах покойного, вокруг которого валялись окурки папирос, был белый налет, смьнтый матерью, существовали указания в деле) и перед тем, как чиркнуть спичками в последний раз, всыпав в папиросу яд, забыл вложить в нее вату и отравился вследствие этой своей неосмотрительности. Но это было лишь предположение, последняя часть которого была довольно бездоказательная, и я не мог его навязывать присяжным, тем более, что ни на суде, ни при прениях об этом не говорилось ни слова. Возбуждать сомнение в присяжных следует обдуманно и осторожно. Я уже говорил, что у нас часто встречается недостаток, отмеченный еще Кавелиным и названный им «ленью ума». Эта лень ума, отказывающаяся проникать в глубь вещей и пробивать себе дорогу среди кажущихся видимостей и поверхностных противоречий, особенно нежелательна на суде потому, что в нем достоверность вырабатывается из правдоподобности и добывается последовательным устранением возникающих сомнений. Благодетельный и разумный обычай, почти обратившийся в неписаный закон, предписывает всякое сомнение толковать в пользу подсудимого. Но какое это сомнение? Конечно, не мимолетное, непроверенное и соблазнительное по легко достигаемому при его услужливой помощи решению, являющееся не плодом вялой работы ленивого ума и сонной совести, а остающееся после долгой, всесторонней и внимательной оценки каждого доказательства в отдельности и всех в совокупности, в связи с личностью и житейской обстановкой подсудимого. С сомнением надо бороться, а не открывать ему торопливо и гостеприимно двери. Надо его победить или быть им побежденным, так, чтобы, в конце концов, не колеблясь и не смущаясь, сказать решительное слово – виновен или нет!

Наконец, есть общественные явления, в которых легко и заманчиво найти решающее слово по трудному вопросу, требующему ответа. Таково, например, самоубийство.   Человечество со второй половины прошлого века стало страдать в Европе и Америке одним тяжелым нравственным недугом, развитие которого не может не озабочивать всякого мыслящего человека. Известиями о лишивших себя жизни и тридцать лет назад уже были полны повседневные известия газет. В этом явлении была и есть одна, особенно прискорбная сторона: лишают себя жизни не только люди, пресыщенные, утомленные морально или физически или же материально измученные жизнью, – самоубийство простирает свое черное крыло и над юностью и над детством, когда ни о пресыщении, ни об утомлении не может быть и речи. Такие юные самоубийцы могут быть и в среде близких и знакомых присяжным лиц. По большей части, как видно из обстоятельств, окружавших их деяние, такие юные самоубийцы вступали в жизнь, предъявляя к ней чрезмерные и нетерпеливые требования, богатые сырым материалом часто бесполезных знаний и бедные душевной жизнью, равнодушные к вечным вопросам духа и преждевременно разочарованные. Когда жизнь начинала наносить им свои удары, перед ними сразу меркла всякая надежда, слабая воля не напрягалась на борьбу и смущенная душа не умела найти ни в чем опоры, быстро развивая в себе бессильное отчаяние и ненависть к самому факту существования… Намеки на такие настроения были и в дневнике Николая Познанского, причем некоторые, очевидно, особенно сильные места были тщательно зачеркнуты неизвестной рукой. Не удержать, однако, присяжных от соблазна всецело и поспешно отдаться предположению о том, что тут было самоубийство, без всякой дальнейшей проверки этого многими житейскими чертами из жизни умершего и даже из того же дневника, было бы несогласно с задачей, лежащей на председателе. Да и самый дневник Познанского, как доказательство вообще, подлежал особому разъяснению, особенно ввиду того, что он был веден не взрослым и много пожившим человеком, являясь плодом спокойного отношения к уже изведанной жизни, а писан перед неизбежным личным «Sturm und Drangperiode» *, когда является невольное преувеличение своих ощущений и впечатлений, когда предчувствие житейской борьбы и брожение новых чувств навевают оттенок скорби на размышления, вверенные дневнику, и человек, правдивый в передаче отдельных фактов и целых событий, впадает в самообман относительно своих чувств и мнений. На эту сторону дневника, как доказательства, необходимо было тоже указать присяжным и предостеречь их.

Поэтому руководящее напутствие по делу Жюжан было сопряжено с большим трудом не только по отношению к содержанию, но и к форме, которая в напутствии должна быть в высшей степени сжатая, где не должно быть ни одного лишнего и ни одного забытого слова. Дело Жюжан привлекло к себе внимание не только нашей, но и французской печати. В «Temps»[35] были напечатаны известия о ходе процесса и об оправдательном приговоре и приведена выписка из парижского издания «Agence generale russe»[36], содержащая разбор моего напутствия.

Не могу не привести в заключение характерного отзыва Петра Дмитриевича Боборыкина. «Сейчас только окончил я, – писал он мне 18 ноября 1878 г., – чтение вашей заключительной речи по делу Жюжан. Она мне так понравилась, что я не могу не выразить вам этого. Что в особенности прельстило меня в этом резюме – это не одна только форма его (на нее и наш брат, писатель, был бы, быть может, способен), но немыслимая для меня объективность изложения и оценки… Я и до вашей речи рассуждал так, как вы рассуждаете; но повести себя так, как вы себя повели, не был бы в состоянии – темперамент не позволяет: что‑нибудь да перепустил бы или не взвесил бы с такой широкой и строгой вдумчивостью, как это сделали вы».


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 54; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!