А. Ф. Кони. Харьков, 1870 год. 17 страница



По окончании дела Ландсберга я решил воспользоваться отпуском и уехать за границу, но накануне моего отъезда ко мне на квартиру рано утром пришел совершенно расстроенный присяжный поверенный Войцеховский и показал мне только что вышедший номер «С.‑Петербургских ведомостей» с отчетом о процессе, в котором вышеупомянутый хроникер выражал свое негодование по поводу того, что защита не пощадила скромности бедной девушки и чувств ее высоко заслуженного отца, а развернула перед присяжными интимную картину жизни этого семейства и ее значения в жизни подсудимого. «Такое отношение защитника, – писал хроникер, – к доброй, чистой и ни в чем не повинной девушке совершенно безобразно, отвратительно и бесчеловечно». Вполне соглашаясь с защитником в том, что он ничего подобного не говорил и вообще тщательно избегал касаться этой стороны объяснений Ландсберга на предварительном следствии, повлияв в этом смысле и на последнего, я увидел из дальнейшей беседы с Войцеховским, что для авторитетного восстановления истины, столь искаженной во вред его безупречной адвокатской репутации, ему желательно и даже необходимо видеть печатное опровержение слов хроникера с моей стороны. Признавая всю справедливость подобного желания, я написал в газету письмо, в котором заявлял о том, что для негодования хроникера, могущего быть приписанным дурному акустическому устройству залы заседаний или доверию его к неверной передаче слухов, нет основания, так как защитник ни о чем, приписываемом ему, ни слова не говорил, иначе был бы приглашен мною не касаться этого предмета. Письмо было напечатано, и я уехал в тихое и целебное Шварцвальдское местечко Тейнах, где меня поджидал с своим семейством мой товарищ по университету и по службе князь Александр Иванович Урусов. Но, как известно, друзья и близкие существуют между прочим и для того, чтобы специально мешать необходимому для души успокоению и сообщать неприятные известия. Так случилось и со мною. Один из моих друзей , запасшись моим заграничным адресом, счел нужным нарушить спокойствие моего целительного уединения и прислал мне номер «Московских ведомостей» со статьей, которая начиналась так: «Мы давно уже обращали внимание наших читателей на то, что в Петербургском окружном суде с тех пор, как председателем его состоит г. Кони, для отправления уголовного правосудия имеется двое весов, причем обращение с лицами высокопоставленными и пользующимися особым уважением общества и вниманием правительства гораздо резче, чтобы не сказать грубее, чем обращение даже с подсудимыми, которых председатель любезно предупреждает о том, что они имеют право не отвечать на предлагаемые им вопросы и делать замечания по поводу каждого действия на суде, как будто они сами этого не должны знать ввиду того, что у нас неведением закона никто не может отговариваться. Яркую иллюстрацию в этом отношении представляет отчет о процессё Ландсберга, в котором составитель его говорит: «Мы напечатали опровержение председателя суда на наше замечание о возмутивших нас приемах защитника. Для полного беспристрастия мы считаем нужным указать на допрос председателем К. П. Кауфмана. Вот он: «Председатель: Введите Кауфмана. Кто вы такой? Чем занимаетесь? Не состоите ли в родстве и дружбе с подсудимым? Вы, конечно, лютеранин. А! (язвительно улыбаясь и откидываясь на спинку кресла) православный?! Примите присягу, но предупреждаю вас, что если вы станете давать ложные показания, то будете преданы суду и подвергнетесь строгой ответственности…» Приличие и учтивость, – так заканчивает свой отчет хроникер, – не везде обязательны, но нельзя не указать на незаконность самой формы допроса, делаемого известному и высокопоставленному лицу, и т. д.».

Возмущенный этой статьей и упомянутым в ней отчетом, А. И. Урусов, все время присутствовавший на процессе Ландсберга, написал от своего лица пылкое и остроумно‑язвительное опровержение. Но я упросил его не отсылать этого в Петербург. Мысль о какой бы ни было полемике с хроникером, забывшим завет Гоголя о том, что со словом следует обращаться честно, была мне до крайности противна.

Когда я осенью вернулся в Петербург, то при первом свидании с министром юстиции Д. Н. Набоковым мы коснулись дела Ландсберга, и он, узнав от меня, как я был возмущен лживым отчетом газеты о характере допроса Кауфмана, рассказал мне, что еще более был возмущен этим Кауфман, находивший, что извращенное изложение происходившего оскорбительно лично для него. По словам Набокова, К. П. Кауфман, заявляя ему об искреннем уважении к суду, вынесенном им из заседания, спрашивал совета министра юстиции о том, не следует ли и возможно ли возбудить преследование против лица, виновного в оскорбительном для него искажении истины в газетном отчете. По собранным по этому поводу сведениям оказалось, что хроникер передал не свои личные впечатления, а рассказ якобы возмущенного всем виденным и слышанным недостоверного «друга генерала Кауфмана», столь настойчиво требовавшего не принадлежавшего ему места в заседании… Конечно, мысль Кауфмана о судебном преследовании была, по совету Набокова, оставлена, и этому можно лишь порадоваться: трудно и почти невозможно было бы установить состав преступления, да и нечистоплотные литературные нравы исправляются не судебными приговорами!.. Через двадцать лет влиятельный изобретатель и поставщик клеветнических измышлений, после речи моей в Академии наук по случаю столетнего юбилея Пушкина, почтил меня присылкой изданного им изящного листа, посвященного памяти великого поэта. Но timeo Danaos et dona ferentes[29], и я немедленно препроводил ему его дар обратно.

 

МАРГАРИТА ЖЮЖАН

(Из председательской практики) *

 

У меня сохранились портреты, т. е. фотографические карточки, некоторых из обвиняемых в тех процессах, на которых я присутствовал как председатель окружного суда или в которых выступал как сторона. Когда я рассматриваю пачку этих портретов, целый рой воспоминаний проходит передо мной. Вот красивая женщина, нарядно одетая, с вьющимися волосами и чувственной линией рта – и вот милое молодое лицо гимназиста, на котором, несмотря на, очевидно, отроческие годы, еще сохранился наивный и чистый отпечаток детства. Это француженка‑гувернантка Маргарита Жюжан и ее воспитанник Николай Познанский, в умышленном отравлении которого из ревности она обвинялась. Процесс этот наделал много шуму в Петербурге и привлек к себе общее внимание.

Юноша шестнадцати с половиной лет, гимназист шестого класса первой гимназии в Петербурге, сын начальника с. – петербургского жандармского управления железных дорог, Николай Познанский был найден утром 18 апреля 1879 г. в своей кровати мертвым. Оказалось, что он скончался от отравления морфием, который легко было достать в квартире Познанских, так как отец юноши принимал его как лекарство и хранил в довольно большом количестве без особых предосторожностей, да и сам умерший, занимаясь химией, имел у себя шкафчик с ядами, среди которых был даже и цианистый калий. Любовь к жизни и молодая жизнерадостность Николая Познанского, тщательная забота о своем здоровье, осмотрительность в приеме лекарств и отсутствие в его обстановке и поведении поводов к самоубийству исключали по отношению к нему предположения о том, что смерть его явилась результатом какой‑нибудь неосторожности с его стороны или была делом его собственных рук. Установлена была также невозможность ошибки со стороны аптеки при отпуске ему вследствие легкой краснухи, которой он страдал, иодистого калия… Поэтому у обвинительной власти явилось подозрение: не было ли здесь умышленного отравления. Но такое преступление – всегда деяние трусливое и коварное. Отравитель не имеет смелости прямого нападения, могущего встретить отпор и самозащиту и во всяком случае сопряженного с известным личным риском. Он действует тайно и нередко, не возбуждая никаких сомнений, спокойно удаляется или, наоборот, является с лицемерной и сознательно поздней помощью в то время, когда его невидимый союзник и орудие – яд – начал свое уже непоправимое дело. Отравление – продукт слабости, а не силы, – ненависти или корысти, но никогда не гнева. Поэтому в делах об отравлениях, как и о поджогах, почти всегда отсутствуют прямые доказательства. Все строится на косвенных уликах, на данных, самих по себе безразличных, которые лишь в своей совокупности и при известной группировке приобретают особое значение и силу, подкрепляя, подтверждая и связывая друг друга. Эти побочные, мелочные обстоятельства кристаллизуются вокруг предположения о наличности преступления и виновности в нем того или другого лица, постепенно обращая отдаленное сомнение в подозрение, придавая последнему сначала характер сильной вероятности и затем облекая его признаками основательно сложившейся достоверности. Известный криминалист и адвокат Спасович образно выяснил в своей обвинительной речи (он был гражданским истцом) по делу о поджоге мельницы Овсянникова характер и значение косвенных улик, отвечая на упрек защитника в том, что он строит все обвинение на «чертах и черточках», а не на доказательствах. «Ну, да! – воскликнул Спасович, – черты и черточки, но ведь из них складываются очертания, а из очертаний буквы, а из букв слоги, а из слогов возникает слово – и слово это поджог!»

О корысти по отношению к погибшему юноше не могло быть речи. Стали искать, кто мог бы его ненавидеть? Оказалось, что в последний раз лекарство вечером перед смертью ему давала Жюжан, что она едва стояла на ногах и очень волновалась, утешая родителей, убирая гроб умершего цветами и ночуя около него, но затем совершенно успокоилась и только, получив на память запонки покойного, впала на последней по нем панихиде в истерику и что, наконец, внесшая порывы страстной французской натуры в среду русской добродушной распущенности, Жюжан ревновала и должна была ревновать юношу, любовные отношения ее с которым разрушались под влиянием более чистых и соответственных его возрасту чувств к встреченной им молодой девушке. Исходя из этих данных, обвинительная власть пришла к убеждению, что единственное лицо, которое могло совершить умышленное отравление Познанского, есть Маргарита Жюжан, и привлекла ее на скамью подсудимых, довольно искусно сопоставляя добытые следствием косвенные улики. Но путь, избранный ею, был, по моему мнению, вынесенному из судебного разбирательства, которое шло под моим председательством, весьма рискованный и едва ли правильный. Несомненно, что Жюжан подлежала уголовному преследованию по 993 статье Уложения о наказаниях, говорящей об ответственности лиц, имеющих надзор за малолетними или несовершеннолетними и благоприятствующих склонности их к непотребству или побуждающих их к тому своими внушениями и обольщениями. Такое обвинение не было, однако, против нее возбуждено, а ее чувственные отношения к своему воспитаннику вместо самостоятельного преступного деяния были выставлены как главная улика, вокруг которой была сплетена сеть остальных. Но улики, почерпаемые из поведения обвиняемого, в котором выражается его душевное настроение после совершения приписываемого ему преступления, вообще всегда шатки и произвольны. Это скользкая почва. На ней возможны весьма ошибочные выводы, для которых притом не существует никаких границ. Для выражения горя нет никаких законов: оно, как и радость, не подходит ни под какие якобы психологические правила. Здесь все зависит от личных свойств, от темперамента, от нервности, обстановки, впечатлительности. Одних горе поражает сразу и «отпускает» понемножку; другие его принимают бодро и холодно, но хранят его в душе, как вино, которое тем сильнее, чем оно старше. От одного и того же нравственного удара один человек застывает, каменеет, уходит в себя и, если бы даже желал, не может облегчить себя слезами, тогда как у другого слезы льются неисчерпаемо, по выражению народной песни, как «горя реченька глубокая». Обвинения, построенные на подборе косвенных улик к предвзятому взгляду, обыкновенно сопряжены с неравномерной оценкой данных и, под влиянием невольного ослепления, с приданием значения несущественному и необращением внимания на существенное. К несчастью, во взгляде, которым руководятся исследователи преступления, иногда слишком большое место занимает авторское самолюбие со всеми его последствиями. Так и в деле Жюжан огромное значение было придано написанному ею доносу на кружок товарищей молодого Познанского, доносу, который по нелепости своей никаких последствий иметь не мог, кроме разве некоторого переполоха в среде юношей, благодаря которому родители Познанского стали бы его удерживать от посещения товарищей, чего так желала Жюжан, боявшаяся его потерять… И вместе с тем не было обращено необходимого внимания ни на то, что в 9 часов утра 18 апреля тело умершего было еще теплое, ни на показание свидетельницы, спавшей рядом с комнатой умершего и слышавшей чирканье спичками о стену в седьмом часу утра, между тем как морфий в ложке лекарства, принятого им накануне, в 10 часов вечера, составлял три грана, т. е. количество, достаточное для полного и скорого отравления совершенно взрослого человека. А это указывало во всяком случае по меньшей мере на одинаковую правдоподобность предположения или о самоубийстве, или о собственной ошибке покойного при употреблении почему‑либо морфия.

Судебное разбирательство длилось три дня, причем один день происходило при закрытых дверях – для выяснения характера отношения Жюжан к юному Познанскому. При этом обнаружилось, что страстная и экзальтированная француженка начала испытывать половое стремление к своему воспитаннику еще за несколько лет до его безвременной смерти, придавая своим ласкам все возрастающий животный оттенок и возбуждая в нем преждевременно и, конечно, не без вреда для его здоровья чувственные инстинкты. Тягостная картина развращения мальчика, едва вступившего в отрочество, нарисованная рядом свидетелей, оттенялась эпизодами из той своеобразной системы воспитания, которая, к несчастью, нередко практикуется у нас на Руси. В силу этой системы, которую правильней было бы назвать воспитательной анархией, забота о детях сводится к тому, чтобы всемерно избегать причинить им что‑либо неприятное. Отсюда в самом раннем возрасте детей стремление поблажать всем их капризам и желаниям, как бы нелепы, а иногда даже и вредны они ни были, лишь бы не огорчить дитя. Отсюда замена во многих случаях разумного и твердого приказания смешным обычаем убеждать ребенка и доказывать ему неосновательность его желания в том возрасте, когда ему непонятны не только существующие житейские отношения, но очень часто даже и самое значение окружающих его предметов. Так возрастают маленькие семейные деспоты, приучаемые не знать никаких препон своим желаниям и невольно привыкающие с годами считать себя центром в жизни семьи. Так развивается в них сознательное и упорное себялюбие и вовсе не развивается характер, одним из главных проявлений которого надо признать умение обуздывать свои желания и отрекаться от своих мимолетных вожделений. Когда такое «сокровище» своих родителей вступает в отрочество, оно считает обыкновенно всякое материальное или нравственное ограничение, робко предъявляемое последними, за вопиющее нарушение своих прав, и начинается то возмущение против родителей и презрительное к ним отношение, на которое они горько жалуются, забывая, что сами создали его годами бессмысленной потачки и баловства. Но вот затем наступает суровая жизнь со своими беспощадными требованиями и условиями, и старая родительная нежность, сменившаяся обыкновенно страдальческим недоумением, уступает место борьбе за существование в ее различных видах. Тут‑то и сказывается отсутствие характера, борьба для многих оказывается непосильной, и на горизонте их существования вырастает призрак самоубийства, с его мрачной для слабых душ привлекательностью. Есть, конечно, и при таком воспитании многие исключения, в которых здоровые прирожденные задатки берут верх над систематической порчей со стороны родителей, но тем более жаль тех жертв этой порчи, действиями которых так богата хроника ненормальных явлений нашей общественной и частной жизни. Разумное воспитание, конечно, вещь трудная: сказать любимому ребенку «не смей» или «нельзя» не особенно весело, гораздо легче постоянно видеть его веселое личико и предаваться животной радости в созерцании этой дорого стоящей и хрупкой живой игрушки. Но в таком чувстве нет настоящей деятельной любви к ребенку. Это лень ума и воли, порождаемая отсутствием сознания ответственности перед существом, которому мы осмелились дать жизнь; это в сущности грубейший эгоизм, подготовляющий новый эгоизм или, в лучшем даже случае, подготовляющий эготизм , благодаря которому в обиход нашей общественной жизни вторгается так много болезненных самолюбий и бесплодных самомнений. К этому же желанию родителей избегать неприятных впечатлений в отношениях с детьми следует отнести и уклонение их от откровенных бесед и назиданий по вопросам половой жизни именно в то время, когда это так необходимо ввиду наступления возраста, в котором пробуждающийся инстинкт заставляет отрока настойчиво искать ответа на эти вопросы и находить его у испорченной городской жизнью прислуги или у школьных товарищей. Эти беседы требуют известной обдуманности и умственного напряжения, но наша обычная беспечность снова вступает в свои права, и бедный отрок отдается на жертву болезненному и небезопасному любопытству. И это случается нередко даже и тогда, когда между родителями и детьми существует так называемая дружба , очень часто выражающаяся лишь в том, что каждый из родителей, закрывая глаза на недостатки, ошибки и зарождающиеся пороки детей, старается их завлечь на свою сторону, с цинической откровенностью рисуя и оттеняя слабости и непривлекательные стороны своей «дражайшей половины».

В показаниях отца несчастного мальчика содержалось, между прочим, указание на то, что еще задолго до смерти последнего он, войдя внезапно в комнату сына, имел случай наглядно убедиться не только в недопустимых отношениях Жюжан к своему воспитаннику, но даже и в способах, которыми эти отношения осуществлялись. Все объяснения по этому случаю ограничились намеками отца и уклончивыми ответами сына, а Жюжан продолжала оставаться с последним в его комнате, когда он уходил спать, и засиживалась там до поздней ночи. На мой вопрос, какие же последствия имело это открытие и почему Жюжан не была немедленно удалена и знакомство с нею не было прервано навсегда, благодушный отец ответил, что не решился так поступить, «чтобы не огорчить Колю», который был привязан к Жюжан. При дальнейшем допросе оказалось, что, видя физическую перемену в сыне и приписывая ее, быть может, влиянию дурных привычек, привитых гувернанткой, отец умершего, не вступая с ним в прямые объяснения, указывал ему на книжку о вреде порочных половых привычек, вместо того чтобы точно и строго выяснить характер отношений сына и Жюжан в семье, где свидетельницей их могла быть 11‑летняя девочка, дочь. Всякий, однако, кому попадались подобные якобы научные книжки, знает, как мало в них не только серьезного медицинского содержания, но и простого человеколюбия по отношению к несчастным читателям, попавшим во власть сокровенного порока, последствия которого изображаются в таких преувеличенных и устрашающих красках, что чтение подобной книжки впечатлительным юношей прибавляет к физическому расстройству организма еще и страшную душевную подавленность и безнадежность, способные толкнуть к сумасшествию или на самоубийство. Недаром в Германии одно время пришлось запретить продажу книги «Der personliche Schutz» [30], которая своим преувеличенным изображением результатов тайного порока доводила многих юношей до мрачного отчаяния и покушения на свою жизнь. Указанные Николаю Познанскому книжки едва ли, однако, в данном случае имели такое гибельное влияние: он слишком любил жизнь, и, как видно из его дневника, из него вырабатывался большой себялюбец. Но во сколько раз была бы уместнее откровенная беседа с ним отца и разумное указание моральных средств борьбы со своим болезненным стремлением вместо нелепых механических мер, рекомендуемых подобными книжками наряду с пикантной «казуистикой».


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 65; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!