Господство изображения благоприятствует кинематографичности синхронизации 10 страница



К той же группе относятся и движения, настолько не­уловимые, что мы можем увидеть их только с помощью двух приемов кинематографической техники: приема ускорения движения, сжимающего крайне медленные и оттого невидимые процессы вроде роста растений, и приема замедления движения, растягивающего движения слишком быстрые, чтобы их успевала фиксировать каме­ра при обычной скорости съемки. Как и крупный план,

84

эти приемы вводят нас непосредственно в «реальность иного измерения». Кадры стебельков растений, пробиваю­щихся сквозь почву, открывают нам мир чудес; а бегущие ноги, показанные в замедлении, не просто бегут медленно, а меняют свой вид и движутся причудливым рисунком, да­леким от того, что мы привыкли видеть в жизни. Замед­ленные кадры аналогичны крупным планам: они достига­ют во времени того же результата, который укрупнение достигает в пространстве. По сравнению с крупным пла­ном замедленное движение применяется реже, вероятно потому, что увеличение пространственных объектов ка­жется нам «естественнее» продления заданного интерва­ла времени. (Кроме того, кинематографисты охотнее за­медляют движения на экране, чем ускоряют, просто пото­му, что замедление осуществляется проще и быстрее.)

Изобразительные отклонения, достигаемые обоими приемами и в особенности замедлением, вполне уместны в нереалистических экспериментальных фильмах. Но кинематографичны они только тогда, когда выполняют ис­следовательскую функцию, раскрывают нечто новое в реально-жизненном контексте. Покойный Жан Эпштейн, чрезвычайно увлекавшийся «видоизмененной реально­стью», именно так понимал их назначение. О волнах, по­казанных в замедлении и облаках в ускорении, он гово­рил, что при всей их «поразительной физике и странной механике» это «лишь портрет мира, в котором мы живем, увиденный в определенной перспективе»30.

Мертвые точки сознания. Третью, и последнюю, группу явлений, обычно не замечаемых глазом, состав­ляют те, что попадают в так называемые «мертвые точ­ки» нашего сознания: привычки и предрассудки не по­зволяют нам заметить их31. Уровень культуры и тради­ции играют большую роль в том, что мы не обращаем внимания на те или иные вещи. Ярким примером тому может служить реакция туземцев Африки на фильм, сня­тый в их местности. После просмотра зрители (до этого не имевшие понятия о кино) оживленно заговорили о ку­рице, клевавшей корм, которую они якобы видели на эк­ране. Сам режиссер был в недоумении, он несколько раз просмотрел фильм, но так и не обнаружил ее. Может быть, они выдумали эту курицу? Только прокручивая фильм метр за метром на монтажном столе, он наконец увидел злополучную курицу: она на одно мгновение по­являлась в углу кадра и тут же исчезала32.

85

Такие объекты кинематографичны как раз потому, что они упорно ускользают от нашего внимания в повседнев­ной жизни. К их числу относятся нижеследующие.

Непривычные сочетания. Кино способно вы­явить сложные сочетания объектов материального мира, недоступные нашему привычному зрительному восприя­тию. Представьте себе человека в комнате. Поскольку мы привыкли видеть человеческую фигуру в целом, нам было бы весьма трудно воспринять вместо этого изображение, составленное, скажем, из его правого плеча и руки, фраг­ментов мебели и куска стены. А ведь именно это предла­гает нашим глазам фотография и с еще большей настой­чивостью кинематограф, который способен расчленять знакомые предметы и выпячивать неожиданные взаимо­связи между их частями,— что осуществляется чаще все­го движением самой камеры. Например, в фильме «Танец под джаз» имеется множество составных изображений едва распознаваемых предметов—там и торсы людей, и части одежды, и разные ноги, и все что угодно. Изобра­жая физическое бытие, кино склонно обнаруживать кон­фигурации полуабстрактного характера. Иногда они деко­ративны. В нацистском фильме «Триумф воли» развеваю­щиеся знамена, заполняя экран, становятся красивым зрелищем — и только.

Отбросы. Мы не видим многих вещей просто пото­му, что нам и в голову не приходит смотреть в их сторону. Большинство людей отворачивается от мусорных ящиков, грязи под ногами, своих же отбросов. Кинематограф не столь щепетилен; напротив, то, что мы обычно предпочи­таем не замечать, привлекает кинокамеру именно как объект всеобщего пренебрежения. В «Берлине» Руттман часто показывает канализационные решетки, сточные ка­навы и замусоренные улицы; и Кавальканти в своем фильме «Только время» уделяет не меньше внимания те­ме отбросов. Конечно, такие кадры могут быть нужны и в ходе развития сюжета. Сценарии, написанные с «чувст­вом кинематографа», часто дают камере широкие воз­можности удовлетворить свое природное любопытство и сыграть роль мусорщика; достаточно вспомнить ранние немые комедии — например, «Собачью жизнь» Чаплина— или любые фильмы о преступлениях, войнах или о нище­те. Поскольку впечатляемость всякой грязи сильнее тогда, когда ее показывают после жизнерадостных сцен, киноре­жиссеры часто противопоставляют пиршества тому, что остается после их окончания. Вы видите на экране банкет, а затем, когда его участники расходятся, вам предлагают рассматривать измятую скатерть, рюмки и бокалы с опив­ками и неаппетитные объедки. Этот эффект весьма типи­чен для классического американского фильма о гангсте­рах. «Лицо со шрамом» начинается кадрами предрассвет­ных часов в ресторанном зале со следами ночной оргии, оставленными на полу и на столах.

Знакомое. Не воспринимаем мы обычно и знако­мых вещей. Не то чтобы мы сторонились их, как в случае с отбросами; мы просто относимся к знакомому как к чему-то само собой разумеющемуся, не придаем ему значения. Лица близких, улицы, по которым мы ходим ежедневно, дом, где мы живем,— все это как бы часть нас самих, и оттого что мы их знаем на память, мы не видим их глазами. Войдя в нашу жизнь, они перестают су­ществовать для нас как объекты восприятия, как цели познания. Практически нам трудно сосредоточиться на таких вещах, это вызвало бы торможение наших мыслей. Можно привести общедоступный пример. Любой человек, войдя в свою комнату, тотчас же чувствует, если в ней что-то изменилось за время его отсутствия. Но чтобы об­наружить причину этого ощущения, он должен прервать ход своих обычных домашних дел и заняться тщательным обследованием комнаты; только отчуждаясь от нее, он сумеет увидеть происшедшую в ней перемену. Такое же отчуждение испытывает рассказчик в романе Пруста в тот момент, когда он внезапно видит свою бабушку не такой, какой она ему представлялась всегда, а в ее настоящем облике; он видит ее глазами постороннего человека; ото­рванная от его снов и воспоминаний, она предстает перед ним, словно на моментальной фотографии.

Фильмы заставляют нас переживать нечто подобное тысячи раз. Они отчуждают нашу окружающую среду тем, что выставляют ее на обозрение. Из фильма в фильм повторяется следующая сцена. Двое или несколько чело­век разговаривают друг с другом. Посреди разговора ка­мера, словно совершенно равнодушная к тому, что гово­рится, медленно панорамирует по комнате, предлагая нам рассмотреть как бы со стороны то лицо одного собесед­ника, слушающего речь другого, то различные предметы обстановки. Каково бы ни было смысловое назначение подобной съемки, она неизбежно отвлекает зрителя от

87

уже известной общей ситуации и ставит его перед лицом ее изолированных компонентов, которые он не заметил или проглядел как само собой разумеющиеся в данном контексте. Когда камера панорамирует, занавески обре­тают красноречие, а глаза человека говорят что-то свое. Этим путем нас ведут к неизвестному в известном. Сколь­ко бы нам ни случалось видеть съемки издавна знакомых уличных перекрестков, зданий или загородных мест, мы, естественно, узнаем их, но все же нам всякий раз кажет­ся, будто мы видим их впервые. Во вступительном эпи­зоде фильма Жана Виго «Ноль за поведение» два маль­чика возвращаются в школу поездом. Обычная ли это ночная поездка? Виго сумел превратить знакомое желез­нодорожное купе в камеру чудес, где оба мальчика, опья­ненные своим бахвальством и проказами, словно парят в воздухе33.

Это впечатление частично достигнуто любопытным фо­тографическим и одновременно кинематографическим приемом — съемкой в необычном ракурсе. Виго время от времени показывает купе вагона наклонно и снизу, и ка­жется, будто оно плывет в сигарном дыму, а перед блед­ными лицами курящих, крайне взвинченных школьников кружатся туда и обратно игрушечные воздушные шары. Отчуждающий эффект этого приема был известен Пру­сту. Он пишет, что некоторые фотоснимки сельских или городских пейзажей люди называют «восхитительными», и продолжает: «Если мы станем добиваться от них уточ­нения смысла этого эпитета, то окажется, что чаще всего так говорят о необычном снимке знакомого объекта, отли­чающемся от тех, которые мы привыкли видеть; о снимке, хотя и необычном, но все же верном природе и оттого вдвойне привлекательном; такой снимок поражает нас, выводит за рамки привычного и в то же время, вызывая в памяти какое-то более раннее впечатление, снова приво­дит нас в себя». И, конкретизируя свое объяснение, Пруст ссылается на фотографию кафедрального собора, снятого не так, как его видят обычно, то есть не посреди города, а со съемочной точки, с которой «он кажется раз в тридцать выше жилых домов»34. Известно, что даже легкий грим способен до неузнаваемости изменить внешность чело­века; незначительные отклонения от привычной перспек­тивы могут дать тот же результат. Анализируя фильм Жана Эпштейна «Верное сердце», изобилующий кадра­ми, снятыми в разных ракурсах, Рене Клер недоумевает: «...почему режиссеры обычно ограничиваются повторени­ем фотографических хитростей и трюков, когда они могли бы простым наклоном своего аппарата добыть столько любопытного»35. Киносъемка в острых ракурсах позволя­ет значительно преобразить объект, поэтому ее часто применяют в пропагандистских фильмах. Всегда есть и возможность превратить содержание таких кадров в «ре­альность иного измерения».

Нас особенно волнует встреча с теми знакомыми ве­щами, которые были неотъемлемой принадлежностью на­ших детских лет. Отсюда своеобразный, подчас травма­тический эффект фильмов, воскрешающих тот период. Не обязательно, чтобы это были годы нашего собственного детства, потому что действительно пережитое ребенком смешивается в его сознании с воображаемым им на основе книжек с картинками и бабушкиных сказок. Ретроспек­ции типа «Золотые двадцатые годы», «50 лет перед вашими глазами» и «Париж 1900 года» — историко-документальные картины 1950 года, смонтированные из подлинных хроник, игровых фильмов о тех годах и фотографий,—развенчивают в наших глазах нравы и моды, которые в свое время принимались безоговорочно. Теперь, когда они вновь зажили на экране, зритель не в силах сдержать смеха при виде причудливых шляп, загроможденных мебелью комнат и нарочитых жестов, зафиксированных беспристрастной кинокамерой. Одна­ко, смеясь над всем этим, он непременно с ужасом осоз­нает, что его заманили в чулан, где свален хлам его соб­ственного прошлого. Он сам жил, не сознавая этого, в таких интерьерах; он сам слепо признавал условности, кажущиеся ему теперь наивными или нелепыми. Кино­камера неожиданно разоблачает атрибуты его прежней жизни, лишая их смыслового значения, когда-то преоб­ражавшего их настолько, что они сами по себе не воспри­нимались, они были чем-то вроде скрытой электропро­водки.

В отличие от произведений живописи экранные обра­зы побуждают к такому анализу кадров, потому что они выявляют в снятом материале то, что еще не было усвое­но нашим сознанием. Старые кинофильмы как бы ставят нас перед лицом первичного коконоподобного мирка, из которого мы вышли, показывая нам все, что окружало нас в стадии куколки. Наиболее близкое, еще продолжающее обусловливать наши невольные реакции и спонтанные им­пульсы, предстает перед нами как наиболее чуждое. Пусть картины этого устаревшего мира кажутся нам смешными,

но мы реагируем на них и иными эмоциями. Нас пугает внезапное разоблачение нашей интимной жизни, нас печа­лит неотвратимость хода времени. Множество кинофиль­мов, среди них «Соломенная шляпка» и «Двое робких» Клера, а также криминальные ленты о викторианской эпохе выгодно используют своеобразную привлекатель­ность этих одновременно близких и далеких дней — этой пограничной зоны между настоящим и прошлым. За ни­ми начинается область истории.

Явления, потрясающие сознание. Стихийные бедствия, ужасы войны, акты насилия и террора, сексуальные сце­ны и смерть способны потрясти наше сознание. Во всяком случае, такие сцены нас волнуют и возмущают, не позво­ляя нам оставаться на позиции стороннего наблюдателя. Поэтому ни от кого из очевидцев подобных событий, не говоря уже об активных участниках, нельзя ожидать точ­ного рассказа о виденном36. А поскольку грубые проявле­ния человеческой природы или стихии являются элемен­том физической реальности, они тем более кинематогра­фичны. Только кинокамера способна изобразить их без

прикрас.

Кинематограф неизменно проявляет интерес к собы­тиям этого типа. Практически в каждой кинохронике обя­зательно засняты наводнения, ураганы, авиационные или любые другие катастрофы, случившиеся в пределах до­стижения кинокамеры. То же можно сказать и о художе­ственных фильмах. Одна из самых первых игровых лент «Казнь Марии, королевы Шотландской» (1895) показы­вала, как палач отрубает голову королевы и держит ее в поднятой руке, так что зритель вынужден был смотреть на это жуткое зрелище. Порнографические мотивы появи­лись также на очень ранней стадии кино. Путь кинема­тографа усеян фильмами, показывающими всякие бедст­вия и кошмарные события. Из множества примеров можно взять наугад: ужасы войны в фильмах «Арсенал» Дов­женко и «Западный фронт, 1918» Пабста; страшная сце­на казни в конце фильма «Буря .над Мексикой», смонти­рованного из мексиканского материала Эйзенштейна; зем­летрясение в фильме «Сан-Франциско»; эпизод пытки в фильме «Рим—открытый город» Росселлини; картины жизни в нацистском концлагере в Польше в фильме «По­следний этап»; сцена, в которой юные хулиганы беспри­чинно издеваются над безногим калекой в фильме «За­бытые» Бунюэля.

90

За неизменный интерес ко всему устрашающему и не­заурядному кинематограф часто обвиняют в склонности к дешевой сенсации. Это обвинение подтверждает и тот бесспорный факт, что фильмы обыкновенно уделяют сен­сационным моментам значительно больше времени, чем требуют любые соображения назидательного характера;

нередко кажется, что соображения эти всего лишь повод показа убийства или чего-нибудь аналогичного.

В оправдание этой черты кинематографа кто-то может утверждать, что кино не было бы так любимо широкими массами, если бы не поставляло им ошеломляющих сен­саций, и что тем самым кино лишь следует почтенной тра­диции. С незапамятных времен народ требовал зрелищ, позволяющих ему сопереживать с его участниками ярость огня, чрезмерную жестокость, невероятные страдания и отвратительную похоть,—зрелищ, настолько бьющих по нервам, что зритель уже не просто бы восхищался или содрогался от ужаса, но и становился как бы участником всего происходящего на экране.

Но в этом аргументе упущено главное. Ведь кино не только возрождает или продолжает традиции античных гладиаторских боев или театра «Grand guignol» *, но до­бавляет и нечто новое, весьма важное: пластическое выра­жение того, что обычно тонет в душевных волнениях. Ко­нечно, такое раскрытие материала наиболее кинемато­графично тогда, когда изображаются подлинные события. Умышленно задерживаясь на подробностях садистских зверств, Росселлини и Бунюэль заставляют зрителя верить тому, что он видит на экране, и одновременно внушают ему впечатление, что он видит подлинные события, заре­гистрированные на пленке невозмутимой кинокамерой37.

Да и фильмы, созданные в двадцатые годы русскими режиссерами, доносят до зрителя не только свои пропа­гандистские идеи, но и острые моменты подлинно массово­го революционного переворота; а из-за эмоциональной и пространственной огромности событий их восприятие вдвойне зависит от кинематографической трактовки.

Стало быть, кино стремится превратить взбудоражен­ного свидетеля в сознательного наблюдателя. Поэтому свойственная фильмам несдержанность в показе зрелищ, потрясающих сознание, вполне закономерна: фильмы не дают нам равнодушно закрывать глаза на «слепой ход вещей»38.

 

* «Театр ужасов» (фр'анц.).— Прим. пер.

 91

Субъективное восприятие реальности. И, наконец, филь­мы могут показывать физическую реальность такой, какой она представляется индивиду в состоянии крайнего умст­венного потрясения, которое может быть вызвано собы­тиями вышеупомянутого типа, болезненными нарушения­ми психики либо иными внешними или внутренними при­чинами. Допустим, что такое состояние является следст­вием акта насилия, — тогда кинокамера обычно стремится дать изобразительное решение сцены глазами эмоцио­нально потрясенного свидетеля или участника. Экранные образы такого типа тоже относятся к числу кинематогра­фичных. С точки зрения стороннего наблюдателя, они искажены, характер искажений различен, он зависит от породивших эти образы состояний психики.

Например, в фильме «Октябрь» Эйзенштейн создает материальный мир, отражающий состояние экзальтации. Эпизод разворачивается так: в начале Октябрьской рево­люции делегатам рабочих удается привлечь на свою сто­рону отряд казаков; казаки прячут в ножны свои шашки с разукрашенными эфесами, и начинается бурная сцена братания. Затем следует пляска, показанная быстрой сме­ной коротких монтажных кусков, изображающих мир в восприятии ликующих людей. В таком состоянии и сами пляшущие и стоящие вокруг них, непрестанно меняясь местами, не могут видеть свое окружение иначе как фраг­ментами, вихрем проносящимися мимо них. Эйзенштейн отлично передает эту радостную кутерьму, монтируя кад­ры во все ускоряющемся по мере нарастания экстаза тем­пе. Он показывает сапоги танцующих казаков; ноги рабо­чих, плящущих в луже, хлопающие руки и смеющиеся, преувеличенно растянутые вширь лица.

В мире охваченного паникой одиночки смех сменяется гримасой, а веселая суматоха—скованностью страхом. Во всяком случае, так представляет этот мир в своем фильме «Происшествие» Эрно Метцнер. Его главный пер­сонаж — жалкий человечишка, которому привалило не­ожиданное счастье: мы видим, как он, пугливо озираясь, подбирает на улице монету, ставит ее на кон в игре в;

кости и выигрывает большой куш. Когда он уходит с на­битым бумажником, за ним следует какой-то подозри­тельный тип. Ему страшно, но как только он пытается бе­жать, все окружающие предметы как бы становятся сообщниками его преследователя. Темный проход под железнодорожным мостом превращается в зловещую за­падню; обшарпанные трущобные дома смыкают строй и

92

смотрят на него угрожающе. (Заметьте, что эффекты эти достигнуты в основном фотографически.) Он находит вре­менное прибежище у проститутки, но, прячась в ее ком­нате, он знает, что преследователь ждет его внизу на улице. Колышется занавеска, и он чувствует, что и здесь таится опасность. Куда он ни кинет глазом, спасения не видно. Он смотрит на себя в зеркало: в нем отражается искаженное, похожее на маску лицо39.

Глава 4

Природные

склонности

Если фотография продолжает жить в кинематографе, то у него, видимо, должны проявляться те же специфи­ческие склонности. Во всяком случае, четыре из пяти склонностей, характерных для кино, совпадают с фото­графическими. Тем не менее их следует рассмотреть за­ново, так как они шире по диапазону и обладают некото­рым кинематографическим своеобразием. В последнюю очередь нам предстоит проанализировать склонность к отображению «потока жизни», присущую только кино, поскольку фотография не запечатлевает жизнь в движе­нии.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 145; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!