Автор благодарит владельцев за предоставленные фотографии. 58 страница




 

 

Советских..., как Иркут в Иркутске, Волга в Ульяновске, Горьком, Костроме, Ярославле, как Черное море в Сочи, Николаеве, Одессе, как ... Перечислять можно долго. Общее одно — она получила жалкое подобие гранитных одежд питерской Невы. На этой раскаленной летней жарой дневной бетонной сковородке обуглилось мягкое, непалящее, щадящее тепло северного дерева. Я счастлив, безусловно счастлив, что мои пальцы хранят, помнят не это обжигающее касание раскаленного беспощадного монолита, а тепло прикосновения старых деревянных перил набережной. Их можно было погладить. Их приятно было погладить. К ним приятно было прикасаться. И деревья, и кусты, и трава казались такими живыми, такими своими. Простите, но сейчас мне кажется, от этой безучастной, неодушевленной гранитно-бетонной подошвы даже зелень и деревья пытаются как-то укрыться и спрятаться. В солнце ли, в дождь ли... Прежняя доброта осталась разве что в аллее старых деревьев. Это, конечно, глубоко субъективно и, может, даже эгоистически нахально, но если б не река, не вольная водная стихия самой Северной Двины, которая так широко разлилась, что постоянно заставляет великих преобразователей считаться с собою, да еще как!; вот если б не она, то весь этот типовой советский воплощенный в бетоно-граните проект с типовыми привязками к местности и такими же типовыми советскими памятниками, вроде опять же бетонной плиты у Вечного огня, напоминали бы ни что иное, как примитивное могильное надгробие с цементной нишей для травы. Этакое огромное надгробие между живым пространством воды и живым городом, повернувшемся к этой воде ожерельем если не самых красивых своих строений, то тройкой-другой подлинного северного жемчуга разных времен уж точно. Если поросший мхом времени, легенд и славы Гостиный Двор хорош хоть вблизи, хоть вдали, то приятность здания, в котором располагается институт с кокетливой аббревиатурой ЦНИИМОД можно полно оценить лишь, плывя по Двине. И даже бункерная мрачноватость толстого здания архива не раздражает, как, к примеру, легковесность конструкций чем-то напоминающих заброшенную фабрику (говорят, «кубизм»...) Дворца Пионеров с нелепым жестяным набалдашником — крышей пристройки, дизайном напоминающую разве что наружную шахту лифта. Не портят вид и жилые дома, в основном ранне-советские, хоть и не радуют ничем. И последнее. Набережная в Архангельске — это как особая гостиная комната в хорошем, солидном доме. Многолюдно, шумно и весело по праздникам, когда большой съезд гостей. А в будни все мимолетно. Набережная Северной Двины... Зимой ее продуваемое холодное пространство тревожат редко.

 

Иное дело весна или добрый осенний денек. А уж летом — многолюдье, многоголосье. Все свои праздники Архангельск назначил себе летом. Не от того ли, что ему есть где собрать своих жителей, есть где летом разгуляться. Шумит его гостиная. Никакое иное место Архангельска не собирало стольких горожан, да и не соберет.

Ну вот, хотел мало, получилось много, а все равно мало. Так, штрихи одни. Скорее с набережной — затягивает. На иное не останется.

 

Иное... Архангельский медицинский институт. Поступил. Ушел. Поступил. Закончил. Радио. Огромные ручки огромнейших дверей радиокомитета. Коля Кочуров. Учитель по жизни. Нина Киселева. Женщина мечты. Газеты. «Северный


 

 

комсомолец». Наташа Бабий. Немного наивное желание помочь и оберечь. Лена Аушева... «Речник Севера». Редактор Максименко. Старый пень. Зинаида Ильинична Мишарина. Ангел-хранитель. Сашка. Несчастный человек. Маргоша. Господи, где их таких только берут-то... Еврей Забровский. Как плохо дожить до такого ничего. Евгений Федорович. Кто хочет стать Чеховым? Никто? Значит, этот маленький человечек не войдет в литературу. Ушел из «Речника», как вырвался на волю. Хоть змей Максименко вымуштровал на предмет строчкогонства знатно — полосу в 500 строк и теперь написать в легкую. Но учиться на журфак, змей, так и не пустил. Последний газетный монстр. Уже не понимал, что творится вокруг, кто живет рядом. От того и умер... «Рыбак Севера». Слава Лихушин. Редактор. Понимаете, настоящий редактор. Первая газета, опубликовавшая в Архангельске позитивную статью о западной музыке. О тогдашних шок-поп-звездах «Бони М» и Демисе Руссосе. Зав сектором печати обкома КПСС Машка Бочнева пыталась просто сожрать Славку за это. Но ни он, ни автор, написавший теперь и здесь Машке в отместку (ну, мелочный гаденыш, не успела Маша в свое время добить!) ее фамилию не пострадали. Кажется, выручил один умный человек из того же обкома — Олег Владимирович Овчинников. Отвел удар. А ведь это была, действительно, первая положительная публикация в архангельской прессе о молодежной музыке на Западе. Машке было от чего ерепениться — могла бы и сама с теплого стула слететь... Таня Попова. Работе голик. Она тащила на себе всю газету. Вместе со Славкой. Все остальные были дармоедами. Я тоже по сравнению с Таней был редакционным дармоедом. А Слава Лихушин пел на организованном мной большом бардовском фестивале свои песни. Волновался и пел.

 

Коля Кочуров, Нина Киселева, Наташа Бабий, Лена Аушева, Зинаида Ильинична Мишарина, Таня Попова, Слава Лихушин, временем после Майя Булгакова, Рая Евглевская еще позже... Я работал и встречался с сотнями журналистов, выпускавших десятки газет и телерадиопередач, но эти ребята... Понимаете, они какая-то особенная каста интеллигентов. Они всегда были свободны. Разве можно было при сером кардинале, просто зверском коммуняке Суслове быть свободным журналистом? Но ведь они были, они умудрялись быть! Хотел бы, честное слово, хотел бы я, чтоб теперь хоть одна газета или передача испытала ту глубину человеческого доверия, кое эти ребята в коммунистическую зональную эпоху чувствовали каждый к себе постоянно. Хотел бы, чтоб хоть одна газета могла сегодня помочь кому-нибудь так же круто, как эти ребята помогали постоянно. В эру казенных слов они были, как глоток воздуха. Правильной литературной речью. Нормальным простым человеческим разговором. Они даже не думали тогда да и сейчас не думают о том, что, собственно, они и сохранили нормальную человеческую речь архангельской журналистике. И тотальное партоко их не проморгало, оно просто оказалось слабым перед некой особой их силой.

 

А, может, все проще, может, они просто никогда не жили мечтой о вечном триумвирате советского престижа: дача, машина, квартира? Они и сейчас этим не заморочены. Хорошие ребята были моими учителями. Кто-то нынче будет сохранять


 

 

архангельской прессе нормальную речь, нормальный язык, нормальное человеческое понимание...

 

Надо вернуться в альма-матер. Надо обязательно вернуться. Поступилось легко. А дальше всё шок. Белый халат, который постоянно заляпывался и его все время приходилось стирать, белый колпак, который постоянно приходилось крахмалить. Правда, наиболее ленивые из нас умудрялись проворачивать крайне нежизнеспособную, но удобную хитрость: колпак все время подгибался и тогда было не сильно заметно несвежего от пота края у лба. Так можно было проходить месяц, и колпак из высоченного с каждым подгибом постепенно превращался в пилотку. Три тома атласа Синельникова. Вот это, надо вам сказать, впечатляет! Казалось, ничья голова никогда не сможет вместить все, что там отображено. Оказалось, только казалось. Глаза страшатся, руки делают, голова работает, мозг фиксирует. Мой в первом заходе в мединститут зафиксировал содержание аж двух из трех. Два чудовищных размеров вишнево-черешнево-красных тома, каждая страница которых для слабонервных все равно, что путешествие в жутко натуралистическую, скрупулезно иллюстрированную книгу ужасов. Какую, к черту', книгу — пособие, просто хрестоматию по разделке трупов. Хрестоматия была столь увесистой, что при крайней нужде могла вполне сгодиться как орудие убийства. Запах старого морфокорпуса, формалина, свежих и не совсем, вскрытых и не очень тел. Первое знакомство с подвалами анатомки. Документальный фильм оттуда — и Спилберг, а также все эти короли садофильмов тихо отдыхают. Сюжет банально прост: девушку, такую романтическую вчерашнюю десятиклашку, одержимую идеей спасения человеческих жизней приводят в подвал анатомки и вынимают подъемником распотрошенный многолетний труп на решетке из ванны с формалином. Глаза крупным планом. Да не трупа, у него их нет. Глаза очаровашки. И всё! Все сценаристы ужастиков покорно несут баксы в нашу кассу. И ничего художественного. Сценарий-то из жизни: всего-то знакомство первокурсниц архангельского мединститута с наглядными пособиями — экскурсия в камеру препаратов. Человеческие кости в портфеле были явлением обычным Чтобы с этими экспонатами не сталкиваться слишком часто, трамвайные контролеры безошибочно вычисляли нас, студентов-медиков, среди пассажиров. Так что хоть и катались мы без билетов (талоны и проездные введут позже), но дружные «заячьи» фермы пополняли в очень редких случаях, исключительно по неопытности новичков батальона трамвайного контроля (вот их, тогдашних, в сегодняшний бы ОМОН).

 

 

Не здоровайтесь больше со мной. Не надо. Можно не церемониться. Я проходимец. Теперь это совершенно точно.

 

Мне сказали об этом единственный раз в жизни. Давно. Я не поверил. То была женщина в трамвае. Когда-то, очень недолго я снимал у неё угол. Точнее, это был вовсе не угол, а диван. Старый огромный диван, этакое жесткое чудовище с обшарпанной холодной кожей. Перед тем, как залечь в тайне от хозяйки я сваливал под себя все пальто, куртки и фуфайки, чтобы отгородиться от шершавого прикосновения старой кожи, почти физически вызывающей чувство омерзения. Сверху все это покрывалось простынёй и от одной ночной неприятности, можно считать, удавалось отгородиться. Но их, этих ночных пакостей, было много. Диван скрежетал.


 

 

Совершенно неестественно и непредсказуемо. Так не должны скрипеть диваны. Он издавал почти человеческие звуки. Не то стон, не то задушенный всхлип сопровождал всякое неосторожное движение. Ко всему прочему каждые полчаса абсолютно ненормальные напольные часы разражались громоподобным боем, от которого звенели рюмки в серванте. Но всё это было лишь прелюдией кошмара. Из соседней комнаты, служившей спальней хозяину и хозяйке, той самой женщине, обозвавшей меня в трамвае проходимцем, по всей квартире раздавался мощный дуэт озверевших распоясавшихся сонных глоток. Он хлюпал, чавкал и подсвистывал, воскрешая воспоминания о топком болоте, где как-то, по милости старшего друга — недотепы, мы вязли не одни сутки. Она же покрывала все густым басом, соперничая с часами. Казалось, от её властного, выпиравшего из-за двери храпа тоже тряслась в страхе хрустальная посуда. Как все это было далеко от милого скромного домика, к которому вела небольшая и всегда аккуратно расчищенная дорожка-мостовая, тонувшая в невозможно высоких, совершенно пушистых, как лучший белейший мех сугробах. Дома было тихо и просто. Просыпаясь от сошествия звуков моего нового угла, стараясь не потревожить кожаное чудовище, я соскальзывал в темноту коридора и отгораживался от ночного кошмара плотно закрывавшейся дверью. В этом доме было единственное место, напоминавшее мне прежнюю тишину и бесхитростную жизнь, — маленькая кухонька, в которую я не смел зайти просто так днем и вечером, когда там управлялась хозяйка. При ней вечно торчал его хозяин. И моё появление они расценивали двояко: образ лодыря, отлынивавшего от занятий, боролся в их представлении с образом мальчишки, тоскующего по родительскому крову и теплу. Что-то унизительно нищенское и беззащитное таилось в последнем варианте и вызывало поток грубоватых не то ласк не то колкостей. Было обидно. Наверное, в общем, они были нетохие люди, два уже доживших до пенсии человека. К тому же она умела печь отменные плюшки, почти как дома. И делала это с завидным постоянством. Пекла она их долго и много. Но все такие малюсенькие, что можно было проглотить целый десяток, не моргнув глазом. Однако за столом я стыдился моих хозяев. Зато ночью... Я пробирался на кухню и потихоньку поймав по старому, еще довоенному приёмнику какую-нибудь литературную передачу, чаще всего спектакль, уписывал за обе щеки плюшки, которые хозяйка складывала в эмалированное ведро. Мне было тепло и хорошо, как дома. Потом спектакль кончался, печка оствыала (она, почему-то, обязательно остывала, хотя дома наша русская держала тепло не один день), и мне приходилось возвращаться в ужас беснующихся звуков. Но, утомлённому и сытому, засыпалось проще.

 

Хозяйка, конечно же, подозревала, что я ем тайком её плюшки. Но ни разу не упрекнула. Она, в сущности, была хорошей женщиной. Но ещё и хозяйкой, Сдавалось, во мне она тоже видела нечто от своего хозяйства. И кормила и ходила за мной, как за этаким поросенком, кабанчиком, которого на рождество заколют.

Из дома родственники жалея и, видимо, тоскуя не меньше, присылали щедрые припасы. Их хватало вполне прокормить не то что меня и хозяйку с хозяином, но и их взрослых детей и внуков, живущих отдельно. Это я теперь понимаю совершенно точно. А тогда не понимал. И очень удивлялся, с чего бы моя хозяйка как-то жалостливо-просяще уговаривала: "Может поживёшь ещё, хоть до лета, а? Нет, она положительно была неплохой тёткой. Но мне не хотелось, как какому-то глупому кабанчику разжиреть и быть заколотым, даже пусть и в прекрасную пору под первыми летними лучами. И я съехал. Через много-много времени (а, может, не так уж и много) мы случайно встретились в трамвае. Она встала с зелёного неудобного сиденья, постаревшая, с пожелтевшими зубами торчавшими из за несомкнутых губ, (забыл сказать, она нещадно чадила папиросы) и сказала, дыша мне в лицо старческой несвежестью:

Тыпроходимец.

Я не поверил и ответил: "Здравствуйте."

Ты проходимец — повторила она.

Я не поверил и ответил: "До свидания."

Больше мы не виделись. Может она умерла? Теперь я ей верю.

 

Ничего себе картинка, а?.. Повесть "Институт"не закончена. Она затеряна где-то на последней трети и чего-то ждет уже лет восемь... Авось, дождётся.

Это фрагмент из повести об альма-матер. 16. XII. 85


 

 

Отчего-то память упорно юлит, не все досказывая... Запах стыда. Да-да, она утаивает запах стыда. «Олекма». Большой речной пассажирский теплоход. Мы, вчерашняя абитура, сегодняшние, правда, еще не посвященные и без билетных корочек, но уже студенты в музыкальном салоне возвращаемся с картошки. Месяц грязи, неустройства и первого студенческого житейского братства. Первая потеря. Неделей раньше мы отправили этим же теплоходом в Архангельск труп нашего товарища. Мы даже и узнатъ-то его толком не успели... Возвращались с совхозного поля в школу, где жили. Дорога в ухабах. Открытый кузов грузовика набит нами, как бочка селедкой. Когда машину подбросило в очередной раз, он не удержался. Он вылетел. Он был обычным, вовсе не спортивным пацаном и не знал, как и все мы, что при падении надо группироваться. Он упал, ударившись головой о березу. Умер мгновенно. Самый старший из нас, послеармейский, собрал вывалившуюся из трещины черепа кроваво-белую массу и крепко завязал голову покойного поданным девчонками белым в синюю крапинку платком. Таким покрывают голову, когда ходят в лес по грибы. Мы отправили его в фанерном ящике. Полиэтиленовых мешков еще не было и тело вложили в холщовый... Дня через три все вошло в норму... Мы были эгоистичны. Спрятались за невспоминание и вскоре над полем с картошкой снова зазвучал наш молодой крепкий смех... Первый опыт цинизма. Такова юность. Покончив с картофельными плантациями, мы дружно отмечали «бороду» — праздник окончания сбора урожая. А потом весело ехали в музыкальном салоне и речной ветер скоропалительно выветрил воспоминания о сельской грязи, запахе портянок и носков, который, казалось, навсегда поселился в классе, где жили 30 пацанов, большинству из которых суждено стать докторами. Но не запах стыда. Сейчас, вот сейчас... Я стянул в радиорубке теплохода пластинку. Должно бьггь, воришкой был наивным и вначале честно просил радиста продать или подарить. Но получил отказ. И вот тогда, мучаясь, тем не менее спер. Вероятно, все было проделано столь ошеломляюще нагло, что радист просто опешил и не предпринял никаких действий. С пластинки звучало: «Там, где клен шумит над речной волной...» Знаменитый «Клен». Не очень знаменитого, но известного ансамбля. Тот самый «Клен», который играл в том самом ансамбле совсем не знаменитый еще тогда Доца. Последние детали выяснились, когда написалась эта книга свидетельств очевидцев. В ту же пору я спер пластинку, потому как очень хотел, чтобы «Клен» зазвучал на Плесецких танцах... Вот такой вот запах легкого стыда, который отчего-то не выветрился и по сей день. В этом колхозном эпизоде многое слишком цинично. Запаха стыда и циничности...

 

Не правда. Не только. Больше того, не столько. Что же происходит со временем с этой самой памятью. Живет сама по себе. Как хочет... Это была из лучших осеней. Да-да, из лучших осеней жизни. Чепуха, грязи никакой не было. Было очень тепло. Просто парило. Сухо, тепло, очень светло. Прозрачно до хрустальности. Березы осторожно, очень аккуратно, почти бережно освобождались от листвы, равномерно складывая ее у своих подножий. Никогда больше я не видел столь приветливого спокойного и чистого леса. Он не позволял плутать, не пугал буреломом и был столь же прозрачен, как весь воздух вокруг. Виноградовский совхоз разбежался по


 

 

своим деревням, отчего-то называя их отделениями. Мы жили, кажется, в деревне Чамово. Немного странновато-непритязательное в произношении название несколько стесняло, и старались отчего-то не произносить его. Картофельные поля были совсем рядом и только к дальним из них возили на машине. Помню, земля была сухой, сортировочный комбайн да и вся техника не ломались, урожай был хорош и потому собирать его было одно удовольствие. Работа вовсе не тяготила и не изматывала. Добираться свежим по утру, хранящим настой таких чистых запахов, кои никогда не окажутся даже в самых престижных флаконах Франции, лесом, чувствуя под ногами упругую тропинку или, если захочется, мягкость мха, утопая взглядом в необузданном ярком желто-оранжевом с немыслимым числом оттенков одеянии осин и берез, кое и не снилось вольнодумцам от кутюр, в общем, быть и перемещаться в этом столь чудном и столь естественном хотелось так, что даже нашим молодым телам, успокаивающимся далеко за полночь и в любых ситуациях склонных к потягиваниям, дремам и прочим видам утренней лености ранние пробуждения давались легко и свободно. Нас будто что-то подбрасывало с тюфяков на полу. Брызнув в лицо бодрой утренней водой, в мгновение ока сметя со стола по-деревенски не хитрый, но плотный завтрак, мы не мешкая опускались в это столь любезное русской душе... Найду, обязательно найду это слово, способное выразить мощь тихого ликования сошествия, такого простого и естественного, такого любезного сердцу всякого россиянина, душе русской с русским лесом, рекой, холмами и пригорками и чем там еще... Никогда прежде, и увы крайне редко потом, столь редко, что хватит пальцев на одной руке, не испытывал я это блаженство. Но даже робкому напоминанию о тех уголках естественной жизни все внутри откликается, как самому светлому. Будет ли?.. Соловки, Корелы, речка Мехреньга с ее покосами, простор Байкала, Кенозеро со всеми своими островами, Бережная Дубрава с куполами старой церкви, Монастырь с тихой гладью озера и бабкой Настей, греющей больные распухшие ноги под солнцем на крыльце одного из оставшихся домов, что смотрит на деревенскую, когда-то по праздникам очень многолюдную площадь. Но первая, как пробуждение, та самая деревушка Чамово в Виноградовском районе, в которой не бывать уже никогда...


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 178; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!