А. Ф. Кони. Харьков, 1870 год. 12 страница



Самым слабым из тех следователей, которых я признавал необходимым оставить и при новых судах, был старик Маруто‑Сукол‑Краснопольский, которому оставалось до пенсии всего три года. Он с педантической точностью исполнял все предписания старой следственной практики, писал огромные постановления по форме, установленной для решений старых судов, причем обычные слова «слушали» и «приказали» (а после «приказали» снова излагалось все то, что «слушали») заменял лишь словами «рассматривал» и «постановил». Он вел допросы и составлял по пунктам архаическую дневную записку. Мало даровитый, но честный труженик, он смотрел на судебную реформу, как на грозную тучу, способную потрясти и материально разрушить его личное, семейное и служебное положение почти накануне заслуженного отдыха. Это невольно сказывалось в его тревожных окольных расспросах, в которых звучал затаенный страх не быть командированным к исполнению обязанностей следователя при новом суде. Я старался его успокоить, как мог, откровенно указал ему на «les defauts de ses vertus»[26] и просил его в остающееся до открытия нового суда время изучить новые приемы производства и приспособиться к ним. Мы расстались оба успокоенные за его судьбу, и я в своем представлении прокурору палаты, не скрывши некоторой медлительности работы Маруто, тем не менее горячо рекомендовал его оставить и при новых назначениях, с чем первый и согласился. Человек с тонким умом, остроумный и обворожительный в обращении, покоритель не только женских, но и мужских сердец, искусный мастер уметь заставлять других работать, знаток условий и отношений провинциальной жизни, бывший по прежней административной службе в приязненных отношениях с Салтыковым‑Щедриным, прокурор палаты не был, однако, склонен поступаться личными или служебными интересами во имя чужих нужд и осуществлял на практике правило о том, что «1а charite bien comprise commence par soi‑meme»[27], облекая проведение этого начала в форму изысканной любезности. Так случилось и по отношению к бедному Маруто. Представление министру о назначении признанных по ревизии годными следователей и об оставлении за штатом непригодных было уже готово к отсылке, когда пришло письмо «влиятельного и нужного» правителя канцелярии министерства юстиции Бурлакова с просьбой дать одну из вакансий следователя по Казанской губернии покровительствуемому им лицу, имевшему, впрочем, на такую должность формальные права и оказавшемуся впоследствии человеком весьма дельным. Властною рукою прокурора палаты бедный старик был перенесен в список оставляемых за штатом, а на мое усиленное заступничество последовал ответ: «Ну, что же делать? Лес рубят – щепки летят! Нужна вакансия». Через три месяца после открытия судов мне пришлось участвовать в особом присутствии губернского правления при освидетельствовании умственных способностей бывшего следователя Маруто‑Сукол‑Краснопольского, впавшего в мрачную меланхолию. Я не мог невольно не припомнить этой тягостной картины, когда лет через десять мне пришлось навестить дровосека, от рубки которого пострадала эта щепка, уже сенатора, умиравшего в мрачном отчуждении от людей с душевной раной, причиненной смертью любимой дочери.

Производя эту ревизию, я осматривал вместе с тем тюремные помещения и в одном из уездных городов был поражен состоянием тюремного замка, представлявшего собой сырую и мрачную, обветшалую каменную постройку, окруженную высоким тыном из заостренных кольев. Внутри было темно, до крайности тесно и без всяких приспособлений для мало‑мальски гигиенической обстановки. Традиционная параша, вносимая в камеры на ночь, составляла необходимую принадлежность последних. Арестанты имели удрученный и болезненный вид. В общей женской камере воздух был таков, что, как говорит наш простой народ, в нем можно было топор повесить. Все жаловались на дурное качество пищи и в особенности на ее отталкивающее однообразие. На мои замечания смотритель * и исправник только переглядывались, а директор местного тюремного комитета безнадежно пожимал плечами и говорил вполголоса: «Нету средств!» Затем пришлось посетить помещение для приговариваемых мировыми судьями к аресту. Старинный дворянский дом‑особняк, с тоже традиционными львами по бокам ворот, выкрашенными в темно‑зеленую краску, состоял из ряда больших светлых комнат, в которых просторно были размещены кровати со столиками, графинами для воды и прочими принадлежностями. На стенах были развешаны раскрашенные литографированные картинки из русской истории. В ванной комнате было устроено нечто вроде душа; на каждой постели лежал зимний и летний халат и стояли две пары туфель –* легких и теплых. Но прекрасное помещение это было пусто. Местное население, состоявшее в значительной части из луговых черемис, живших в жалких курных избах и страдавших от этого по большей части глазами, выходивших на охоту в то время еще с луком и стрелами, давало небольшое количество арестуемых. Поэтому летом прекрасное помещение нередко по долгу пустовало и принимало срочных жильцов только с осени. Контраст между обоими помещениями для лишения свободы и между последним из них и обычной житейской обстановкой большинства приговариваемых невольно бросался в глаза. На вопрос мой попечителю арестного дома, видимо, чрезвычайно довольному собою и показанною мне обстановкой, о том, не соблазняют ли к побегу окна нижнего этажа, отстоящие фута на два от земли и свободно раскрываемые настежь, он отвечал мне, что первоначально хотели сделать в окнах решетки, но потом оставили эту мысль, потому что вид решетки производил бы неприятное впечатление на заключенных, напоминая им, что они лишены свободы. «Помилуйте, господин прокурор, – вмешался смотритель, добродушный старичок из отставных военных, – какие тут решетки: никто и так не убежит! Им тут первое время точно что не по себе, никак их к этим нашим устройствам не приучишь, ну, а потом, как обживутся, так ничем их отсюда не выкуришь. Отсидит свой срок, объявишь ему, а он уходить и не думает. Некоторых даже силой выдворять приходилось, особливо если в середине зимы».

Во время той же поездки я имел оригинальную встречу. При посещении одного из приволжских уездных городов мне пришлось познакомиться с местным исправником *, человеком уже пожилым, ко сохранившим большую физическую и умственную свежесть. И он, и его домашняя обстановка произвели на меня хорошее впечатление… Уезжая вечером на пароходе, куда он приехал меня проводить, я выразил ему удовольствие, что имел случай лично с ним познакомиться. «Да вы уже со мной знакомы, – сказал он, весело улыбаясь, – вы обо мне, конечно, читали». На мой вопросительный взгляд он продолжал: «Вы у Щедрина, конечно, читали в «Губернских очерках» и изволите помнить исправника Фейера? Вот тот самый, который, когда для официального обеда рыбу, подходящую по росту и наружности, подобрать не могут, говорит рыбаку: «Да ты рыбак или нет?» – «Да! рыбак, это точно». – «Ну, а начальство знаешь?» – «Как не знать, знаю». – Ну, следовательно… и нашлась такая рыба, какую нужно. Так вот этот Фейер – я и есть! Я прежде в Вятской губернии служил, ну, Михаил Евграфович меня и описал, только фамилию чуть‑чуть изменил. Давно это было, лет двадцать прошло, другие времена были. Счастливого пути!..»

Служа в провинции, я вынес о судебных следователях Казанского и Харьковского окружных судов самое лучшее воспоминание. Судебный следователь по Судебным уставам 1864 года облечен очень большой властью, поставлен во многих отношениях в положение независимого судьи и имеет в целом ряде случаев право не подчиняться предложениям обвинительной власти, когда он с ними несогласен. Все это в связи с тем, что должность следователя поставлена в нашей судебной иерархии так, что на нее назначаются, и в особенности назначались, сравнительно молодые люди, могло давать поводы не только к упрямому проведению непогрешимости своих взглядов на дело и на личность обвиняемого, но и к тому, чтобы ими овладевало опьянение власти, как это случалось впоследствии с земскими начальниками вроде известного харьковского «кандидата прав» Протопопова * и подобных ему «кандидатов бесправия». Но ничего подобного, однако, наблюдать мне в моей практике не приходилось. Способности у следователей были, конечно, различные, но, за исключением одного, Гераклитова, о котором я уже говорил в воспоминаниях о деле серий, все они были беспристрастными исследователями дела и преданными, трудолюбивыми, без высокомерия и самолюбования, слугами Судебных уставов, доказывая своей деятельностью, как мало‑было оснований к предпринятому министерством юстиции упразднению их судейской несменяемости. Нас объединяла общая работа и одинаковое желание служить делу правосудия – и только ему. С чувством искреннего уважения вспоминаю я казанских следователей – Г. П. Завьялова и И. В. Мещанинова (ныне сенатора первого департамента), харьковских– Э. П. Фальковского, Н. Н. Языкова (впоследствии председателя Курского окружного суда) и В. Е. Шопена – и благодарю судьбу, пославшую мне совместную с ними работу. Не могу также не вспомнить своеобразного и добродушного судебного следователя одного из маленьких городов Харьковской губернии, человека уже немолодого, с длинной бородой, тихим голосом и чрезвычайно медлительной речью. Он был большой домосед, выезжал из дому исключительно по делам службы и производил следствия с сердечной вдумчивостью и щепетильной добросовестностью. Провинциал до мозга костей, он, по‑видимому, не бывал в жизни нигде дальше двух ближайших губернских городов и был далек от всякой злобы дня. Когда летом 1868 года в Харьков прибыл на ревизию министр юстиции граф Пален, я, по его желанию, представил ему подробную характеристику судебных следователей моего участка и обратил его внимание на этого следователя как на наиболее заслуженного по годам службы и любви к делу. Познакомившись с ним лично при проезде через уездный город, министр разделил мой взгляд, и результатом этого было получение этим следователем, совершенно им неожиданное, ордена св. Станислава, а вслед затем назначение членом вновь открытого суда в ближайшем округе. Через пять лет, когда я был уже прокурором Петербургского окружного суда, предо мною неожиданно предстал мой харьковский уездный домосед и объявил мне, что, вопреки своим привычкам, решился пуститься в путь, чтобы посмотреть Петербург, посоветоваться с Боткиным и кстати прокатиться в первый раз в жизни по железной дороге, причем вся первая и значительная часть его медлительного рассказа состояла в подробном описании устройства и специальных свойств этого необычного для него способа передвижения, а остальная была посвящена восторгам перед Петербургом, конпо‑железной дорогой, цирком с клоунами и учеными собаками и в особенности перед Пассажем, который в вечерние часы производил на него чарующее впечатление. Я просто не узнавал в моем жизнерадостном посетителе старого, усидчивого и не отзывчивого на все чуждое его специальности работника.

– Вы, вероятно, представитесь министру? – с’просил я его.

– Нет, зачем? – отвечал он мне, – я не затем приехал сюда. К чему его беспокоить…

– И прекрасно делаете. Ну, а у Боткина вы записались?

– Нет, зачем? Так зайду как‑нибудь, мимо идя…

– Ну, к Боткину, мимо идя, заходить не приходится. У него надо записываться и иногда ждать недели по две, до такой степени он занят.

– A y нас в NN это просто: зайдешь, застанешь, ну, и посмотрит, а то, коли не пожалеть трех рублей, то и к себе пригласишь.

– Нет, знаете ли что, я дам вам письмо к Сергею Петровичу, и он вам, если возможно, назначит прием вне очереди.

– Нет, что же его беспокоить? Я лучше у нас дома посоветуюсь. Путешествие меня оживило, и я себя чувствую очень хорошо. В особенности эта железная дорога, ну, да и Пассаж: какие магазины, какие нарядные дамы!..

При расставании я дал ему дружеский совет не очень, хотя бы и платонически, увлекаться Пассажем и собирающимся там нарядным обществом и вместе с тем просил разрешить мне предоставить ему возможность приятно провести вечер. С большим трудом и за довольно высокую цену удалось мне достать для него билет на кресло второго ряда в Большом театре, где в то время пленяла петербуржцев своим голосом итальянская дива Патти. Через несколько дней он встретился мне на Невском, по‑прежнему совершенно загипнотизированный прелестями Петербурга.

– Ну, как вам понравилась Патти?

– Какая Патти?

– Да разве вы не получили билета в Большой театр?

– Нет, как же! Получил, благодарю вас. Какой удивительный театр! Я себе представить не мог: пять ярусов и как отделаны! И какая люстра огромная! Интересно бы знать, как ее зажигают?

– Да, интересно, но Патти‑то, Патти?

– Это которая же? Такая чернявая? Хороша, надо сознаться. Но, знаете, у нас в городе, где я учился, была цыганка Стеша, так у той голосок был еще звонче. Я, бывало, еще гимназистом ходил ее слушать: в дворянском собрании цыганский хор пел. Нет, но я вам скажу, в цирке! Выходит клоун в разноцветном парике, рожа вся мелом вымазана и выводит он двух собак…

– Вы, вероятно, уже скоро едете?

– Да, да, на этих днях. Хочу только представиться завтра министру юстиции; знаете, думаю, узнает он, что я был в Петербурге, и скажет: вот NN я какое внимание оказал, а он был в Петербурге и глаз показать не захотел!

– Могу вас уверить, что министр этого не скажет: у него много более важных дел и время ему дорого. Да и откуда он может узнать, что вы были в Петербурге. А если бы и узнал, то, поверьте, будет благодарен, что вы не пришли отнимать у него бесплодно несколько минут.

– Нет, знаете, все‑таки лучше пойти, а вдруг узнает! – сказал он, задумчиво разглаживая длинную до чресл бороду, придававшую ему библейский вид.

На другой день в мой прокурорский кабинет часа в два дня неожиданно пришел он и поразил меня своим видом. В его походке, жестах, голосе, перешедшем в прерывистый шепот, и в полной безнадежности взора сказывалось глубокое душевное удручение. При этом лицо его с выражением застывшего испуга имело необычный и необъяснимый, с первого взгляда, вид. Я усадил его в кресло, дал ему напиться воды, и он со вздохами и паузами поведал мне следующее: «Я был сейчас у министра… он вышел и, обойдя всех, остановился против меня и пристально на меня посмотрел… Я назвал себя…» «Ах, вы член суда, – сказал он. – Я попрошу вас остаться до конца приема и приму вас отдельно»… Вот, подумал я, – уж извините! – Анатолий Федорович говорил, что не нужно, а граф Пален мне отдельную аудиенцию дает. Надо воспользоваться случаем, если спросит, не желаю ли чего? Что ему сказать: товарища ли председателя или члена палаты? Конечно, члена судебной палаты лучше… Только ушли все представлявшиеся… Зовут меня в кабинет министра. Вхожу, а он идет мне навстречу, такой сердитый, да и говорит: «Вы, как член суда, должны знать правила службы. Разве вы не знаете, что гражданские чиновники не имеют права носить бород? А вы такую бороду носите, что и данные вам знаки отличия не видны. И вы, и ваши товарищи должны подавать пример уважения к существующим правилам, а не нарушать их. Вы не хотите подчиняться действующим постановлениям, а я из‑за вас получаю неприятности. Прощайте, я больше ничего не имею вам сказать». (Оказалось, что незадолго перед тем, при проезде императора Александра II через Динабург, на станцию для встречи явились местные мировые судьи. Государь крайне не любил видеть бороды у представляющихся ему лиц, и борода получила право гражданства в нашем служебном быту лишь после его кончины. Увидев в среде динабургских судей несколько бородатых лиц, он прошел мимо, кратко и сильно выразив свое неудовольствие, и, вероятно, при одном из ближайших докладов министра юстиции обратил его внимание на эту инсубординацию. J] «Что же теперь делать? – шептал умирающим голосом мой посетитель. – Теперь все погибло: на моей службе поставлен крест», – и он с огорчением разводил руками. «Полноте, это все забудется очень скоро. Успокойтесь и поезжайте с богом домой. Я знаю, что вы, как судья, не поступитесь вашими убеждениями ни перед каким гневом, а тут такое мимолетное неудовольствие министра вдруг заставляет вас падать духом! Вам вреден петербургский климат. Вот и у Боткина вы не успели побывать! Уезжайте‑ка подобру‑поздорову, да и в лице вы изменились так, что просто стали неузнаваемы». Тут я пристально взглянул на него, чтобы проверить свои слова, и что же я увидел?! Библейская борода исчезла, и вместо нее от бледного и расстроенного лица почти до пояса тянулись длинные, висячие бакенбарды и между ними светился подбородок с широкой дорожкой, свежеприсыпанной пудрой. «Когда это вы успели?» – подавляя невольную улыбку, спросил я несчастливца. – «По выходе от министра», – скорбно отвечал он. «Уж лучше бы до входа к министру», – сказал я. Он безнадежно махнул рукой, и мы расстались. Конечно, его предположения о гибели служебной карьеры не оправдались, и он скончался в должности товарища председателя, оставив по себе добрую память.

В том же Харькове, но почти уже через тридцать лет, мне пришлось познакомиться и работать еще с одним местным следователем. Это был судебный следователь по особо важным делам Марки. Воспоминание о тяжелой и чрезвычайно ответственной работе по исследованию причин и обстоятельств крушения 17 октября 1888 г. императорского поезда между станциями Борки и Тарановка связано для меня с личностью этого почтенного деятеля. Я встретил в нем не только неустанного работника и отличного знатока своего дела, но и нелицемерного, искреннего и стойкого слугу Судебных уставов, умевшего, когда нужно, без задора, но с твердостью постоять за достоинство своего звания и самостоятельность своих действий. А это подчас было нелегко при той переоценке нравственной ценности судебных званий, которая тогда начала сильно развиваться и выражалась в перемещении центра тяжести судебной деятельности из суда в прокуратуру. Положение Марки, которому пришлось вести это следствие несомненной и глубокой важности, особенно усложнялось еще разнообразием взглядов влиятельных сфер и начальствующих лиц на свойства и характер причин необычайного крушения. Одни стремились найти в нем непременно и во что бы то ни стало признаки политического преступления, не гнушаясь чужими, иногда совершенно нелепыми, доносами и собственными вымыслами ad hoc, не имевшими никакой фактической подкладки; другие винили во всем исключительно людей, которые сопровождали государя и его семейство и властное слово которых могло ускорить движение поезда до опасных размеров; третьи во всем обвиняли правление и управление Поляковской дороги, хищнически эксплуатировавшие все предприятие ввиду наступавшего вскоре срока выкупа железной дороги казною; четвертые придавали всему характер простой несчастной случайности, и, наконец, пятые, в том числе прокурор судебной палаты Закревский, с поспешной впечатлительностью переходили от одного взгляда к другому, неуместно, суетливо и самовластно впутывались в распоряжения следователя или, наоборот, в случаях, когда их содействие было необходимо, не торопясь с ним, кутались в тогу оскорбленного самолюбия. А между тем материал накоплялся громадный, и разнообразная экспертиза открывала все новые и новые области, требовавшие подробного исследования. В свое время я поделюсь с' моими читателями подробными воспоминаниями об исследовании причин крушения 17 октября 1888 г., теперь же – так как пришлось к слову – могу лишь сказать, что крушение это было последствием целого ряда причин, коренившихся в общем неисполнении своего долга должностными лицами и в недобросовестности лиц частных. По выводу сложной экспертизы, произведенной целой группой особо сведущих в железнодорожном деле лиц, крушение произошло от чрезмерной тяжести поезда при чрезмерной скорости на слабом пути, а основанием к такому заключению послужило то, что, вопреки точным и вполне определенным специальным правилам о поездах чрезвычайной важности , потерпевший крушение поезд состоял вместо одиннадцати из двадцати двух шестиколесных вагонов и весил поэтому вдвое больше, имел неудовлетворительный и портившийся в пути автоматический тормоз, не имел никаких приспособлений для сигнализации, даже простой веревки между


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 67; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!