А. Ф. Кони. Харьков, 1870 год. 15 страница



Дня через два ко мне в служебный кабинет влетела в состоянии крайнего раздражения Гулак‑Артемовская, заявившая, негодуя и плача, что ее притесняют, требуя второго поручителя. «Не второго, а единственного, – сказал я, – потому что ваш поручитель отказался». – «Как? – удивленно воскликнула она. – Отказался?! Да как он мог меня поставить в такое положение? Я не сяду под стражу, я найду другого поручителя, но он мне дорого заплатит! Отказался! Ну, погоди же!» – И она угрожающе подымала палец, а ее красивое лицо дышало неутолимым желанием мщения.

Судебное следствие длилось четыре дня, с 20 по 23 октября, и обвинение было доказано вполне. Подсудимая защищалась очень энергически и искусно. Всегда изящно одетая, то чрезвычайно скромная, то патетическая в своих объяснениях, она производила довольно сильное впечатление на присяжных и в особенности на разных почетных посетителей, сидевших в местах за судьями. Но подавляющая совокупность улик и сильная речь товарища прокурора князя Урусова, начатая великолепной картиной разволоченного притона, где под шумок обделываются дела, где на смену дневных высокопоставленных гостей по вечерам собираются темные личности и где обыгрывают в дурачки на сотни тысяч, произвели тоже свое впечатление. Одно время, впрочем, можно было думать, что подсудимую оправдают, благодаря самому сильному из ее обличителей – тому самому писателю, который познакомил ее с Пастуховым. По‑видимому, сводя с нею какие‑то старые интимные счеты, он давал свое показание с такой нескрываемой ненавистью к подсудимой, что, казалось, с уст его каплет дымящаяся пена и прожигает пол. Все, что можно сказать оскорбительного о женщине, не употребляя ругательств и обидных эпитетов, все, что можно дать понять дурного многозначительными умолчаниями, паузами и усмешечками – все это было им сделано. Я должен был два раза останавливать его, рекомендуя ему большую сдержанность в выражениях и напоминая ему, что он говорит о женщине, которая притом еще не признана виновной. Когда, после резкого замечания моего по поводу неисполнения моих указаний, он стал осторожнее в выражениях, но остался при прежнем тоне глубокого презрения, которым он говорил о подсудимой, она не выдержала, вскочила со своего места и с криком: «Нет, я не могу больше этого слышать! Он меня оскорбляет! Я не. могу, я уйду, уйду!» бросилась вон из залы. Я послал судебного пристава ее успокоить и продолжал, под доносившиеся издалека ее истерические крики и рыдания, вести заседание. А свидетель продолжал свои показания, которые я, согласно закону, должен был затем повторить, конечно, в смягченной форме, овладевшей собой и вернувшейся в залу подсудимой. На присяжных это показание произвело, очевидно, самое тягостное впечатление, и в некоторых вопросах, которые они просили меня предложить свидетелю, звучала нота раздражения и недоверия. Но подсудимая сама разрушила ту невольную симпатию, которую вызвало к ней это ожесточенное и безжалостное показание. В конце третьего для заседаний, вечером, старшина присяжных Василий Аполлонович Полетика, издатель газеты «Молва», встав со своего места, заявил мне, что присяжные желали бы знать, откуда имела средства подсудимая, чтобы давать взаймы десятки тысяч? «Угодно вам отвечать на этот вопрос?» – спросил я Гулак‑Артемовскую. «Угодно, – отвечала она вызывающим тоном. – Мне нечего скрывать: я проводила дела». – «Присяжные желают знать, что значит проводить дела?» – сказал Полетика. «Подсудимая, напоминаю вам, что по закону вы можете не отвечать на предложенные вам вопросы. Вы слышали, что желают знать господа присяжные?». – «Как же, – отвечала она тем же тоном, – слышала и желаю объяснить, что проводить дела – значит, пользуясь знакомством с влиятельными лицами, устраивать, чтобы дела, в исходе которых кто‑либо заинтересован, решались в их пользу, а также доставать места, выхлопатывать концессии и т. п. Конечно, за это получается известное вознаграждение. Так вот этим я и занималась, пользуясь своими знакомствами…» Все в зале затаили дыхание. Наступила такая тишина, что можно было применить немецкое выражение: «Man horte wie die Wolken ziehen» (Было слышно, как плывут облака (нем*)»  ). Полетика пошептался с соседями и снова встал: «Присяжные желают знать, может ли представить подсудимая какие‑либо доказательства своих слов?» – «Охотно, – живо сказала Гулак‑Артемовская, не дожидаясь моего вопроса, – вот портфель, – и она подняла его со скамейки и показала суду, – в нем все мои документы о проведении дел. Прошу вас их рассмотреть!»

Судебный пристав подал мне портфель, и в нем оказался ряд домашних условий, проектов договоров, справок из дел, просительных писем и ответов на них и т. п. Первым лежало условие между Гулак‑Артемовской и видным железнодорожным подрядчиком Юдиным, в силу которого первая должна была получить весьма крупную сумму в случае, если в одном из высших установлений состоится, по «чреватому последствиями» спорному вопросу, постановление в пользу этого подрядчика. Остальные документы и письма были несколько меньшего значения, как по размерам условленного вознаграждения, так и по характеру ожидавшихся при содействии подсудимой услуг.

«Господа присяжные, – сказал я, – в портфеле, который представлен мне подсудимой, действительно содержится ряд документов, подтверждающих справедливость ее заявления о получении ею вознаграждения за хлопоты по успешному окончанию некоторых дел в различных правительственных местах. Вы удовлетворены?» – спросил я Полетику. Он молча поклонился, и я закрыл заседание.

На другой день, рано утром, у меня настойчиво потребовал свидания «на одну минутку» один из сановников, считавший себя активным деятелем либерального кружка, окружавшего влиятельного поборника почти всех великих реформ императора Александра II *. С встревоженным видом он объяснил мне, что вчера, поздно вечером, в английский клуб пришла весть о таинственном портфеле

подсудимой, сопровождаемая толкованием, что содержащиеся в нем бумаги потому не были оглашены в подробности, что первая же из них будто бы указывала на участие в проведении дел именно этого поборника, чему его злобные и многочисленные враги тотчас же поверили с ликованием. Я рассказал моему посетителю о содержании портфеля. «Но это необходимо огласить во всеуслышание, – сказал он мне, – иначе гнусное подозрение останется и укрепится». – «Стороны и присяжные не просили об оглашении, – сказал я, – а запутывать дело подробностями побочных обстоятельств не следует, тем более, что я привык к тому, что присяжные относятся к моим удостоверениям с полным доверием». – «А если стороны или присяжные попросят, – спросил, продолжая волноваться, мой посетитель, – тогда будет оглашено?» – и, получив утвердительный ответ, торопливо удалился. Очевидно, он спешил повидаться со сторонами. И, действительно, лишь только в 11 часов утра я открыл заседание, как встал поверенный гражданского истца В. П. Гаевский и заявил просьбу об оглашении главнейших из документов, содержащихся в роковом портфеле. Его просьбу поддержал товарищ прокурора, князь Урусов, и к ним, наконец, присоединился и Полетика. Тогда я прочел вслух главнейшие из документов. Вслед затем сидевший в местах за судьями мой утренний гость немедленно вышел из залы заседания. А вечером в тот же день был подписан указ Сенату об увольнении бывшего сановного поручителя за Гулак‑Артемовскую от долголетней службы без прошения. Оказалось, по справкам, что несчастный старик, личная честность которого была вне всяких сомнений, поддавшись чарам ловкой женщины и ничего не подозревая с ее стороны корыстного, вероятно, пообещал ей заступиться в коллегиальном совещании за «бедного» подрядчика и на свою гибель сдержал свое обещание, забывая, что «1а femme de Cesar ne doit pas etre souponnee» l. Все, из которых многие, быть может, сознательно участвовали и не в таких делах, отвернулись от него. Опозоренный, разбитый физически и нравственно, он уехал за границу и там вскоре умер. Мстительное торжество Гулак‑Артемовской не послужило ей, однако, в пользу, и вечером на четвертый день, весь занятый прениями сторон и моим руководящим напутствием, присяжные вынесли ей обвинительный приговор. Она выслушала его спокойно, поклонилась суду и потом, гордо выпрямившись и презрительно взглянув на вышеупомянутого свидетеля‑обвинителя, ждавшего исхода процесса, громко, на всю залу, спросила его: «Вы довольны?!»

Обаяние этой женщины было, очевидно, очень сильно. Достаточно сказать, что один свидетель, молодой человек, имевший хорошее место в Петербурге и давший столь явно лживое показание в пользу подсудимой на суде, что Урусов потребовал занесения такового в протокол, для возбуждения уголовного против него преследования, бросил службу и Петербург и отправился за осужденной в Сибирь.

Вспоминая это дело во всей его совокупности, я не раз с удовольствием останавливался на моем нелюбезном упорстве относительно визита к Гулак‑Артемовской и дачи ей портрета или даже простой карточки. Присутствие прокурора окружного суда в ее гостиной, автограф на портрете или даже простое нахождение визитной карточки на столике у любезной хозяйки могли бы ей оказывать немалые услуги, влияя на доверчивость лиц, имевших надобность в ее помощи по проведению дел или могших иметь к ней претензии уголовного характера.

 

ЛАНДСБЕРГ

(Из председательской практики) *

 

Ночью 25 мая 1879 г. в аптеку Фридлендера у Каменного моста в Петербурге пришел бледный и ослабевший от потери крови офицер и просил перевязать глубокую рану на ладони правой руки с повреждением артерии. Утром 26 мая этот офицер – прапорщик Карл Ландсберг – заявил командиру лейбгвардии саперного батальона, что получил телеграмму о внезапной болезни матери и должен немедленно уехать в Шавельский уезд Ковенской губернии.

30 мая маляр, красивший наружную стену дома № 14 по Гродненскому переулку, заметил через окно квартиры в третьем этаже окровавленный труп женщины. Жильцов этой квартиры – надворного советника Власова и кухарку Семенидову – последний раз видели 25 мая, а с утра 26 двери квартиры оказались наглухо запертыми, что заставляло предполагать, что Власов уехал на нанятую им дачу, а Семенидова отправилась, как она давно собиралась, на богомолье. По открытии квартиры Власов и Семенидова найдены зарезанными острым режущим орудием, нанесшим глубокие зияющие раны. Масса круглых кровяных пятен на полу, идущих по направлению к разным хранилищам денег и документов у Власова, к двум умывальникам и к выходной двери, указывала, что убийца сам был ранен, а кровяные пятна на пустом портфеле Власова, в котором хранились разные бумаги и 14 тысяч руб* лей процентными бумагами, освещали и самый мотив убийства.

При следствии выяснилось, что последний, входивший 25 мая в квартиру Власова, был прапорщик Ландсберг* По осмотру, произведенному в Шавлях 6 июня, у него сверх поперечной раны на ладони правой руки найдены были два свежих рубца от резаных ран на левой руке, происшедшие, по его объяснению, от неосторожного вставления сабли в ножны и от оцарапания кошкой. Но 9 июня он сознался в предумышленном убийстве Власова, вызванном невозможностью уплатить 25 мая занятые у последнего без процентов 5 тысяч рублей, причем для того, чтобы беспрепятственно совершить убийство и похитить свою расписку (вместе с которой впоследствии он взял и пачку процентных бумаг), он послал Семенидову за слабительным лимонадом и, когда она, вернувшись, стала откупоривать бутылку, зарезал, подойдя сзади, и ее.

После допроса у следователя Ландсберг представил 12 июня подробную записку с анализом своего душевного состояния и тех обстоятельств, которые повлияли на его решимость пойти на преступление. Задав самому себе вопрос о том, действовал ли он в порыве отчаяния, вызванного безвыходностью положения, или же, напротив, весь строй, ход и образ светской жизни, которую он вел, незаметно подготовили его к убеждению, что в сущности в задуманном им преступлении нет ничего предосудительного при той обстановке, в которой он находился, Ландсберг объяснил следователю, как могло сложиться у него последнее убеждение. «С первого дня поступления на военную службу, – писал он, – меня каждый день приучали владеть ружьем и револьвером и обучали саперным работам, т. е. способам, пользуясь прикрытием из земли, камня и железа, уничтожить возможно большее число неприятелей». Постоянно занимаясь чтением и изучением военной истории, он, по его словам, увидел, что одна треть государственного бюджета идет на поддержание военного устройства, что Наполеон III, чувствуя утрату своего обаяния в глазах Европы, придравшись к удобному случаю, затевает ужасную войну с Германией, в которой гибнут сотни тысяч людей и которая стоит массе семейств отцов, мужей и братьев, а Франции двух провинций и многих миллиардов денег, причем Германия эти миллиарды опять употребляет на увеличение вооружений для новой войны, Которая опять уничтожит сотни тысяч людей. Наказывается это или нет? Нет. Заводчик Крупп наживает миллионы на свои изделия, офицеры получают «за храбрость» ордена, пенсии, чины и т. д. Сам он, Ландсберг, лично за дело при штурме крепости Махрама в Кокандском ханстве, причем мы порядочно покрошили защищавшихся, и за дело, в котором под начальством Скобелева мы истребили спасавшиеся остатки скопищ Автобачи, был награжден двумя крестами с мечами и бантом, а впоследствии при возвращении с батальоном в столицу после турецкой войны, в которой тоже погибли десятки тысяч людей, его, как и других, восторженная толпа награждала лавровыми венками. Англия в Афганистане и в стране Зулусов тоже режет и уничтожает массы людей под предлогом введения цивилизации, которая состоит в возможности основать большое количество колоний и торговых домов, дающих способ отдельным лицам наживать миллионы, чтобы довести до роскоши свою жизнь. И это не только не наказуется, но, безусловно, поощряется… «Мы, военные, – продолжал далее Ландсберг, – безустанно повторяем слова «враг» и «неприятель». Но неужели можно допустить, чтобы кто‑либо из солдат воюющих сторон питал хоть малейшую ненависть к людям, которых он затем убьет с остервенением, будучи при этом, безусловно, убежден, что он не только не делает дурного дела, а, напротив, совершает прекраснейший из поступков своей жизни, о котором будут передавать с благоговением даже в потомстве. И вот мое слово, – заключил он (ежели только допустить, что убийца может давать «слово»), – в день 25 мая я с утра все это обдумывал, дабы убедить себя в правильности и безупречности задуманного преступления». Рассказав затем подробно о своей успешной службе в Средней Азии и о знакомстве там с лучшими семейными домами, «ибо холостой жизни не любил, ни к каким кутежам не принадлежал и к картам чувствовал отвращение», Ландсберг перешел к описанию своего деятельного участия в войне с турками в 1877 году. В Сан‑Стефано от тоски и уныния он стал играть в карты, причем знакомство с кружком игроков обошлось ему около 4 тысяч, в которые он «всадил» не только все свои сбережения, но и сделанные займы. Вскоре по прибытии в Петербург, благодаря своему общительному характеру, связям, воспитанию и положению, он познакомился с лучшими домами столицы, где его принимали очень охотно, как человека, который не пил и не курил и для которого «высшим наслаждением были танцы». Жизнь в кругу, в котором он вращался, влекла за собою большие издержки: нужно было иметь прилично отделанную квартиру, бывать в первых рядах оперы, одеваться у первого портного и принимать у себя. На это не хватало небольших средств, которыми он располагал. А между тем, бывая в доме одного генерала с высоким положением и историческим именем, он полюбил одну из его дочерей и, рассчитывая на ее взаимность, стал помышлять о браке с ней. Весьма подробно касаясь домашней жизни этого семейства и установившихся в нем отношений к искателям руки молодых девиц, Ландсберг изображал себя жертвой тех надежд, которые ему было дано питать и вследствие которых он должен был поддерживать разорительный для себя образ жизни в большом петербургском свете. «Пусть просмотрят у меня карточки тех, кто делал и отдавал мне визиты!» – восклицает он в своей записке и, указывая на дам, с которыми удостоивался танцевать, называет весьма веские имена. Для покрытия чрезвычайных расходов, ввиду ожидаемого принятия его предложения, он должен был сделать крупный заем у своего старого, еще со времен юнкерства, знакомого Власова, сильно его, несмотря на свой крутой нрав и скупость, любившего и гордившегося им, его положением и успехами в свете. Пять тысяч рублей, полученные от заклада билетов, взятых у Власова, были истрачены, а в то же время вопрос о возможности принятия предложения родителями нравившейся Ландсбергу девушки затягивался и осложнялся. Между тем срок возвращения билетов – 25 мая – наступал… Ландсберг, по его словам, знал, что Власов умеет быть добрым, ласковым и гостеприимным, но что он сумеет быть и злым, если его доверие будет обмануто; он может поднять шум, написать командиру батальона и разгласить, что блестящий гвардейский офицер старался казаться богатым с матримониальными целями. Тогда по‑гибнет и служба и надежда на брак. И вот явилась мысль убить Власова и похитить свою расписку. Накануне убийства, 24 мая вечером, рука сидевшего у Власова Ландсберга не поднялась на него. Но на другой день вечером нужно было снова идти к Власову и притом с билетами. Ландсберг стал доказывать себе, что если он убивал в походе людей, которые не сделали ему никакого зла, то как же не убить человека, существование которого грозит всей его жизни?! И он пошел, взяв с собой складной нож и револьвер, чтобы в случае «малейшего скандала» пустить себе пулю в лоб. Зарезав Власова и Семенидову и положив последней под голову подушку, чтобы в нижнюю квартиру не просочилась кровь, он вынул из портфеля расписку и пачку банковых билетов, которые взял себе в убеждении, что, сделав раз преступление, глупо было бы не воспользоваться всеми его плодами…

Записка эта, приобщенная к следственному делу, конечно, ничего существенного в оценке деяния Ландсберга не прибавила. Но над своеобразной и мрачной логикой ее нельзя было не призадуматься. Она открывала просвет в мир условных отношений, жадно искомого внешнего блеска и внутреннего одичания. В ней за логическими скачками мысли, стремящейся к самооправданию, не виделось ни душевного ужаса перед замышленным и осуществленным, ни хотя бы слабого предстательства сердца за человека, повинного лишь в любящей доверчивости. Вместе с тем эта записка указывала с несомненностью на тот способ аргументации в свою защиту, которого предполагает держаться обвиняемый, выставляя себя жертвой такого положения вещей и таких общественных нравов, при которых брак с любимым существом возможен лишь при «оказательстве» материального достатка» оправдывающего жизнь без труда и внутреннего содержания. Такая защита, конечно, не могла изменить ни юридического состава преступления, ни глубокой безнравственности мотива к нему – и с этой точки зрения она представлялась бесплодной. Но вместе с тем рассказ об интимных сторонах внутреннего строя жизни целого семейства, глава которого был озарен лучами справедливо заслуженной славы, и постоянное упоминание имени молодой девушки должны были возбудить жадное и беспощадное любопытство толпы и вызвать различные злобные предположения тех, кто привык черпать краски для обрисовки житейских отношений со дна своей низменной души, Мне было жаль и всеми уважаемого старика, и его ни в чем не повинную дочь и вместе с тем не хотелось допустить при судоговорении «намеки тонкие на то, чего не ведает никто». Поэтому, когда Ландсберг был приведен в суд для вручения ему обвинительного акта, я, назначив ему защитником весьма умелого и серьезного присяжного поверенного Войцеховского, приказал страже удалиться и, оставшись с обвиняемым вдвоем, сказал ему: «Ваша записка, приложенная к следствию, дает мне повод думать, что вы, быть может, будете держаться изложенных в ней доводов в своей защите». – «Да!» – «Я должен вас предупредить, что я не позволю вам касаться домашней жизни того семейства, о котором вы говорите, и отдавать имя бедной девушки на бездушное любопытство публики. Но вы все‑таки можете кое‑что существенное успеть сказать прежде, чем я вас остановлю». – «Что же делать?! Мне это необходимо для защиты». – «Это вовсе не необходимо, а ваш защитник вам, конечно, объяснит, что как бы снисходительно ни отнеслись присяжные заседатели к вашей молодости, они никогда не оправдают вас по тем основаниям, которые изложены в вашей записке. Вы совершили жестокое и кровавое дело, но я не хочу думать, что в вас заглохло то чувство чести, которое должно вам подсказать всю неприглядную сторону такой защиты, которая, не будучи для вас спасительна, в то же время может внести в жизнь других людей скорбь и боль неуловимых и шипящих в темноте обид, намеков и пересудов». Ландсберг задумался, склонив голову с красивыми и тонкими чертами лица, а я сел за свои бумаги. Прошло несколько минут. «Я не буду говорить ни слова об этой семье и девушке», – сказал он решительным тоном. Я позвал стражу, и его увели из моего кабинета.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 71; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!