Господство изображения благоприятствует кинематографичности синхронизации 5 страница



«Я был в комнате, или, вернее, меня еще не было, раз она не знала о моем присутствии... От меня... там был только случайный свидетель, посторонний наблюдатель в

шляпе и дорожном пальто, чужой этому дому человек, фотограф, зашедший снять фотографию места, которое ему больше не придется увидеть. Процесс, механически происшедший на моих глазах при виде бабушки, был действительно подобен фотографическому. Мы никогда не видим дорогих нашему сердцу людей иначе, чем в живых

связях, в вечном двигателе нашей постоянной любви к ним, которая прежде чем позволить зрительным образам близких лиц дойти до нас, подхватывает их своим вихре и отбрасывает назад к нашим всегдашним представлениям о них, заставляя их отвечать этим представления» совпадать с ними. Как же, ведь на лбу и щеках моей бабушки я привык видеть самые тонкие и самые неизменные достоинства ее ума, ведь каждый, случайно брошенный взгляд—заклинание, каждое любимое лицо—зеркало прошлого, как же я мог не проглядеть то, что в ней отупе­ло, изменилось, когда даже видя самые обыденные кар­тины повседневной жизни наш исполненный мысли взор опускает, подобно классической трагедии, все образы, не способствующие развитию действия, и сохраняет только те, что облегчают понимание ее идеи... Я, для кого ба­бушка все еще была частью меня самого, я, кто никогда не видел ее иначе как в глубине своей души, видел всегда в одном и том же месте прошлого сквозь прозрачную пе­лену неотступных захлестывающих друг друга воспоми­наний, вдруг, в нашей гостиной, ставшей частью нового мира, мира времени, увидел, что на кушетке под лампой сидит краснолицая грузная, болезненная, погруженная в раздумье, водящая по строчкам книги почти бессмыслен­ными глазами, унылая старуха, которую я не знаю»57.

Пруст исходит из предпосылки, что любовь ослепля­ет нас, что в любимом человеке мы не замечаем измене­ний, наносимых временем. Поэтому Пруст вполне логич­но подчеркивает эмоциональную отчужденность фотогра­фа как его главную добродетель. Эту мысль он внушает, сравнивая фотографа со случайным свидетелем, наблюда­телем, посторонним лицом — с тремя категориями людей, предположительно не связанными с событием, которое им доведется увидеть. Они могут постичь все, так как ничто из наблюденного не рождает в них воспоминаний, спо­собных завладеть их мыслями и тем самым сузить зри­тельное восприятие. Идеальный фотограф—это противо­положность любящему слепцу. Фотограф подобен всеотражающему зеркалу; он все равно что линза аппарата. Фотография, в понимании Пруста, продукт полной от­чужденности.

Однобокость такого толкования очевидна. Однако из общего контекста ясно, что Пруст прежде всего хотел описать психологическое состояние человека, которому его непроизвольные воспоминания как бы ретушируют картину внешнего мира. И желание противопоставить та­кое состояние ума (чтобы облегчить читателю его понимание) психологии фотографа, видимо, склонило Пруста к принятию догмы крайнего реализма девятнадцатого века, требовавшего, чтобы произведение фотографа — да и любого художника — было зеркалом природы.

Практически такого зеркала не существует. Фото-

39

снимки не копируют натуру, а преобразуют ее, перенося трехмерные явления на плоскость, обрубая их связи с окружающим и подменяя палитру живых красок черной, белой и серой. И все же сравнение с зеркалом ошибочно не потому, что объект съемки претерпевает эти неизбежные трансформации; их можно не принимать во внимание, ведь, несмотря на них, фотографии остаются репродукция­ми натуры. Важно то, как мы воспринимаем видимый мир. Даже отчужденный фотограф Пруста непроизвольно упо­рядочивает впечатления от объекта съемки: восприятия других его чувств, присущие его нервной системе ощуще­ния формы и в не меньшей мере его общие склонности подсказывают фотографу организацию материала в мо­мент, когда он видит перед собой натуру58. И эта под­сознательная деятельность неизбежно обусловливает

характер снимков.

А как же насчет упоминавшихся выше бесстрастных

фотографий, снятых почти автоматически? В этом случае упорядочивание материала происходит в подсознании зрителя. Впрочем, со снимками воздушной разведки, о которых пишет Ньюхолл, обычный процесс восприятия нарушается: зритель, не будучи в состоянии расшифровать содержание фотографий, оценивает их чисто эстетически. Абсолютная объективность в передаче натуры, какую требуют реалисты, недостижима. А раз это так, то зачем фотографу подавлять свои творческие способности в тщетной попытке добиться такой объективности? Если фотограф намерен раскрыть содержание снимаемой на­туры, он, несомненно, вправе выбирать основную тему, границы снимка, объектив, фильтр, эмульсию и зерно. Или вернее —фотографу необходимо произвести творче­ский отбор. Объект съемки не дается фотографу, если он не осваивает его напряжением всех своих чувств, всем своим существом. Поэтому формотворческое направление отнюдь не должно противоречить реалистическому. На­против, их взаимодействие может способствовать полно­ценности реализма, что не дано было понимать его при­верженцам в девятнадцатом веке. Вопреки мнению Пру­ста и фотограф видит вещи глазами «своей собственной души».

И все же Пруст прав, усматривая сходство между фо­тографичным подходом к материалу съемки и отчужден­ностью фотографа. Но, даже сознавая специфику своего искусства, фотограф редко, если вообще когда-либо это бывает, способен проявлять приписываемое ему Прустом

40

равнодушие. В то же время он не может свободно вопло­щать в снимке свое внутреннее видение. Фотографу необ­ходимо найти правильное соотношение своей верности реализму и формотворческих побуждений, соотношение, при котором желание свободно творить, как бы оно ни было сильно, подчинялось бы законам реализма. По сло­вам Льюиса Мэмфорда, фотограф «не должен давать во­лю субъективной фантазии, его побуждения должны не­изменно соответствовать объективной реальности59. Не­которые художники-фотографы раннего периода, такие, как Надар, Давид Октавиус, Хилл и Роберт Адамсон, умели находить это трудноуловимое равновесие. Будучи под сильным влиянием живописи, они полагали своей главной задачей выявление характерных черт каждого натурщика60. Фотографические достоинства их портретов шли от «благородства и глубины их восприятия»61. Это означает, что по своему характеру процесс отбора у фо­тографа скорее устремлен к раскрытию содержания ма­териала, чем к его произвольной трактовке. Фотограф, пожалуй, больше всего походит на вдумчивого, наделен­ного воображением читателя, упорно доискивающегося смысла непонятного текста. Подобно такому читателю фо­тограф всегда погружен в изучение книги природы. «Сила его зрения, — утверждает Пол Стрэнд, — должна коре­ниться в подлинном уважении к тому, что находится перед ним»62. А по словам Уэстона, камера «позволяет загля­нуть глубоко в природу вещей и выявить их реальную сущность в фотографическом изображении»63. Эта спо­собность камеры придает фотографу и некоторое сходст­во с изыскателем; безграничная любознательность гонит его в странствия по неосвоенным просторам, чтобы запе­чатлеть никем не виданные картины. Фотограф мобили­зует все свои силы, но не расходует их на созидание: они нужны ему для того, чтобы суметь раствориться в под­линной сущности окружающих его вещей. И снова прав Марсель Пруст: в фотографии процесс отбора неотделим от психологического состояния отчужденности.

Здесь я позволю себе вставить несколько замечаний о возможном влиянии меланхолического настроения на фотографичное видение мира. Отнюдь не случайно Нью­холл в своей «Истории фотографии» дважды по разным поводам упоминает о грусти. Он пишет, что у Марвилля в его улицах и домах Парижа, обреченных на слом при Наполеоне III, есть «грустная красота невозвратного про­шлого»64, а о снимках парижских улиц Атже — что они

41

«проникнуты грустью, которую, так впечатляюще умеет передать хорошая фотография»65. Меланхолия как ду­шевный склад художника способна не только придать осо­бую прелесть элегическим объектам, она ведет и к чему-то более важному: печаль связана с самоотстранением, а оно, в свою очередь, с отождествлением своего внутренне­го мира с посторонними объектами любого характера. Человек в удрученном состоянии как бы теряется в слу­чайных проявлениях своего окружения, он воспринимает их безучастно, не отдавая предпочтения тому, что прежде было ему милее другого. Он воспринимает окружающее примерно так же, как фотограф Пруста, выведенный им в образе стороннего наблюдателя. Кинематографисты ча­сто использовали тесную связь между меланхолическим восприятием мира и фотографичной трактовкой материа­ла в своих попытках пластически выразить подобное со­стояние духа. Во многих фильмах повторяется примерно такой эпизод: одинокий человек бесцельно бродит по ули­цам, а его меняющееся окружение показано монтажным сопоставлением множества кадров с фасадами домов, неоновыми рекламами, случайными прохожими и т. п..

Зритель обязательно свяжет как будто ничем не мотиви­рованное появление этих кадров на экране с подавленным состоянием персонажа и сопутствующей этому состоянию отчужденностью.

Формотворческая тенденция может быть выражена настолько слабо, что снимки фотографа едва отвечают минимальным требованиям художественности, и настолько сильно, что она всецело подавляет реалистическую сто­рону фотографии. За истекшее двадцатилетие немало видных мастеров фотографии стремились в своих работах либо раскрыть нечто новое в материале съемки, либо от­разить в них свой внутренний мир, или же совместить и то и другое. О фотографии стволов деревьев с похожими на глаза впадинами в коре Моголи-Надь пишет: «Сюрреа­лист подчас находит в природе картины, выражающие его чувства»66. А посмотрите снимок самого Моголи-Надя «Вид с берлинской радиобашни» или же некоторые почти абстрактные, а то и совсем абстрактные композиции, ока­зывающиеся при более близком рассмотрении причудли­выми скалистыми или почвенными образованиями, не­обычными сочетаниями реальных предметов, человече­скими лицами и вообще чем угодно!

В таких фотографиях не найдено правильного равно­весия между раскрытием содержания объекта и его про-

42

извольной трактовкой. В подобных случаях фотограф не подчиняет свои формотворческие побуждения реалистиче­ским, а как бы стремится проявить в равной мере и те и другие. Он, вероятно, сам того не сознавая, движим дву­мя непримиримыми желаниями—дать пластическое вы­ражение своего внутреннего видения и запечатлеть фор­мы внешнего мира. Чтобы сочетать эти желания, он использует случайные сходства и совпадения между ре­альными объектами и картинами, рожденными его вообра­жением. Отсюда двойственность, явная надуманность по­добных фотографий. Это отчетливо видно на снимке Мэри Энн Дорр «Стулья в солнечном свете»67. С одной стороны, Дорр отдает должное фотографической специфике,— ведь ажурные стулья и отбрасываемые ими тени существуют в действительности, но, с другой стороны, из-за авторской трактовки и сами стулья и их тени воспринимаются ско­рее как элементы свободной композиции, чем реальные объекты.

В спорных случаях, когда позиция автора выражена недостаточно четко, фотографичность снимков определя­ется их верностью природе.

Снимок не будет фотогра­фичным, если формальные приемы воспринимаются только как отражение замысла, созревшего до того, как фотограф начал снимать, то есть если он не исследует действительность, а лишь использует ее для якобы реалистического выражения своего личного видения. Иногда он даже добивается совпадения обрядов, рожденных его фантазией, с действительностью путем некоторого видоизменения реальных объектов.

Фотограф-экспериментатор стремится перейти погра­ничную зону, сочетающую обе враждебные тенденции. Можно ли считать, что его снимок не противоречит приро­де фотографии? Фотограммы, или рейографии (названные так по имени их изобретателя Мана Рея), вообще не тре­буют камеры. А в экспериментах, осуществленных с ее по­мощью, снятый материал полностью деформирован. То же можно сказать и о фотомонтаже68. Пожалуй, компо­зиции этого типа лучше отнести к особому жанру графиче­ского искусства, чем к собственно фотографии. Вопреки своему внешнему сходству с фотографией, они фактически далеки от нее. Да и сами фотографы экспериментального направления утверждают, будто они создают произ­ведения особого искусства и что их работы не следует пу-

43

тать с псевдоабстрактными снимками реального мира, которые, впрочем, эстетически могут быть так же привлекательны69. Но хотя работы экспериментаторов не воспроизводят реальной действительности, их нельзя оценивать и по критериям живописи или рисунка. Джеймс Тролл Соби однажды заметил, что им «не по плечу висеть вместо картин»70. Видимо, подчинение фотографии чист художественным целям заводит ее на своего рода ничейную территорию, лежащую между областью механической репродукции и творчества.

Склонности фотографии. Снимки, отвечающие требованиям фотографичности (когда нет особой надобности в уточнении, они в дальнейшем могут называться просто фотографиями или снимками), как бы проявляют определенные «склонности», надо полагать, столь же постоян­ные, как и свойства фотографии. Четыре из этих склон­ностей заслуживают особого внимания.

Первая. Фотография явно тяготеет к неинсценирован­ной действительности. Снимки подлинно фотографичны тогда, когда в них чувствуется намерение автора воспро­извести физическую реальность в том нетронутом виде, в каком она существует помимо него. Ее преходящие фор­мы, уловимые только фотокамерой, инсценировать невоз­можно71. Недаром пионеров фотографии привлекали та­кие натурные объекты, как «скопления пыли в углуб­лениях лепного орнамента»72 или же «случайный отблеск солнца»73. Интересно отметить, что Фокс Талбот настолько сомневался в правомерности своего пристрастия к преходящим явлениям (это его восхитил отблеск солнца) что, ища оправдания, ссылался как на прецедент на про­изведения живописи голландской школы. Правда, в порт­ретной фотографии условия съемки часто организуются, но в этом жанре границы между инсценированными и не­инсценированными условиями почти неуловимы. Возмож­но, что, предлагая клиенту специальную декорацию или же требуя, чтобы он слегка наклонил голову, фотограф стремится выявить наиболее типическое. Важно, чтобы он запечатлел натурщика в наиболее характерном для него виде, чтобы его портрет выглядел так, словно облик на­турщика раскрылся сам по себе, чтобы он был «преиспол­нен иллюзии жизни»74. С другой стороны, если в фотографе художник берет верх над вдумчивым читателем книги и пытливым исследователем, то снятые им портре­ты неизбежно оставляют впечатление излишней искусст-

41

венности освещения, надуманности композиции или и то­го и другого; в них не жизнь, схваченная в ее движении, а лишь отдельные элементы жизни, скомпонованные в жи­вописной манере.

Вторая. Тяготение фотографии к неинсценированной действительности определяет ее склонность подчеркивать элементы ненарочитого, случайного, неожиданного. Слу­чайные события—лучшая пища для фотоснимков. За де­сять лет до появления первых кинолент один француз­ский фотограф-моменталист сказал: «Мы хотим схватить все, что неожиданно попадается нам на глаза и заинтере­сует нас»75. В этом секрет прелести снимков уличной тол­пы. Начиная с 1859 года нью-йоркских фотографов, сни­мавших для стереоскопов, привлекали городские улицы с их беспрестанной сменой экипажей и пешеходов76. И на более поздних моментальных снимках викторианской эпо­хи мы часто видим ту же излюбленную калейдоскопиче­скую картину уличного движения. А для Марвилля, Штиг­лица и Атже тема жизни города была главной по злобо­дневности и фотогеничности77. Образы, рожденные боль­шими городами, материализовались в фотографиях слу­чайных встреч, причудливых совмещений и невероятных совпадений. Склонность к ненарочитому характерна и для портретной фотографии—даже наиболее типические портреты должны производить впечатление снятых слу­чайно, как бы походя, в них должна чувствоваться пуль­сация жизни. А поскольку для выражения средствами фотографии предпочтителен элемент случайного, то это снова подтверждает, что фотографическое изображение не терпит насильственного втискивания «в банальную композиционную схему»78. (Речь, конечно, не идет о фо­тографиях композиционно интересной натуры или объек­тов, созданных человеком.)

Третья. Фотографии свойственно передавать ощущение незавершенности, бесконечности, возникающее от подчер­кивания элементов случайного, которые на фотографии, будь то портрет или уличный снимок, запечатлеваются скорее частично, нежели полностью. Фотография хороша только тогда, когда она не оставляет впечатления закон­ченности. Рамка фотокадра—лишь условные его грани­цы; его содержание связано с содержанием остающегося за рамкой; его композиция говорит о чем-то невместимом — о физическом бытии. Писатели девятнадцатого ве­ка называли это «невместимое» природой или жизнью, и они были убеждены, что фотография призвана внушать

 

45

нам представление о безграничности жизни. Листья деревьев — одна из любимых тем тогдашних фотографов — не «инсценируются», они существуют и несть им числа. В этом отношении можно провести аналогию между фо­тографичным подходом к материалу и научно-исследова­тельским; и в том, и другом случае берутся только пробы, только частицы бесконечного мира, не поддающегося

окончательному познанию.

Четвертая, и последняя. Фотография склонна пере­давать ощущение неопределенного содержания, смысло­вой неясности, что хорошо понимал Пруст. В том же месте его романа, откуда взят отрывок, приведенный выше, Пруст описывает, как ему представляется фото­графия члена Академии, покидающего здание институ­та. «Она покажет нам, — пишет Пруст, — не солидную поступь академика, собирающегося нанять экипаж, а нетвердую походку, осторожные движения человека, боящегося упасть навзничь, словно он пьян или идет по обледенелому грунту»79. Фотография, рожденная во­ображением Пруста, отнюдь не намекает на то, что ака­демик—фигура непочтенная, она просто неспособна сообщить нам ничего о его обычном поведении или о ти­пичной для него манере держаться. Снимок настолько полностью изолирует какой-то определенный момент в жизни академика, что смысл его позы в общем рисунке движений, составляющих его индивидуальный облик, каждый трактует по-своему. Эта поза связана с ситуаци­ей, которую фотография не передает. Снимки, видимо хочет сказать Пруст, показывают сырой материал, ни­чего не уточняя.

Пруст, несомненно, преувеличивает неопределенность

содержания фотографий не меньше, чем он преувеличи­вал их обезличенность. На самом деле, поскольку фото­граф отбирает содержание своих снимков, он и строит композицию и наделяет их смыслом. Запечатлевая на­туру, фотографии наряду с этим отражают и попытки автора постичь и разгадать ее. Но в основном Пруст прав и на этот раз, ибо никакой отбор не лишает фото­графии склонности к неорганизованному и несобранно­му, придающей им документальный характер. Поэтому смысловая неопределенность и многозначность, окру­жающая фотографии словно бахромой, неизбежна.

Многозначным, бесспорно, может быть и произведе­ние любого традиционного искусства. Но благодаря тому, что оно рождается объяснимыми человеческими

46

побуждениями и обстоятельствами, смысл такого произ­ведения практически можно уточнить, тогда как смысл фотографии обязательно остается не до конца ясным, ибо она показывает неупорядоченную действительность, природу в ее непостижимости. По сравнению с фотогра­фией смысл любой картины художника относительно понятен. Стало быть, о многозначности или неуловимо­сти смысла произведения есть разумные основания го­ворить лишь тогда, когда речь идет о съемке камерой.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 121; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!