Финский судебный заседатель и русский Царь



 

Проводя время в финском архипелаге, Царь отправлялся удить рыбу с Черевиным, одеваясь при этом в старый гражданский костюм и старую потрепанную шляпу, которую он за много лет до того привез из Дании. Однажды он удил рядом со старым финном, который внимательно следил за поплавком. Завязался разговор о рыбалке, и добродушный финн сказал на своем не очень хорошем русском, что торговал в России и, после того как заработал денег, купил себе поместье и теперь тихо живет там.

— И ты ничего не делаешь? — спросил Царь.

— Ничего, — сказал старый финн. — Мне и не надо ничего делать, я не должен больше работать. Я теперь судебный заседатель. Ты знаешь, что это такое?

— Ого. Это совсем неплохо.

— Еще бы! — откликнулся финн. — Не каждый может быть судебным заседателем. А у тебя какое положение?

— У меня? Я русский Царь.

— Тоже неплохая работа, — сказал старый финн и продолжал говорить о рыбной ловле, как будто ничего не случилось.

История Мясоедова-Иванова описывает Царя немного получше.

 

 

Как Александр III понимал автократию

 

Однажды Царь пожаловался своему министру, что чувствует себя несчастным всякий раз, когда ему хочется поехать из Царского Села в Петербург и приходится почти час ожидать поезда. Ему объяснили, что для того, чтобы пропустить царский поезд, все остальные поезда должны быть остановлены и что меньше, чем за час, этого исполнить нельзя.

— Если это так, то постройте специальную линию для Царя, — сказал Царь.

При следующей встрече министр доложил Царю, что дорогу построить можно и что она будет стоить определенную сумму денег.

— Будет ли дорога тогда принадлежать правительству? — спросил Царь.

Царю сказали, что дорога будет принадлежать частной компании.

— Почему мы платим, если дорога будет принадлежать им?

— Потому что она строится не для нужд компании.

— Глупость, — сказал Царь.

— Мы не можем заставить их строить, если мы не заплатим деньги.

— Что! — вскричал Царь. — В моей стране, где я Царь, я не могу владеть собственной дорогой?! Я заставлю их выложить деньги!

 

 

Накануне гибели

 

Представить себе, с каким опасением смотрела Европа на такого рода соседство, нетрудно. Всем казалось, что под владычеством такого самодержца общественная жизнь как будто успокоилась и ничего больше не происходит. Но это было только поверхностным впечатлением. Ненависть оппозиционно настроенных кругов не стала слабее, а возросла до уровня взрыва. Здравомыслящие и либерально настроенные круги и представители земства стушевались, и их присутствие в общественной жизни стало почти незаметным. Они привыкли к усталости, глядя, как правительство давило каждую независимую мысль и каждое независимое усилие... Крепостники от власти, поддерживающие автократию, осмелели и появились на подмостках сцены с видом победителей. Настало время “Святой дружины”[254], добровольных шпионов, охраны, чиновников-провокаторов. Гниение традиций, которые до тех пор поддерживали нравственный статус и человеческие ценности, началось. Наступила эпоха прославления личной наживы. Семена, давшие всходы четверть века спустя, были посеяны именно тогда.

К концу правления Александра III русское общество и задумывающиеся люди понимали, что автократия свой век отжила и быстро приближается к своему концу.

По этому поводу я вспоминаю мою последнюю встречу со Скобелевым. Он тогда только что вернулся из Текинского похода. Я встретил его у Дохтурова, где также были граф Воронцов-Дашков[255] и Черевин, самые близкие люди к Александру III. Мы говорили о положении дел в стране. Воронцов и Черевин, казалось, были настроены оптимистически, однако нетрудно было понять, что говорили они так для нашего успокоения, но в душе не были уверены, что все обстоит благополучно.

Когда все уехали, Скобелев принялся шагать по комнате и расправлять свои баки.

— Пусть себе толкуют. Слыхали уже эту песнь. А все-таки в конце концов вся их лавочка полетит тормашками вверх.

Мнение и Дохтурова, и Скобелева об Александре III я давно знал. Дохтуров, близко знавший Государя, знал ему и цену, но, как человек крайне уравновешенный, старался к вопросу относиться по возможности объективно. Скобелев Александра презирал и ненавидел.

— Полетит, — смакуя каждый слог, повторил он, — и скатертью дорога. Я, по крайней мере, ничего против этого лично иметь не буду.

— Полететь полетят, — сказал Дохтуров, — но радоваться этому едва ли приходится. Что мы с тобой полетим с ними, еще полбеды, — а того смотри, и Россия полетит...

— Вздор, — прервал Скобелев, — династии меняются или исчезают, а нации бессмертны.

— Бывали и нации, которые как таковые распадались, — сказал Дохтуров. — Но не об этом речь. Дело в том, что, если Россия и уцелеет, мне лично совсем полететь не хочется.

— И не летай, никто не велит.

— Как не велит? Во-первых, я враг всяких революций, верю только в эволюцию и, конечно, против революции буду бороться, и, кроме того, я солдат и как таковой буду руководствоваться не моими

личными симпатиями, а долгом, как и ты, полагаю?

— Я? — почти крикнул Скобелев, но одумался. — В революциях, дружище, стратегическую обстановку подготовляют политики, а нам, военным, в случае чего предстоять будет одна тактическая задача. А вопросы тактики, как ты сам знаешь, не предрешаются, а решаются во время самого боя, и предрешать их нельзя.

Через несколько недель после этой встречи Скобелев внезапно умер; он умер в Москве после обеда, на вершине своей славы. Противоречивые рассказы о его смерти продолжаются по сей день.

 

 

В городском совете

 

Вскоре после смерти Байкова меня и других независимых людей выбрали в городской совет, в котором, как это принято говорить, повеяло свежим ветром. Вдруг все стало меняться. Городские дела больше не решались единогласным голосованием — голосование стало живым и шумным процессом, в котором появились голоса оппозиции. Оппозиция, как правило, ничего по существу изменить не могла, но тем не менее обсуждаемый вопрос вызывал к жизни противоположные мнения, жители города перестали принимать все на веру, выслушивали несогласных и спорили. Мнение оппозиции регистрировали в протоколах заседания. Население Ростова начало обращать внимание на то, что происходит в городской думе, и вскоре на ее заседаниях стало людно. Проводить втихую не выдерживающие яркого дневного света дела становилось все труднее. Прошло еще немного времени, и нашу сторону приняли многие жители города и некоторые газеты, выходившие в Ростове, а затем к нам присоединились и некоторые независимые члены городской думы. Постепенно с новым направлением стали считаться. Чтобы показать, что с нами считаются, нас стали выбирать в различные комитеты, и я таким образом оказался во главе инспекционной комиссии[256]. Комиссия эта раньше имела номинальное значение, деятельность ее исчерпывалась отчетом, на котором стояла резолюция: “Нарушений не имеется”. На этот раз в конце года обширный и подробный отчет о работе разных отделов городского управления был разослан всем членам думы. Странно было, когда некоторые члены думы писали о нарушениях, которые допустили при исполнении своих обязанностей. Наша комиссия должна была проверить справедливость их саморазоблачений. В результате проверки разразился большой скандал. В конце концов городская дума с небольшим перевесом голосов утвердила финансовый отчет городского управления. При последующих выборах некоторые прежние лидеры остались за бортом, на их место избрали немало молодых образованных людей, чего раньше и представить было невозможно.

Но мы рано праздновали победу. Город перестал быть дойной коровой для местных кулаков, теперь он стал дойной коровой для нового городского совета. Новые молодые люди с университетским образованием оказались такими же детьми тьмы, какими были необразованные, только более остроумными. Произошло то же самое, что потом повторилось во время “великой русской революции”: одно зло было уничтожено и немедленно заменено другим.

К счастью, наши “общественные силы” отнюдь не готовы рисковать собственным благополучием, как доказали последующие события. Когда они почувствовали, что за их действиями следят, они начали сдерживать свои аппетиты и дела пошли лучше, чем можно было ожидать. Крали столько, сколько было возможно, но работа делалась, другими словами, многое стало изменяться к лучшему.

В конце 1880-х верховная власть объявила Ростов-на-Дону вместе со всей Россией политически неблагонадежным, и чтобы сделать надзор более эффективным, Ростов-на-Дону был переведен из Екатеринославской губернии под власть атамана Войска Донского, жившего в Новочеркасске. На посту атамана вот уже много лет находился князь Николай Иванович Святополк-Мирский, брат достойного Дмитрия Ивановича[257]. Территориальная близость новой власти городу, который развивался таким непривычно быстрым для России темпом, была невыгодна. Российские власти во все времена, а при Александре III особенно, вмешивались во все дела и, что было еще хуже, тормозили все, что могли. Прежде чем обрести силу закона, решения городской думы должны были утверждаться атаманом — в Новочеркасске же никто никуда не торопился. Но были нередко такие дела, которые ждать не могли. В прошлом обычными “добровольными” средствами можно было склонить на свою сторону расположение чиновников в канцелярии. Теперь задача стала сложнее — необходимо было завоевать расположение самого атамана. И тут городскому голове пришла идея предложить думе выделить средства на приобретение столового серебряного набора, чтобы преподнести его князю по случаю серебряной годовщины его свадьбы.

Я об этом узнал и понял, что, если дело будет обсуждаться на публичном собрании, скандала не избежать. И я предпринял попытку убедить городского голову, что от этой затеи надо отказаться. Он пообещал, но спустя некоторое время вопрос о средствах для подарка был еще раз включен в повестку дня в думе. В предчувствии скандала на собрание пришел весь город. Я попросил слова и сказал, что затеваемая акция может поставить атамана, чей благородный характер всем известен, в неприятное положение. По положению своему атаман утвердить такое решение не может, это было бы нарушением опубликованного ранее указа, согласно которому занимающие руководящие должности права брать подарки не имеют. Если решение утверждено не будет, это станет оскорблением городу. Поэтому я и прошу городского голову свое предложение не ставить на голосование. Голова остался непреклонен, и дума проголосовала за то, чтобы выделить средства на подарок атаману. Я, разумеется, от своего мнения не отказался и представил письменное возражение с объяснениями всех причин его, которое и было препровождено, как уведомил меня секретарь, князю.

Через несколько дней начальник штаба атамана нанес мне визит. Генерал Мартынов, который входил в окружение Его Высокопревосходительства, мой приятель, пытался всеми способами убедить меня отказаться от моего заявления. Когда я не согласился, он начал от имени Мирского убеждать меня хотя бы войти в состав комиссии, которая должна будет вручать подарок от города.

— Я войду тогда просто в состав дураков, — сказал я. — С одной стороны, я против самой акции, а с другой стороны — буду представлять то, против чего возражаю.

На том мы и расстались. Мирский, разумеется, мои возражения проигнорировал, свое решение готовящийся ему подарок принять подтвердил, заметив, правда, при этом, что дар от города примет не он, а княгиня. Все закончилось хорошо, один я чуть не кончил плохо.

 

 

“Вредные слухи”

 

Примерно в то же время, когда это происходило в Ростове, в Ялту приехал Государь, страдавший от того недомогания, которое свело его вскоре в могилу. О его болезни я услышал от одного из капитанов, служащих в коммерческом отделе нашего пароходства и регулярно совершавших поездки между Ялтой и Ростовом. Как-то при встрече помощник атамана генерал Греков спросил, что слышно из Крыма. Я ответил, что новости тревожные. Говорят, что вот уже несколько дней Царь не в состоянии совершать свои обычные прогулки без посторонней помощи.

На следующий день я вернулся домой поздно и узнал, что ко мне несколько раз заезжал начальник полиции, очень хотел меня видеть, просил передать, что заедет опять и даже просил позвонить ему, как только я приду домой. Визит его меня не удивил. Я был представителем Общества спасения на водах, он был моим заместителем и в такого рода поздних визитах для людей, работавших в этом Обществе, необычного не было ничего. Но когда он приехал, по его смущенному лицу я понял, что что-то не то.

Оказалось, что князь приказал допросить меня и выяснить, каким образом и от кого я узнал о состоянии здоровья Его Величества. Я повторил слово в слово сказанное мною Грекову, добавив, что помнить, от какого именно капитана слышал рассказ, не могу, так как капитанов много и пароходы наши приходят из Ялты несколько раз в день. На следующий день от помощника атамана Грекова пришло сильно возмутившее меня по стилю и содержанию письмо. Генерал Греков писал, что надеется, что я не откажусь подтвердить сказанное ему то-то и то-то. Кроме того, поскольку Его Высокопревосходительство атаман Мирский считает, что подобная информация является сознательным распространением заведомо ложных слухов, способных принести вред государству, он требует, чтобы я сообщил ему имя человека, который эти слухи распространяет.

Пришлось отвечать, и я написал, что отрекаться от мною сказанного не в моих правилах, а потому ранее сказанное я подтверждаю письменно. Как уже мною было указано начальнику полиции, имени капитана я не помню, но нахожу необходимым добавить, что, даже если бы я помнил имя этого человека, то раз Его Высокопревосходительство находит допустимым использовать частный разговор со своим помощником как повод для обвинения кого бы то ни было в государственном преступлении, я, разумеется, имя человека просто из соображений нравственности называть бы не стал. Если же его могут удовлетворить имена других людей, повинных в распространении ложных слухов, то я их и называю, — я сам и генерал Греков, поскольку мы оба повторили, что слышали, и, следовательно, способствовали распространению слухов. В тот же день письмо Грекова и копию моего письма князю я отослал князю Имеретинскому, прося его ознакомить военного министра, которому подчинен Мирский, с содержанием этой переписки, чтобы министр получил представление о том, как тактично представители ростовской власти власть используют.

Вечером в нашем доме появился жандарм с предписанием Мирского произвести у меня обыск. Мне он сообщил, что боится, как бы дело не кончилось неприятным скандалом, и поэтому запросил у своего начальства более подробные распоряжения.

Нам всем сильно повезло — в ту же ночь пришла телеграмма о смерти Александра III[258], и вопрос о распространении заведомо ложных слухов о болезни императора отпал сам собой.

 

 

“Незрелый” городской голова

 

Говоря о Мирском, я вспомнил другого представителя власти, возможного только в последнем периоде существования самодержавия, начиная со смерти Александра II. Я говорю о легендарном адмирале Зеленом[259], городском голове Одессы. Его история может показаться гротескной всем, кроме одесситов.

С Павлом Александровичем Зеленым мы были приятели. Он служил, как и я одно время, в Русском обществе пароходства и торговли, заведуя там с начала образования компании личным морским составом. Это был тип моряка времен Очакова и покорения Крыма, честный, добродушный, этакий морской волк... впрочем, его уже описал Гончаров в своей книге “Фрегат "Паллада"”. В нашем обществе все, начиная с капитанов до матросов, его любили — но избегали, насколько возможно, иметь с ним дело. Вполне нормальным его никто не считал. Ругаться, как извозчик, он был мастер. Словом, невзирая на его качества, в обществе мало-мальски не диких людей он был неудобен.

Познакомившись с ним во время своего пребывания в Крыму, Его Величество увидел в нем скрытые от простых смертных административные таланты и, к удивлению всех, а больше всего самого Зеленого, повелел ему быть одесским градоначальником. И он начал действовать с присущей ему энергией. Политическая его программа была несложная, но вполне определенная: разносить “жидов”[260] и укрощать всех остальных обывателей города до грудных детей включительно. И он с двумя городовыми ездил и ходил с утра до ночи по городу, выгонял евреев из трамваев и кофеен, ругал их нецензурными словами; детей, которые ему не кланялись, таскал за уши; делал дамам замечания за их якобы непристойные туалеты, а иногда приказывал их “взять” и отвести в участок. Однажды я был свидетелем, как он на бульваре приказал “взять эту шлюху”. “Шлюху” эту я хорошо знал. Это была жена самого Зеленого, которую он по близорукости в новом парижском платье не узнал. В тот же день к нему на прием пришла княгиня К., попечительница благородных заведений для женщин. Увидев ее, Зеленый начал громко и грязно ругаться, приняв ее за владелицу совсем другого женского заведения.

— Ваше превосходительство, это не она, это княгиня. Зеленый замолчал, внимательно вгляделся в женщину и извинился, сказав, что принял ее за другую.

— Вы очень похожа на... — и он отпустил длинное ругательство.

Такого рода ошибки происходили у него каждый день. Его это не волновало, и иногда он сам пересказывал эти истории, говоря при этом:

— У меня тяжелая работа, но что поделать. Взяв дьявола в лодку, надо доставить его на другой берег.

Однажды на бульваре на скамью, где отдыхал Зеленый, сел какой-то господин, как потом оказалось, приезжий из Ялты, придворный.

— Как вы смеете садиться на мою скамью? — сердито крикнул Зеленый.

— А почему нет? — добродушно спросил незнакомец.

— Разве вы не знаете, кто я?

— А разве это интересно?

— Я Зеленый, градоначальник.

— Напрасно, — сказал незнакомец. — В градоначальники следует назначать уже зрелых, а не зеленых администраторов.

И вот такой незрелый Зеленый пробыл на своем посту главы большого города более десяти лет. Неоднократно на него жаловались лично Государю, но Зеленый был в фаворе, его даже другим ставили в пример. Ну что ж, каков хозяин, таков и слуга. Но самое странное, что этого бессмысленного ненормального человека после его ухода вспоминали в городе с симпатией и даже какой-то ностальгией. Остается предположить, что преемники его превосходили его.

— Как он насчет взяток? — спросил я одного немолодого и все знающего еврея.

— Боже сохрани! Честнейший из честных. Но полиция в его время брала больше, чем когда-либо. Так всегда и бывает, — добавил он. — Тех, кто кричит, полиция и мошенники не боятся. Кричащие ужасны только для хороших людей.

В то время, когда Зеленый и я служили в Обществе пароходства и торговли, у нас возникла однажды некая спорная ситуация, превратившаяся в довольно неприятную историю. В ведомство морского транспорта входило зачисление на работу капитанов и их помощников, заведовал этим Зеленый, и права вмешиваться в эти дела я не имел. Но как-то раз один из помощников капитана небольшой шхуны повел себя так бестактно и грубо, что в порту начались волнения, и дело чуть не кончилось погромом. Я вмешался, немедленно сместил его и отправил в Одессу простым пассажиром за его собственный счет. Наши прогрессивные круги позже произносили имя этого сумасшедшего помощника капитана с громадным уважением. Это был лейтенант Шмидт[261]! Его имени нельзя не помнить: во время восстания в Севастополе в 1905 году оно повторялось постоянно: “Морским флотом командует лейтенант Шмидт!”

 

 

Несколько слов о погромах

 

Насколько я помню, погромы начались при Александре III, но только при Николае II они сделались неотложной принадлежностью русской цивилизации. Разносторонним версиям либеральной печати, что погромы создаются самой администрацией, я не верил и не верю, невзирая даже на постыдное дело Бейлиса[262]. Погромы имели место потому, что власть, несмотря на ее суровость, изо дня в день становилась беспомощнее, уже страдала зачатками паралича и не была в силах сдерживать природные грабительские инстинкты толпы. Грабить помещиков и буржуев еще не дерзали и начали с евреев, потому что они были слабые и беззащитные. Впоследствии, видя, что это безнаказанно сходит с рук, перешли и к достижениям великой русской революции, к повальному грабежу и смертоубийству.

Ненависть к евреям, о которой толкуют наши квасные патриоты, не была причиной еврейских погромов, а только служила предлогом. Не народ ненавидит евреев, а только полукультурные псевдопатриоты. Народ евреев не ненавидел, а только презирал, как он презирал вообще всех, кто не он, — “армяшек”, “немчуру”, “французиков”, “полячка”, “грекосов”, может быть, немного больше, чем других, в силу, повторяю, их забитости. Теперь дело другое. После той роли, которую евреи играли в революции, причины возможных погромов в будущем будут другими и последствия будут более ужасными[263].

Не помню, именно в каком году на погромы пошла особенная полоса. Имели они место повсюду, и даже в таких городишках, в которых евреев почти не было. Конечно, ожидали погромов и в Ростове-на-Дону. Чтобы спасти свою собственность, евреи отправили ее “в плавание”. Собственность совершала вояжи между каким-то удаленным портом и Ростовом и совершила их немало. Наша компания бесплатно дала бедным евреям нуждавшиеся в починке пароходы, их нагрузили всяким скарбом, и мы отвели их на середину реки, оставив на время там, в ожидании, пока погром не пройдет. Но проходили недели и недели, а погромов все нет.

— Даже ждать надоело, — сказал мне старый еврей. — Хоть бы Бог скорей этот погром послал — по крайней мере, кончено будет.

Наконец успокоились. Прибывших из Новочеркасска для подавления ожидаемых беспорядков казаков отправили обратно. Евреи разобрали имущество по домам и снова начали спокойно торговать на базарах. Но какому-то покупателю не приглянулась купленная селедка, и он швырнул ее обратно еврейке-торговке. Та подняла гвалт, будто ее режут. Мужик начал ругаться, товарки еврейки визжать, зрители вмешались, мальчишки помчались во все стороны, вопя “наши бьют евреев”, народ сбежался — и погром был готов[264].

Как водится в таких случаях, сперва разрезали и растерзали бывшие в лавках перины и пуховики, и пух, как хлопья снега, стал носиться в воздухе и покрывать землю. Потом толпа с гиком начала разрушать дощатые лавчонки, уничтожать их содержимое. А потом, войдя во вкус, — уже не уничтожать, а форменным образом грабить лавки и магазины — и не только евреев, но попутно и своих, русских. Разница состояла лишь в том, что в еврейских лавках били и стекла, а в русских они кое-где уцелели. Спустя несколько часов подоспели и жители соседних сел, уже с повозками, и добро начали уносить не на руках, а увозить возами. В близлежащих улицах образовалось нечто вроде биржи. Степенные на вид граждане покупали по дешевым ценам у грабителей стянутые вещи. Дамы — кусками кружево и материи, кавалеры — часы, ценные вещи, мещане — предметы домашнего обихода, народ — сапоги и пиджаки. Перешучивались, хвастали покупками, смеялись. Было весело и оживленно, как на заправской ярмарке. И все были довольны — и покупатели, и продавцы.

Ночью начали громить кабаки и непотребные дома, а утром вернулись казаки. Разъезды в несколько человек двигались по улицам и, чуть что, нагайками потчевали “босовиков и шантрапу”, как тогда называли господ коммунистов. Действовали казаки с поразительным мастерством. Вот мимо моих окон шествует живописная группа вчерашних деятелей. На всех вместо штанов драные подштанники, но на голове шляпы с иголочки, на спине пиджак и сюртук прямо от портного, на ногах лаковые французские сапожки. После ночной даровой выпивки походка не из особенно твердых. Особенно один великолепен. Этот не в фетровой шляпе, а в лоснящемся цилиндре, не в пиджаке, а во фраке — но босиком. Из-за угла заворачивают казаки верхом — и раз, два, в воздухе мелькнула нагайка — и джентльмен в цилиндре уже без оного, и его фрак на спине тоже открыт, как на груди, вернее на нем уже не один, а два фрака, но с одним рукавом и одной фалдой каждый. Погром был окончен.

Когда я читал о нем в петербургских газетах, а позже в иностранной печати, особенно в английских газетах, я содрогался. В Ростове, оказывается, происходили неописуемые ужасы, были сотни, если не тысячи убитых и истерзанных евреев. Как быть может, вы заметили, я далеко не юдофоб, но должен сознаться, что мои благородные друзья из Иерусалима и Бердичева кричать “гвалт” великие мастера, и когда одного из них хоть пальчиком ткнешь, все остальные так завопят, что можно подумать, что у всех сдирают кожу. Погромы — ужасное зло, возмутительное явление. Но не знаю, как в других местах, а в Ростове погром был столько же еврейский, как и общероссийский. Это просто была маленькая репетиция будущей великой русской революции. Только тогда грабили под флагом ненависти к евреям — “бей жидов”, а в “великой и бескровной” под флагом свободы: “Долой буржуев, да здравствует пролетариат” и “Грабь награбленное”. Слова, оружие суть — те же.

 

 

Нефтяная промышленность

 

В то время как общественная и социальная жизнь в России последней четверти XIX века текла вяло и медленно, промышленная жизнь развивалась стремительными темпами. Перечислять все, что было сделано в области развития промышленности, даже и в тех отраслях, в которых я так или иначе участвовал, не стану. Скажу несколько слов о нефтяной промышленности, потому что собираюсь к этой теме вернуться.

О богатых запасах нефти в районе Баку было известно с давних времен, но даже и в 1860-х годах добыча нефти в этом районе была ничтожной. К концу века она выросла до 700 миллионов пудов (одиннадцать с половиной миллиардов килограмм) в год, и одновременно до немыслимого уровня возросла стоимость земли. Купить нефтяные участки стало практически невозможно, цена аренды росла не по дням, а по часам, и нетрудно было предвидеть, что скоро стоимость достигнет уровня, при котором производство нефти перестанет быть выгодным предприятием для арендующего. Это обстоятельство способствовало поискам новых нефтяных полей. Инженер Коншин[265], занимавшийся поисками в районе Грозного Терекского уезда, нашел такие поля.'

Я сказал “нашел”, что не является вполне аккуратным описанием процесса, так как многие знали, что нефть в этом районе есть, но никому не было известно, сколько ее. Чтобы получить мало-мальски определенное представление о промышленном значении этого района, необходимо было начать бурение, что связано с финансовым риском. Ведь даже примерно никто не мог предсказать количество первоначального вложения капитала, никто не имел никакого понятия, как глубоко придется бурить. Потенциальные финансисты вкладывать деньги в предварительные исследования не спешили, предпочитая вкладывать их с гораздо меньшим риском в уже проверенные районы Баку. Разведкой нефти по этой причине в районе Грозного занимались люди хотя и более активные, но зато без средств, нужных для разведки.

Когда я впервые попал в Грозный, там бурили только в нескольких местах. Одно из них, принадлежащее некоему Ахвердову, никому не известному армянину, привлекло мое внимание. С нефтяным делом я был немного знаком раньше, поскольку вместе с другими принимал участие в разведывательных работах под руководством того же Коншина в районе станицы Суворово-Черкесская недалеко от Анапы. Ахвердов обнаружил близко к поверхности земли слой песка, пропитанный нефтью, и было вполне вероятно, что чуть глубже находятся настоящие нефтяные залежи. Ахвердов в этом не сомневался, но денег у него оставалось всего несколько тысяч рублей, — для продолжения бурения недостаточно. Найти средства на дальнейшую работу надежды не было никакой, разве только положительные результаты бурения вдруг стали бы совершенно очевидными.

Через несколько недель после моего посещения Ахвердов появился в Ростове. Он приехал сообщить мне, что деньги у него кончились, продолжать бурение ему не на что, и он предложил мне купить у него участок за 70 тысяч рублей при условии, что деньги будут выплачены в течение недели. Всей суммы у меня не было, я был согласен купить участок в принципе, и мы договорились, что за окончательным ответом он придет на следующий день и что мы, скорее всего, совершим предполагаемую сделку. Деньги я достал, но Ахвердов не появился. Его вызвали телеграммой в Грозный — на его участке забил нефтяной фонтан. Извержение продолжалось больше года и принесло владельцу фонтана десятки миллионов. Позже он продал свое дело компании Лежуа[266] за десять миллионов и уехал жить в Вену. Десять лет спустя он умер в Петербурге в общей палате Мариинской больницы для бедных, не оставив после себя ни копейки. Свое громадное состояние он потерял на биржевых спекуляциях.

Таких Ахвердовых, отличавшихся друг от друга только по характеру своих владений, было много. Почти все нефтяные магнаты Баку — Тагиев, Зубалов, Манташев[267] и другие — начали с пустого места и своими миллионами были обязаны счастливому стечению обстоятельств. Рассказанный мною случай не вполне характеризует картину нефтяного дела. Это всего лишь один из незначительных эпизодов, не больше. Но эпизодов таких в моей памяти много.

Некоторое время спустя бурение в Грозном подтвердило богатство нефтяных залежей в этом районе. Но, хотя добыча нефти тут в конечном итоге обещала быть более интенсивной, чем в Баку, вкладывать деньги в него не хотели. Позже, когда в промышленных кругах с моим мнением относительно нефти стали считаться, я пытался пробудить интерес к этому району, но всегда встречал сопротивление. И только незадолго до революции на Грозный, наконец, обратили внимание.

Даже и сейчас я не в состоянии объяснить это отношение к Грозному. В Майкопе тоже нашли признаки присутствия нефти, и хотя вначале исследования ничего не дали и район был бедным, все, не считаясь со здравым смыслом, бросились туда. В Майкоп вложили миллионы. Майкопу повезло, Грозному — нет. Судьба![268]

 

 

Судьба

 

Я по своему складу не склонен к мистицизму, я не могу, не мудрствуя лукаво, просто верить в то, что моему разумению недоступно. Для меня то, что мне ясно, — истина, а остальное я не утверждаю, но и не отрицаю. Для меня это остается просто открытым вопросом.

Один из таких открытых вопросов “фатум” — судьба, Провидение, назовите как хотите, то неизвестное, милостивое к одному и постоянно враждебное к другому. “Каждый сам кует свою судьбу”, гласит народная мудрость. “Судьба каждого, — утверждают рационалисты, — продукт его же качеств и недостатков”. Так-то так. Но присмотритесь к жизни. Одни не благодаря своим качествам, а часто вопреки им, благодаря исключительно случайным побочным обстоятельствам не раз, а всегда выходят сухими из моря, а другие, несмотря на их качества, тоже благодаря случайностям гибнут в мелкой луже.

С вопросом о судьбе тесно связан вопрос о предвиденье. Исторические события — неминуемое последствие известного прошлого, а потому, зная это прошлое, нетрудно приблизительно предвидеть и предсказать вероятное будущее. Но предсказать будущее отдельных лиц? лиц, которых ни характер, ни физическое состояние, ни даже обстановка не известны? Многие женщины ответят: “Конечно, можно”. Серьезные мужчины только улыбнутся и пожмут плечами. Кто из них прав — не знаю.

 

 

Дети

 

Когда я искал своей цели, меня беспокоило, что я ничем не занят, и наконец без всякого видимого принуждения я взвалил на себя бремя. После этого я долго жил так, как вела меня жизнь и как однажды предсказала мне много лет назад маска. И вот теперь у меня было бремя, но не порожденное моей фантазией, а данное самой жизнью. Бремя, нести которое было необходимо, чтобы обеспечить благосостояние моей семьи. У меня было много работы, и эта работа приносила удовлетворение, она внесла в мою жизнь смысл.

Моя семья ни в чем не нуждалась. Детей, особенно очень маленьких, и не только моих собственных, но всех без исключения, я обожал. С самого их раннего детства я чувствовал к ним нежность, что, говорят, не вполне типично для мужчин. Для меня нет ничего восхитительнее, чем эти маленькие существа, с носами картошкой, похожие больше на китайское изображение бога, чем на обычных людей; они большее чудо, чем Венера Милосская, и лепет их для меня слаще бетховенской сонаты. Из-за любви к маленьким детям я почти прирожденная няня. У меня было трое детей, все мальчики: Петр[269], родившийся в 1878 году, Николай — в 1880-м и Владимир (Всеволод) в 1884-м. Я упоминаю года их рождения, потому что двое старших, дожившие до взрослого возраста, играли, каждый в своей области, большую роль, приобретя авторитет в глазах многих, и годы их рождения часто неправильно обозначены в газетах.

Я не вмешивался в детали их воспитания, ими занималась моя жена, но по основным принципам мы обычно соглашались, даже если и расходились в деталях. Жена верила в существование некой педагогической мудрости. Я же в этом отношении .нигилист, я против активной инициативы, но за пассивную защиту. Детей нельзя тренировать как тренируют собак. Их надо защищать, все, что опасно для них, надо держать от них подальше, дать им возможность расти в здоровой атмосфере — это самое главное. На них нельзя действовать нравственными приказаниями, нельзя угнетать их, а действовать на них можно примером, и только примером. Сказать ребенку “не лги”, “работай”, “не оскорбляй других людей” и в то же время лгать самому, ничего не делать и быть грубым с окружающими ни к чему хорошему не приведет. Ребенок перестанет вас уважать и будет смотреть на вас как на простого болтуна. До некоторой степени мы все результат нашего окружения, и ребенок — больше всех. Окружающая обстановка делает людей хорошими или плохими. Воспитание только позволяет детям усвоить, как следует вести себя, и дает знания и мастерство. Смысл воспитания — утвердить в ребенке помимо всего прочего два кантовских императива: “Человек должен выполнять свои обязательства” и “У человека нет права нарушать права других людей”[270]. Если эти две концепции станут частью существа ребенка и войдут в его кровь, смысл и цели воспитания можно считать выполненными. Ребенок станет человеком. На это можно возразить, что это все старые истины; найдутся и такие, которые скажут, что это не более чем заблуждение. Можете относиться к этим максимам как хотите, но подумайте над этим вопросом, это очень важный вопрос. Будущее человечества и вашей родины в их руках. Мир детей совершенно не исследован, он все еще ждет своих Ливингстонов[271]. Очевидным является только то, что их мир совершенно отличается от нашего мира. Мы живем в реальности, они живут в своем воображении. Моя пятилетняя племянница рассказала мне несколько раз с небольшими интервалами между рассказами, как мама купила ее в магазине, где продают детей, и каждый раз очень подробно.

— Ты все это придумала, — сказала ей няня.

— Спроси у мамы! — ответила девочка сердито. — Она помнит, конечно, как я подмигнула ей, чтобы она взяла меня, а не другую девочку.

Когда мать ответила, что этого не помнит, девочка заплакала:

— Как она могла забыть это!

Однажды я застал моих маленьких сыновей дерущимися. Оказалось, что, когда они ловили рыбу на полу, один из них занял место другого там, где рыба клевала лучше. Виноватый не отрицал факт нарушения, но оправдывался тем, что имел право на это место, потому что там клюет лучше. Я посоветовал им помириться, сказав, что можно поровну поделить пойманную рыбу. К совету моему они отнеслись благосклонно, и мир был восстановлен. На следующий день я застал их за тем же самым занятием.

— Ну как рыба? Клюет?

— Ничего, — ответил один из них. — Не так хорошо, как вчера, но ничего. Сегодня, наверно, будет дождь.

Рыбалка на полу комнаты казалась им совершенно реальной. Я знал ребенка, который начал ненавидеть свою прежде горячо любимую деревянную лошадь, потому что она его укусила. Он не мог этого забыть, для него это было реальностью. Между прочим, для всех нас, взрослых, факт или объект тоже не является в своем объективном виде, а воспринимается нами субъективно. Один и тот же факт жизни одному кажется смешным, другому — почти трагическим. Но довольно об этом.

Мне сдается, что я любил всех своих детей одинаково в смысле интенсивности. Говорю “сдается”, потому что измерять чувства способа нет, но любил с разными оттенками. Младшего Вову (Всеволода) оттого ли, что он был самый маленький, из причины ли, о которой сейчас скажу, — какой-то болезненной, опасливой любовью.

Однажды, когда ему было около двух лет и он с матерью и няней гулял на улице, к ним подошел известный всем в городе Ростове дурачок “юродивый” и погладил малютку по головке.

— Не нудь его, не неволь, — сказал он жене, — проживет только девять лет.

Словам идиота придавать значение, конечно, глупо. Но глупо или нет, они болезненно отозвались в душе. Особенно на мать они произвели неизгладимое впечатление.

Дети росли, старшие учились, ходили со мной на охоту, готовили своего младшего брата к школе. Нужно было думать о будущем. Мы не замечали в них никаких особых способностей или склонностей, хотя мы, как все родители, искали в наших детях какие-нибудь необыкновенные способности. У моего старшего сына была одна бросающаяся в глаза способность — быть верховодом над маленькими мальчиками и девочками и подчинять их своей воле. Другой сын любил дрессировать котов, получалось у него замечательно, и он мог бы, наверно, стать соперником известного Дурова[272]. Маленький Вова хотел стать драматургом. Не уставая, он придумывал бесконечные и очень смешные сценки для своего театра. Но все это не могло стать основой для будущего. И мы согласились, что ничего решать заранее не нужно, а нужно предоставить детям возможность пройти школу действительности и предоставить самой жизни указать им путь. Придя к этому выводу, мы перестали говорить о переезде в Петербург из-за школы для детей и остались, по крайней мере на время, в Ростове, с которым были связаны наша работа и полюбившиеся нам занятия и увлечения. Моя жена с энтузиазмом занималась школой, которую основала: это была первая воскресная бесплатная школа для взрослых, в которой училось больше 1000 человек[273]. Меня же все сильнее и сильнее захватывали общественные дела. Я был директором и председателем многих комитетов и учреждений и постепенно становился, в полном смысле слова, активным общественным деятелем. Желание видеть меня во главе города выражалось все громче и чаще, и я готов был и хотел занять это положение, даже если для этого должен был бы отказаться от личных интересов[274].

 

 

Летние развлечения

 

В общем и целом жизнь в Ростове, несмотря на некоторые трудности, главной из которых было отсутствие культурных людей, была вполне хорошей. Летом там было невыносимо жарко. Но от жары страдал в основном я один, так как семья на лето переезжала на дачу, которая находилась в двух часах езды от Ростова на реке Качальник. Я отправлялся туда на субботу и воскресенье. Мы купались в речке, ловили рыбу и однажды поймали громадного краба, который и жил только в этой реке. Иногда мы ездили на охоту и тогда проводили ночь под открытым небом.

С крестьянами-хохлами мы жили ладно. Они приходили ко мне за советом, поручали мне как почетному мировому судье решать третейским судом их тяжбы; к жене обращались за медицинской помощью, предпочитая, как все русские простолюдины, лечиться у “барыни”, чем у заправских докторов.

В день именин жены и детей устраивались театральные представления, на которых мальчики и их товарищи из города были актерами. Праздник обыкновенно заканчивался угощением деревни и фейерверком.

 

 

Черт и косцы

 

К одному из этих представлений старшему сыну сшили костюм чертика из лохматой черной материи, облекавший его с ног до головы. На голове красовались рога, изо рта висел громадный красный язык. Особенно приводил его в восхищение длинный хвост на проволоке с кисточкой на конце, который, дергая за веревочку, можно было поднимать трубой. В этом необычайном наряде, которого еще никто не видел, он отправился в поле, где не наши, а незнакомые хохлы косили хлеб. Увидев воочию самого “биса”, хохлы бросились бежать. Бис с диким ревом понесся за ними, то взвивая хвост крючком, то волоча по земле. К несчастью, хвост за что-то зацепился и оторвался. Видя врага, лишенного столь существенного и страшного украшения, хохлы набрались храбрости и в свою очередь с косами в руках перешли в наступление. Теперь уже бис пустился наутек. На крик людей мы выскочили на двор и увидели страшную и комическую картину. По полю во все лопатки несся черт, то внезапно останавливаясь и с диким ревом бросаясь в контратаку на врагов, которые снова, объятые ужасом, отступали, то, выиграв этим время, вновь мчался по направлению к дому. И опять гнались за ним, и опять контратака и отступление. Уже вывели лошадей, чтобы скакать на выручку, когда ловкий бис явился цел и невредим.

 

 

На охоте

 

Мальчиков я стал брать на охоту, когда им не было еще десяти лет, и вскоре оказалось — в мое посрамление. Охотник я был страстный[275] и пулей в крупного зверя попадал недурно, но, увы, по перу то и дело пуделял. Стрелять влет от излишней горячности я никогда хорошо не научился, и мальчики, к их великой гордости и моему конфузу, вскоре меня заткнули за пояс, особенно Петр.

Летом мы с легавой охотились в степи, а осенью и весной ездили в гирлы реки Дона на перелет. Перелетом называют весенний прилет и осенний отлет пернатых, с юга на север и обратно. Эти периодические кочевки птиц совершаются с поразительной точностью, всегда одними и теми же путями, точно в воздухе проложены, как на суше, столбовые дороги. Для водяных птиц главный сборный пункт — гирлы Дона. Там во время перелета их собираются миллиарды. Отмели покрыты рядами розовых ибисов, священных птиц Египта, меланхолических несуразных пеликанов, “баб птиц”, как их называют казаки; поля — стадами пасущихся серых диких гусей, на водах плывут тысячами белые лебеди. Над нами тучами пролетают одна за другой стаи крупных крижней, уток всевозможных пород и окрасок. Выстрелы охотников заглушены хлопаньем крыльев, свистом, чириканьем пролетающих птиц.

Во сто крат очаровательнее охота на предгорье Главного Кавказского хребта. Там кишит и крупной и мелкой дичью. Но прелесть этих охот не в этом, а в обстановке. У ваших ног расстилается безграничная зеленая равнина, на фоне виднеются снежные вершины недоступных гор. Кругом таинственные леса стройных чинар, бука, ветвистого черного дуба. Охота окончена, сумерки спускаются на землю. Лежа на бурке, вы глядите, как на небе одна за другой зажигаются звезды... Ярче и ярче пылает костер. Черкес, подвернув непонятным для вас образом под себя ногу, на шомполе жарит шашлык... Утих смех, шум, говор загонщиков... “Дид”, пластун[276], начинает рассказ о походах, о былых лихих набегах на аулы, которые вдали там, точно орлиные гнезда, ютятся на каменных утесах, о том, как их деды и отцы бились и умирали в боях. Джигит с Георгиями на рыжем бранном бешмете вспоминает, как недавно ходили за “бурный Каспий”, в далекие “афганские страны”. Он смолк. В огонь набросали валежник, теснее сплотились у костра... Лагерь засыпает. Лишь треск пылающих сучьев нарушает тишину... Плавно всплыла луна, таинственным светом освещая долину... Вполголоса мягким баритоном запел молодой казак. Товарищ робко ему вторит. Подтягивает вполголоса сперва один, другой, третий... Песнь крепнет, растет, ширится... Мощным стройным хором поют казаки.

 

 

Пророчество

 

Однажды, после возвращения из одной из наших охотничьих экспедиций, меня вызвали в Петербург, где я пробыл дольше, чем собирался. Когда я вернулся, я застал младшего сына в постели.

У него был дифтерит. К счастью, опасность уже миновала, но ребенок был не тот, каким я его оставил. Веселый, жизнерадостный мальчик затих, ушел в себя.

Почуяв детским инстинктом нашу тревогу, он старался казаться веселым, шутил, смеялся... но мы понимали, что от этого напускного веселья веяло ужасом смерти.

Видели ли вы цветущего, жизнерадостного ребенка, всем своим существом рвавшегося жить, которому ясно, что он должен умереть?

Долгие дни, нескончаемые ночи он говорил о том, как счастлива была его жизнь, как сладко жить, как весело играть, бегать в саду, о том, что скоро ни его, ни жизни, ни сада — больше не будет.

Видели ли вы ужасом объятого ребенка, умоляющего отца не позволить страшному старику его схватить?

Слыхали ли вы последние распоряжения умирающего малыша? Обсуждение, кому какие передать игрушки, просьбы беречь его никому уже не нужную няню, не плакать, когда в яму его зароют черные люди, не бросать его картонных актеров...

Мы этот ужас пережили... На другой день после его похорон мы поехали на кладбище. На свеженасыпанной могилке сидел юродивый и играл камешками.

— Тут, тут наш ангелочек, — радостно улыбаясь, сказал он.

И мы с ужасом вспомнили то, что ровно девять лет тому назад предсказал он матери.

Вскоре мы распростились с Югом и на жительство переехали в Петербург[277].

 

ГЛАВА 5

1895-1905

 

“Эпоха пользы”. — Витте. — Ротштейн и финансовые круги. — Золотоискатели. — Голицын. — Русская политика на Кавказе и в Азии. – Русификация и бессилие самодержавия. — Бобриков. — Поездка в Баку. — Великий предприниматель. — Случайные люди. — Японская война и Куропаткин.— Война начинается в чрезвычайно тяжелых обстоятельствах. — Тост за будущую победу. — “У него абсолютно нет воли”. — Волнения внутри страны.— Комитеты. — Поп Гапон. — “Кровавое воскресенье”. —“Долой самодержавие!”

 

 

“Эпоха пользы”

 

В Петербурге на первых порах я почувствовал себя чужим. Знакомых было много, но я уже много лет там не жил, приезжал на короткое время и, встречаясь со старыми приятелями, убеждался, что теперь общего между нами уже нет. Атмосфера, дух города за эту четверть века изменились до неузнаваемости. Прежде между людьми одного круга, одних привычек и воспитания было что-то общее, какая-то неуловимая связь. Теперь каждый был поглощен своими личными интересами, интересовался исключительно одним своим “я”. Людей уже ценили не за их качества, а поскольку они могли быть полезны. Урвать кусок тем или иным способом, найти хорошее место, сделать карьеру - все руководились только этим.

Даже молодежь бывала в обществе не с целью просто повеселиться, потанцевать, поухаживать, а чтобы подцепить невесту с деньгами или связями, познакомиться с нужным человеком. Молодые женщины предпочитали обществу модные рестораны, театру - кафешантаны, концертам - цирк и балет. Общества больше не было, была шумная ярмарка, куда каждый для продажи нес свой товар. Общий уровень высшего света сильно понизился. Прежде читали, занимались музыкой, разговаривали и смеялись, иногда даже думали. Теперь интриговали, читали одни газеты, и то больше фельетоны, не разговаривали, а судачили, играли в винт и бридж и скучали, отбывая утомительную светскую повинность. Были люди богатые, знатные, сильные своим положением — но бар, в хорошем смысле этого слова, уже не было, разве еще редкие, чудом уцелевшие одиночки.

Познакомившись со светской жизнью нового Петербурга и его чудесами, я перестал в нем бывать. Делать визиты, на которых скучал, тратить время я бросил. Сперва меня осуждали, потом попривыкли и визитами те, которые ко мне хорошо относились, перестали считаться. В приятные мне дома, когда звали, ездил, от визитов в скучные под вежливым предлогом уклонялся, и обо мне мало-помалу забыли. Советую всем делать то же. Это единственный способ напрасно не налагать на себя никому не нужную тяготу.

В кружках так называемой интеллигенции я тоже отрады не нашел. Это был мир книжной теории, громких фраз, политического романтизма, иногда честного увлечения социалистической мякиною, но чаще того же культа своего “я”. Разница с обществом, которое эти интеллигенты именовали “сферами”, была лишь та, что в одном к своему собственному благу шли одним путем, в другом иным. Одни свое благополучие строили на преданности самодержавию, другие — на преданности грядущей революции. В “сферах” верили в силу Департамента полиции и охрану, в “интеллигенции” — в силу четыреххвостки, хотя формулы этой еще не выставляли.

 

 

Витте

 

В финансовых кругах, которые мне были нужны, у меня близких знакомых не было. Но Витте[278] меня свел с Ротштейном[279], и вскоре я там стал не чужой. Сергея Юльевича Витте, в то время всесильного министра финансов, я знал с 1877 года, еще когда он служил в Одессе в Русском обществе пароходства и торговли[280].

Вспоминаю одну встречу с ним, много лет тому назад. Витте тогда заведовал коммерческою частью Юго-Западных железных дорог[281].

Однажды я обедал у Чихачева, который к тому времени был уже управляющим Морским министерством[282], и так как он сейчас после обеда спешил на какое-то заседание во дворец, то беседу, выйдя из-за стола, мы продолжали у него в уборной.

Доложили, что приехал Витте и очень просит, хоть на минуту, его принять. Дело очень важное.

— Скажи, что мне очень жаль, но сегодня никак не могу, попроси его заехать ко мне завтра.

Через минуту лакей вернулся. Витте прислал его сказать, что дело очень важное и ждать до завтра не может.

— Николай Матвеевич, — сказал я, — хотите, я с ним переговорю. Быть может, действительно что-нибудь неотложное, а то бы он в такой неурочный час не приехал.

— Вы правы. Переговорите, пожалуйста, с ним.

Витте мне передал, что управляющий Юго-Западными дорогами уходит в отставку[283] и он, Витте, имеет все шансы занять место управляющего дорогами, но не имеет на это права, так как он не инженер путей сообщения. Посьет[284], министр путей сообщения, с которым Чихачев близок, быть может, это все-таки сделает, если его попросить. Но сделать это нужно сегодня же. Завтра будет поздно.

— Едва ли это сегодня возможно. Николаю Матвеевичу сейчас нужно ехать во дворец на заседание, — сказал я.

— Знаю, и Посьет там будет. Постарайтесь уговорить Чихачева.

Дело уладилось. Витте попал в управляющие[285], оттуда в директора Тарифного департамента, а затем и в министры.

Витте! Витте! Витте! Имя это только и слышно было в Петербурге. Оно произносилось везде на все лады, чаще, чем имя Государя. Все, что делалось, приписывалось Витте; и в большинстве случаев были правы. По крайней мере, без Витте ничего не случалось.

— Витте гений! Он творит чудеса! — говорили одни.

— Витте вредный злодей, масон, он торгует своей совестью, — вопили другие.

И те и другие ошиблись: ни гением, ни злодеем он не был и совестью, за деньги по крайней мере, не торговал.

Государственным человеком в европейском смысле Витте назвать нельзя, ибо ни установленного плана, ни цели у него не было. В общей политической обстановке он не разбирался, а без этого государственным человеком быть нельзя. В тактике можно и должно быть оппортунистом, но цель должна быть твердо намечена. Витте цели не имел и даже ее не искал. Его цель была власть; он ее достиг, и этого с него было достаточно. Он был не государственный муж, а временщик; очень умный, очень работоспособный и особенно ловкий человек, даже гигант, если хотите, но гигантом казался лишь оттого, что был окружен ничтожными пигмеями. Он понял, что в России “капрал тот, кто палку взял”, и он палку схватил, что было не особенно трудно, ибо она находилась в дряблых, немощных руках. Но в политической стихии он плавал без руля и компаса— чутьем, сноровкою, избегая отмелей и рифов, и плавать мог лишь в сравнительно тихих водах, при более или менее нормальной погоде. Настала буря, и найти фарватера кормчий уже не был способен. В дни революции он это доказал[286].

Пока он был всесилен, его переоценивали. Он умел бросить кость, а люди всегда готовы стоять на задних лапках, когда надеются на подачку. Когда он пал, его втоптали в грязь. Умирающего льва ослы лягают. Но Европа его оценила верно.

Вскоре после его падения я разговорился о нем с известным парижским финансистом, рьяным приверженцем Витте.

— Не думаете ли вы, — спросил я, — что уход Витте повлияет отрицательно на прилив французских капиталов в Россию?

— Почему?

— Вы очень верили в политику Витте.

Финансист улыбнулся:

— Мы скорее делали вид, что верим. Это нам нужно было. Большим финансистом мы его никогда не считали. Он был очень ловкий человек, не больше.

Легенде о миллионах Витте я, безусловно, не верю. Я был в курсе многочисленных предприятий и не знаю ни единого случая, в котором Витте лично мог бы быть заподозрен. Несколько дней спустя после его падения я имел случай убедиться, что вопрос, на какие средства ему жить, его удручал. Те, что он имел, для жизни были недостаточны. Как политик Витте, без сомнения, твердыми принципами хвастать не мог, но как человек — едва ли есть серьезные данные к его обвинению.

 

 

Ротштейн и финансовые круги

 

В финансовом мире имя Ротштейна, директора С.-Петербургского международного коммерческого банка, часто упоминалось рядом с именем Витте. Министр часто прибегал к его советам, еще чаще поручал ему проводить в жизнь свои намерения, благодаря чему и Рот-штейн мог добиться того, что другим не удавалось[287]. Мне редко приходилось встречать столь умного человека. Русского языка он не понимал[288], России не знал, о русских законах не имел понятия, но чутьем отлично постигал промышленные нужды страны и, не откладывая в долгий ящик, действовал. Людей он видел насквозь и умел, смотря по человеку, обходиться с ним: с одними был нахален и дерзок до бесстыдства, с другими — изысканно вежлив и добродушен. Мне он был симпатичен, и мы скоро с ним сошлись.

Ротштейновские парадные обеды славились в Петербурге. Они напоминали табльдоты Лондона и Парижа. Тут были и министры, и посланники, и разные дельцы, и государственные люди, и известные европейские банкиры, и мужчины, и дамы, никому не ведомые. Соседей за столом вы не знали и не знали, на каком пункте с ними говорить. Однажды я со своим соседом долго беседовал по-немецки, принимая его за немца. К концу обеда он сказал какую-то русскую пословицу.

— Как вы хорошо произносите по-русски, — сказал я.

— Ничего нет удивительно, — смеясь, ответил он. — Я русский.

— Отчего же мы говорили на иностранном языке?

— А я вас принял за иностранца.

— За немца?

— Нет, за бразильянца, и очень удивился, когда вы заговорили не по-французски.

Обеды эти мне были в тягость, но отделаться от них я не мог, — Ротштейн принял бы это за обиду, а отношения портить с ним мне не хотелось.

— А знаете, во что мне обошелся вчерашний обед? — спросил он меня однажды. — Отгадайте! Почти пятьсот рублей с человека.

— Сделаем дело, — сказал я.

— Какое?

— Я обедаю у вас четыре раза в месяц. Итого стою вам ежегодно около двадцати тысяч рублей. Следовательно, если мы не поссоримся, что надеюсь не случится, то в течение четырех-пяти лет я буду вам стоить более ста тысяч. Дайте наличными половину и не приглашайте больше никогда обедать.

Он рассмеялся.

— Дело выгодное, но не могу, — вашему примеру последуют другие, а приглашать их все же и дальше пришлось бы. Они мне нужны.

Курьезные типы приходилось встречать в финансово-промышленном мире, и часто случалось себя спрашивать, как тот или другой там очутились. Отставной генерал Ж., не имея ни денег, ни связей, ни знаний, ни ума — словом, более чем ничтожество, каким-то чудом попал в члены правления какого-то грошового акционерного предприятия и через несколько лет сидел в советах перворазрядных банков, директорствовал в крупных предприятиях, и хотя над ним за спиною глумились, к нему прислушивались и с ним считались.

— Да ведь он дурак!

—Самый настоящий!

—Капиталы, что ли, у него есть?

—Какие там капиталы. Сидит на чужих акциях.

—Сильный человек за ним стоит?

—У него и связей нет.

—Зачем же его выбираете?

—Черт его знает зачем. Привыкли, должно быть, к нему.

И этот дурак не только сидел на своем жирном месте, но действительно управлял, и хотя все сознавали, что он делу приносит вред, продолжал управлять до самой своей смерти.

Другой, Дмитрий Александрович Бенкендорф[289], далеко не глупый, обаятельный светский человек, образованный, бывший в передрягах и вышедший из них с окончательно погибшей репутацией, тоже занимал многие места члена правления; получал большие оклады, громко заявляя, что дела не знает, им не интересуется и принципиально что-либо делать не согласен. Но тут дело объяснялось просто: Витте, по просьбе великого князя Владимира Александровича и великой княгини Марии Павловны[290], ему протежировал и способствовал его выбору. На заседания Бенкендорф являлся аккуратно, но никогда ни одного протокола, тоже принципиально, не подписал. Когда во время заседания мнения разделялись и предстояла подача голосов, он, дабы не высказываться, делал вид, что у него из носу пошла кровь, и уходил.

Однажды после бурных пререканий председатель Ротштейн, видя, что вопрос придется баллотировать, улыбаясь, обратился к Бенкендорфу:

— Дмитрий Александрович! мне кажется, что у вас сейчас из носа должна пойти кровь!

— Благодарю, что предупредили, — ничуть не смущаясь, сказал Бенкендорф. Приложил платок к носу и удалился.

 

 

Золотоискатели

 

На акции Российского золотопромышленного общества сейчас же после его возникновения набросилась публика, и на бирже на них шла сумасшедшая игра. Со ста рублей за акцию (не помню, может быть, 125 рублей) цена поднялась до 900 рублей. Потом они столь же быстро стали понижаться. Появились слухи, что дела Общества нехороши и ему грозит крах. Последовала паника. Международный банк и лично Ротштейн в Обществе были сильно заинтересованы — и как держатели акций, и особенно как кредитная организация. Ротштейн предложил мне стать во главе этого Общества.

Принять предложение, не познакомившись с делом, я не мог; познакомившись, я пришел в ужас и отказался. Спасти его никаких шансов не было. Но, услыхав о моем отказе, в дело вмешался Витте. Он вызвал меня к себе и спросил о причине. Я ему изложил положение дела, прибавив, что спасение в одном: либо в ликвидации, либо в администрации. Но он ни о том, ни о другом слышать не хотел. По его словам, такой исход слишком повлияет на общее настроение биржи, возникнет паника, чего он допустить теперь не может. Дело нужно спасти или, по меньшей мере, на некоторое время задержать его гибель.

— Но ни денег, ни кредита у Общества нет, — сказал я.

— Я вас поддержу. Золото нам необходимо. Государственный банк откроет вам самый широкий кредит. Я не только вас прошу, я требую, чтобы вы взялись за это дело.

В конце концов пришлось согласиться[291]. С этим проклятым делом я перепортил себе немало крови. Российскому золотопромышленному обществу принадлежали почти все паи Амгунской золотопромышленной компании и несколько тысяч акций Ленского общества, так что я стал и в первом председателем, и во втором — членом правления. И тут открылось невозможное. Мой предшественник[292], как распорядитель Амгунской компании, продал почти за семь миллионов не стоящие паи этого товарищества и, как председатель Российского, их у себя же купил. Фокус этот, стоивший Российскому обществу почти шесть лишних миллионов, был проделан, конечно, с согласия членов правления этого Общества. Я об этом рассказал Витте.

— Нужно этих мерзавцев отдать под суд, — сказал он.

— Конечно, но это можете сделать только вы, в порядке надзора, — сказал я.

— Нет, это сделаете вы, а не я. Это ваше дело.

— То есть правления, так как без него единолично я на это права не имею.

— Ну, конечно.

— Да ведь это правление и есть те, которые все мошенничество проделали. Не отдадут же они сами себя под суд.

Мы порешили на том, что я доложу общему собранию, что могу оставаться председателем только при условии, что будет избрана комиссия, которая установит, в каком состоянии находится дело, чем буду огражден от будущих нареканий. Это и было сделано. Доклад комиссии был убийственный и всю проделку обнаружил, и все бывшие заправилы, еще до его напечатания, подали в отставку. Но под суд они не попали. Витте взять на себя инициативу отказался, боясь, что скандал повлияет на биржу, а акционеры по той же причине дело возбудить были не согласны.

Ротштейн был возмущен и заявил, что раз ни министр, ни само Общество не подымут дела, он, как потерпевший акционер, это сделает.

— Не делайте этого, — сказал я. — С виноватых немного возьмешь, а могут пострадать ни в чем не повинные люди.

Он на меня набросился:

— Ужасно пагубная у вас, русских, привычка: из-за снисхождения к одному щадить мошенников.

— Да тут замешан, против его воли, очень милый человек, мне его жаль.

— Милый человек! Вам его жаль!! Милые люди против воли в глупых делах не участвуют. ,.

— Он хороший человек. Вы его знаете и наверно любите.

— Я... люблю... Кто ж этот милый человек?

— Ротштейн.

— Какой такой Ротштейн? Я его не знаю.

— Да вы сами, — сказал я.

— Я? Вы с ума сошли!

— Конечно, вы, как член Совета, одобрили покупку. Протокол подписан вами.

— Черт возьми! — и он стукнул себя кулаком по лбу. — Я ведь не понимаю русского языка и, похоже, действительно подписал какие-то протоколы. Конечно, конечно, этого милого человека я подводить не стану, — и он расхохотался.

Но к делам Золотопромышленного общества я еще вернусь.

 

 

Голицын

 

В том же году, если память мне не изменяет, я с Голубевым учредил Общество “Электрическая сила”[293] для бурения в Баку не паром, а электричеством. Дело финансировал Международный банк, и почти все семь миллионов складочного капитала предполагалось распределить не среди широкой публики, а главным образом между нефтепромышленниками, для которых такое бурение представляло большие выгоды, и первоклассными электрическими обществами, для которых новая компания означала новых потребителей. С этим делом тоже была интересная история. В Министерстве финансов к этому начинанию отнеслись вполне сочувственно, но попросили заручиться согласием тогдашнего наместника на Кавказе, князя Голицына[294], хотя по протоколу могли обойтись и без него. Князь Голицын был человек страстный и гордый, и иметь с ним дело было нелегко.

Проект устава давно уже ему был послан; но ответа все не было. Зимою князь приехал в Петербург. С князем мы были в свойстве, так как мой брат Георгий был женат на Голицыной[295]. Тем не менее говорить об уставе с князем Григорием самому мне не хотелось, потому что наши разговоры неизменно заканчивались скандалами, и поэтому я попросил брата поговорить с ним и поторопить его ответом. Брат сказал, что генерал-губернатор в тот самый день ожидается к ним на обед, но поговорит он с ним в следующий раз, когда сам будет на обеде у генерал-губернатора.

— Почему ты не можешь поговорить с ним об этом в своем доме?

— Видишь ли, когда с ним говоришь о нефтяных делах, никогда не знаешь, чем это кончится, он приходит в раж и в гневе способен и мебель переломать, и посуду, а мне мой фарфор очень нравится. Пусть он лучше бьет свой собственный.

Что ж, причина не хуже любой другой...

— Ну? — спросил я брата спустя несколько дней.

— Он спросил, почему ты сам не обратился к нему?

Нечего было делать, поехал к нему сам.

Вопреки ожиданию, князь не только против дела ничего не имел, но идее, казалось бы, очень сочувствовал:

— Уменьшаются шансы пожаров, это совершенно замечательно. Обеими руками подниму. А деньги у вас найдутся?

— Все акции уже распроданы.

— Ловко! А кто взял?

Назвать электрические общества, в числе которых были и иностранные, я не хотел, зная квасной патриотизм Голицына. Поэтому я ответил уклончиво. Дело финансирует банк, а кому в конце концов акции попадут — неизвестно.

— Как неизвестно? Разве акции не личные?

— Нет!

— Значит, они могут попасть в руки жидов и иностранцев? Я на это не согласен. Я акции на предъявителя не разрешу!

— Министр финансов их уже разрешил.

— Витте масон, а я русский и не разрешу иностранцам грабить Россию.

— Разве вы, князь, не читали его речь в Москве? Он заявил, что Россия без иностранного капитала обойтись не может[296]. Конечно, он бы не сказал этого, если бы Государь был против допущения иностранных капиталов.

— Да что Государь! Он сам не знает, что хочет. Он по дудке Витте пляшет. Тряпка!

— Конечно, — сказал я, — вам, князь, как генерал-адъютанту, лучше, чем мне, знать личность Государя.

Голицын рассердился.

— Не разрешу, не разрешу, совсем не разрешу!

Витте, которому я сообщил о несогласии князя, сказал, что в крайности обойдутся и без него, и не знаю как, через несколько дней устав был утвержден.

 

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 161; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!