А. Ф. Кони. Харьков, 1870 год. 22 страница



К судебномедицинской и психиатрической экспертизе в последнее время примыкает исследование вопроса о вменении относительно людей, действовавших, по их заявлению, под влиянием или неотразимым «воздействием гипнотических внушений.   До суда стали доходить дела о действиях, совершенных, по словам обвиняемых, в состоянии гипноза, в которое они были приведены или для выполнения преступных действий, или для дачи ложного показания и удостоверения несуществовавших обстоятельств под влиянием внушения обманов памяти, т. е. так называемых ретроактивных галлюцинаций. Суду в этих случаях приходится обыкновенно иметь перед собою мнение представителей двух противоположных взглядов на свойства лиц, подчиняющихся гипнозу, и на размеры действия внушения. Представители двух выдающихся школ по изучению гипноза – Нансийской – Бернгейм и Парижский (Сальпетриер) – знаменитый Шарко, согласные в том, что настоящие душевнобольные   совершенно не поддаются внушению, находят, однако, – первый   из них, что гипнозу подчиняются 80 % людей вообще, как здоровых, так и нервнобольных,   и что им возможно внушить преступление до полного его выполнения без всякого с их стороны противодействия, – а второй  , что гипноз действует лишь на 50 % истерических   и нервнобольных   и что даже больной, в душе которого заложены нравственные начала, совершив по внушению некоторые предварительные действия, в решительный и окончательный момент остановится под влиянием внутреннего протеста. Если внушением можно, до известной степени, подчинить себе чужую волю в случаях обыденной жизни, безразличных в нравственном отношении, то при внушении на преступление совесть преодолевает скованную волю и заставляет загипнотизированного впадать в бессилие отвращения или нервный припадок, кончающийся просветлением рассудка.

Судебная практика знает несколько выдающихся процессов, в которых был возбужден вопрос о гипнотическом внушении. Таков парижский процесс о Габриели Бомпар, которая, по соглашению с неким Эйро, заманила к себе своего богатого любовника нотариуса Гуффе, содействовала его задушению искусно приспособленной петлей, связала труп, зашила его в мешок и провела около него целую ночь. Она объясняла свои действия внушением со стороны Эйро. Сведущие “люди разошлись во взглядах, но присяжкые отвергли гипноз и вынесли обвинительный приговор, согласившись с Шарко и Бруарделем.

У нас обратило на себя внимание дело фельдшера Хрисанфова, который, будучи приглашен для массирования зажиточной купчихи Румянцевой и вступив с нею в связь, восстановил ее против отца и выработал план отравления последнего, осуществленный Румянцевой. При следствии и на суде она ссылалась на то, что следовала внушениям, сделанным ей во время массажа. Два ученых эксперта, последователи взглядов Бернгейма, нашли, что Румянцева могла подчиниться гипнозу, вызванному массажем, ввиду своей болезненной нервности и истеричности. Продолжительные наблюдения в психиатрической больнице не подтвердили их вывода, и присяжные вынесли обвинительный приговор. Вопрос о возможности внушения путем искусно подстроенных систематических спиритических сеансов и записей возбуждался, вызывая резкие разногласия и в екатеринославском деле Корбе и Алымовой о составлении первым духовного завещания и об истязании им сына под гипнотическим влиянием последней. Область продолжающихся, но далеко еще не оконченных безусловным выводом исследований по гипнозу, спиритизму, телепатии, чтению мыслей и т. п. и резкое разногласие между школами в Нанси и в Сальпетриер содержит указание на необходимость строго критического отношения к этого рода экспертизам и тщательной проверки с физическими и нравственными условиями данной личности и с обстоятельствами дела для избежания обмана в ссылках обвиняемого на свое «внушенное» состояние.

 

 

II

 

Между не медицинскими   экспертизами, с которыми мне пришлось ознакомиться на своем веку, одно из самых видных мест занимает художественная.   Я разумею здесь не то, довольно частое, заключение сведущих людей об оригинальном происхождении статуй или картин по делам, где возникало обвинение лица, сбывшего подложную картину или статую за подлинное произведение того или другого знаменитого художника или скульптора. В этих случаях сравнение или сличение обращалось на технику исполнения, на особенности, свойственные художнику, на его подпись, на состояние полотна и красок и, в некоторых случаях, на условные знаки, употребляемые художником. Не разумею также и экспертизы археологической  , направленной на установление действительности давнего происхождения предметов древности, столь искусно подделываемых в последнее время для опустошения карманов не только легковерных американцев, но иногда и хранителей европейских музеев, чему ярким примером служит известная парижская история с фальшивой тиарой скифского царя Сатаферна. В этих случаях объектом исследования был неодушевленный предмет, по поводу которого вырастала целая гора технических справок, исторических данных и специальных исследований. Но, во время моего пребывания в Берлине в 1885 году, мне пришлось ознакомиться в подробностях с делом, где огромную роль играла оценка перед судом настроения художника,   поскольку оно выражается в его произведении и почерпается из обстановки и условий его личной жизни. Сколько мне известно, это был первый и едва ли с тех пор не единственный опыт такого исследования через сведущих людей. Я говорю о процессе известного профессора Берлинской академии художеств Грефа, автора многих монументальных картин, украшающих музеи Берлина, обвинявшегося перед присяжными в клятвопреступлении. Помимо специального интереса этого дела, ведение его раскрыло с особой яркостью те недостатки отправления уголовного правосудия в Германии, которые и четверть века спустя не могли не вызывать по делу князя Эйленбурга сурового осуждения со стороны каждого юриста, в котором профессия не убила человечности.

Профессор Греф, почти семидесятилетний, бодрый и отлично сохранившийся человек, с прекрасным выразительным лицом и седою бородою, был видным представителем немецкого художества в семидесятых и восьмидесятых годах. В начале последних в Берлине и в других больших городах Германии сильное впечатление произвела его картина «Сказка» (Marchen), изображавшая болотистую прогалину в лесу, в которой, ярко освещенная солнцем, стоит молодая девушка, устремившая восторженный взгляд на небо, причем с ее прекрасного девственного тела спадает хвост сирены. Картина была, очевидно, написана en plein air и изображенное на ней женское тело отличалось целомудренною чистотою античных статуй… В начале 1884 года художник Кречмер просил Грефа взять в натурщицы 13‑летнюю Елену Гаммерман, на несчастье их обоих уже глубоко испорченную нравственно в родной семье, содержавшей балаган для фокусов. Вскоре Кречмер и Греф сделались предметом вымогательства со стороны семейства натурщицы под угрозой подать жалобу на постыдные предложения, которые они будто бы делали малолетней Гаммерман. Требования денег сменялись униженными просьбами, личные свидания письмами, и дело кончилось тем, что по жалобе Кречмера мать Елены Гаммерман и ее вдохновитель и подстрекатель, частный ходатай Кришен, были приговорены за вымогательство на два года в тюрьму. При разбирательстве этого дела в качестве свидетеля был допрошен Греф и некая Берта Ротер, служившая ему моделью для «Сказки». На вопрос председателя, были ли между ними интимные отношения, оба отвечали отрицательно и подтвердили свое заявление присягой, которая в германском процессе приносится не до, а после дачи показания. Прокурорский надзор нашел, однако, что присяга дана ложно, и возбудил преследование против Грефа и Ротер. На суде выяснилось, что последняя происходила из нуждавшейся семьи и уже с 14 лет состояла под надзором полиции как проститутка. Узнав, что Грефу необходима натурщица для «Сказки», она явилась к нему в 1878 году и служила моделью на открытом воздухе, в особо нанятом лесном участке на острове Рюгене. Художник был недоволен своей работой и шесть раз ее переделывал. Человек увлекающийся и идеалист, он восхищался Бертой как моделью, удовлетворившей его художественный замысел, и радовался возможности, доставлением честного заработка, поднять нравственно павшую, быть может, не по своей вине, девушку. Он побуждал ее учиться, нанимая ей преподавателей и платя за нее на курсы новых языков, давал ей средства для путешествий, поместил ее в театральную школу, добился принятия ее в труппу драматического театра в Берге и с горечью расстался с нею, когда она сошлась за два года до процесса с богатым офицером. Из взятой при обысках их переписки видно было, что он заботился о всем семействе Ротер, передал в разное время матери Берты свыше 20 тысяч марок и поместил пансионеркой на свой счет старшую ее сестру, страдавшую падучей болезнью, в убежище для таких больных. Он обращался к Берте на «ты», посылал ей много стихов, в которых называл ее «дикой розой, обвившей старый дуб», «ароматным цветком», «белокурым дитятей» и т. д. Она ему писала «вы» и «профессорхен». Просидев пять месяцев в предварительном заключении, не отпущенный даже на поруки любящей жене и трем взрослым сыновьям, Греф предстал на суд вместе с Бертой Ротер, здесь в течение многих дней ему пришлось выпить чашу, тщательно наполненную всевозможной грязью сведений, добытых из сомнительных источников, выслушать свидетелей, повествовавших о своем подслушивании и подглядывании, присутствовать при том, как мать любимой когда‑то девушки называла ее «профессорской девкой», а последняя именовала свою мать «хищной тварью», из уст председателя узнать, что его поэтическая вдохновительница и благоуханная роза с 14 лет была посетительницею казарм, получила билет на занятие непотребством и познакомилась с секретным отделением городской больницы, и, наконец, присутствовать при чтении своего собственного завещания и особого письма к своим детям, в котором он просил их простить ему его привязанность к Берте, отрицая в этом чувстве низменное вожделение и оправдывая его необходимостью для художника иметь перед собою прекрасный образ.

Председатель ландгерихта Мюллер, ведя судебное заседание, совершенно заслонил собой прокурора и предпринял ту «охоту на подсудимого», которой так любили, а может быть любят и до сих пор, заниматься французские президенты ассизов. Он без французского остроумия, но «с чувством, с толком, с расстановкой» * заставлял подсудимого пережить и перестрадать каждое предъявленное против него доказательство, насмешливо и иронически относясь к тем объяснениям, в которых тот отрицал чувственный характер в своих стихах или письмах, адресованных к Берте. Он безжалостно и грубо касался самых сокровенных сторон семейной жизни подсудимого, исторгнув у него, наконец, признание, что его жена – женщина больная и капризная. Когда этот почтенный представитель правосудия замечал, что на присутствующих производило хорошее впечатление то или другое заявление Грефа о его вере в искренность и душевную чистоту Берты и о его страстном желании сделать из своей модели безупречную и честно трудящуюся женщину, он спешил бросить в лицо подсудимому выписку из секретного дознания о каком‑либо эпизоде, который показывал, в каком смрадном разврате утопала Берта до знакомства с ним. Два раза со стариком Грефом делалось дурно, и его истерические рыдания оглашали залу суда…

Наиболее интересным пунктом этого процесса была экспертиза.

Вызванным в судебное заседание – художнику Дилицу и профессорам Эвальду, Вольфу, Гуссову и Юлию Лессингу – в довольно сбивчивой форме предложен был ряд вопросов, сводившихся в сущности к следующим: а) допустимо ли, чтобы художник, увлеченный личностью своей натурщицы и видящий в ней реальное осуществление своего творческого идеала, находящийся притом с нею в постоянном, вне рабочего времени, общении, мог не проявить по отношению к ней чувственных стремлений и не вступить с нею в связь и б) допустимо ли предположение такого целомудренного отношения Грефа к Берте Ротер ввиду рассмотренных на суде вещественных доказательств и полученных сведений о расходах, произведенных им на Берту и ее семейство. В отношении первого вопроса четыре художника с Лессингом во главе высказали, что подсудимый, имея уже большую известность как исторический живописец, во второй половине своей жизни стал увлекаться, со свойственной ему страстностью, писанием портретов, стремясь найти идеальное по выражению и очертанию женское лицо, чтобы воплотить его затем в ряде создаваемых им изображений, подобно Рубенсу, который повторил лицо своей жены во многих своих картинах[39]. В этом он хотел идти по следам лучших мастеров времени Ренессанса, влагавших в свои высочайшие произведения черты действительно существующих людей и писавших, таким образом, так сказать, идеализированные портреты. В Берте Ротер он нашел ту идеальную наружность, которую он искал для воспроизведения ее в ряде последующих изображений. Знакомство с нею, по словам Лессинга, наполнило впечатлительного и доверчивого Грефа величайшей радостью. Он говорил, что, наконец, достиг того, о чем давно мечтал для своих работ, и восторгался при мысли о возможности писать Берту где‑нибудь в уединении, на открытом воздухе, в ярком солнечном освещении. По мнению экспертов, присоединившихся к Лессингу, увлечение натурщицей, как объектом для творчества, вовсе не связано с чувственным к ней отношением. Работа художника, занимающегося своим делом не как ремеслом, а по глубокому призванию, исключает для него возможность смотреть на обнаженное женское тело затуманенными чувственной страстью глазами. Гармония линий, игра красок, распределение светотени – вот что всецело привлекает его взор. Поэтому в большинстве случаев между художниками и их постоянными натурщицами существует некоторая простота обращения, от которой до связи еще очень далеко. С этим взглядом не согласился, однако, профессор Вольф, заявивший, что, не считая вообще Грефа способным на клятвопреступление, он тем не менее думает, что горячее увлечение художника своей натурщицей, при полной податливости с ее стороны, должно неминуемо приводить к интимной связи, в особенности если этот художник обладает притом страстным темпераментом Грефа. По отношению ко второму вопросу те же самые лица высказали, что если натурщица в такой степени удовлетворяла духовным запросам творчества художника, что он считал ее средством к достижению высшей ступени в своем артистическом развитии, то трудно установить мерило для возможных на нее расходов в том случае, когда художник получает крупное денежное вознаграждение за<свои работы и стремится развить, образовать и нравственно облагородить ту, чья физическая внешность даст могущественный толчок его творчеству. При этом они указали, что в Риме и в Париже есть художники, которые требуют, чтобы излюбленная ими натурщица позировала исключительно им одним, отвергая все приглашения других художников, и за это, конечно, расходуют на нее довольно большие суммы.

По настойчивому требованию защиты присяжным была предъявлена и самая картина, изображающая «Сказку». Сначала этому воспротивился председатель суда, находивший, что хотя картина эта и была беспрепятственно обозреваема на выставках, но что рассмотрение ее в присутствии той, с которой она написана, имеет непристойный характер и не может быть допущена в интересах общественной нравственности. В конце концов суд согласился на полезность как выяснения того, какой большой труд и напряжение требовались от Берты Ротер для того, чтобы позировать с изогнутым назад станом, опираясь на одну лишь ногу, так и проверки утверждений Грефа, что обнаженное тело Берты изображено им с идеальной, а не плотской точки зрения. Поэтому он признал, что присяжные могут быть допущены к осмотру картины, но «в отдельной комнате и в отсутствии допрошенных свидетелей», причем самая картина должна быть доставлена в помещение суда и принесена в эту особую комнату не иначе, как тщательно закрытая какой‑либо непрозрачной тканью.

Наряду с приведенной выше экспертизой была произведена и другая, весьма своеобразная. При прочтении многочисленных стихотворений подсудимого, отобранных у Берты Ротер и взятых из пакета с завещанием Грефа, присутствовали известный критик Людвиг Пич и писатель Поль Линдау, могущие объяснить суду, насколько содержание этих поэтических произведений может служить доказательством интимной связи между подсудимыми. Председатель, плохо разбиравший почерк Грефа, предложил ему самому читать эти стихотворения, и последний, бледный, как полотно, читал их, крайне волнуясь, сказав в заключение прерывающимся голосом: «Ну да, я страстный человек. Но бесстрастный   человек никогда не может быть художником. Я умел сдерживать свои страсти и воспевал красоту не как реальную осязаемость, а как продукт поэтической фантазии. Тех, к кому влекутся с низменным животным вожделением, не воспевают в поэтических образах». При этом он прочел суду стихотворение, написанное им после окончания «Сказки», в котором он благодарит свое искусство, приучившее его видеть прекрасное в жизни, возносясь над ее пошлостью, идти по ступеням совершенствования и поднимать из праха ту, которая дала свой лик его картине, поднимать так высоко, как только может подняться его мечта. Он заключил свое чтение просьбой прочесть его письмо к Берте Ротер при посылке ей крупной суммы денег, причем эта жертва объяснялась предположением, что Берта никогда не допустит себя до низменного падения и что перед житейским искушением она взвесит, можно ли предпочесть исполнение легкомысленного желания чувству преданности своему верному и заботливому другу. Насколько сохранилось в моей памяти, мнение Пича и Линдау сводилось к тому, что поэтические произведения, в которых нет точных фактических указаний, могут служить лишь показателем настроения автора или его идеалов.

В конце десятидневного морального истязания Грефа, едва ли имевшего что‑либо общее с целями правосудия, присяжные, после получасового совещания, вынесли оправдательный приговор, несмотря на обращенную к ним аллокуцию прокурора о том, что «если ужасно осуждение невинного, то еще ужаснее оправдание виновного». Этому оригинальному юристу и представителю государственного обвинения, очевидно, была неизвестна совершенно противоположная великодушная резолюция, поставленная с лишком за сто лет до его афоризма его соотечественницей, бывшей ангальт‑цербстской принцессой *.

Вообще надо сказать, что этот процесс представил практическое осуществление прусских приемов судопроизводства по возбуждающим особое внимание делам в весьма печальном свете. Я говорил уже о поведении председателя по отношению к подсудимому. Обращение со свидетелями было тоже своеобразное: они допрашивались без всякой системы и определенного порядка, и председатель обращался к некоторым из них с увещанием, напоминающим шутливый горбуиовский рассказ о политическом процессе, в котором духовное лицо, делающее перед присягой увещание свидетелям, напоминает им, что «не токмо закон гражданский, но даже   и господь бог наказывает за ложное показание». Председатель Мюллер говорил свидетелям: «Подумайте о спасении вашей души:   если вы о чем‑нибудь умолчите или что‑либо солжете, то это будет лжеприсяга, и вы за это отправитесь в тюрьму».

В свою очередь один из защитников называл, не будучи останавливаем председателем, Елену Гаммерман, вновь допрошенную на суде, «канальей»   и утверждал, что и отец ее имеет те же характерные свойства, так как достаточно услышать его отвратительный голос, чтобы получить явное доказательство его гнусного характера. Наконец, тяжеловесное красноречие сторон и неуклюжий язык председательских разъяснений, несмотря на патриотические походы против французских слов, пестрели именно этими словами, наряду с немецкими, напоминая замечания Бодлера «il у a des mots qui hurlent de se trouver ensemble» *. По свежей памяти я записал некоторые из них: «ег sollte sich schauffieren» [40], «ein obscures Haus» [41], «er giebt Feten» [42], «mit Rigorositat ausschliessen»[43], «er hat scharmiert»[44], «es ist sehr significant» [45] и т. п.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 58; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!