Героический труд Александра II



 

Я уже говорил мимоходом о первом периоде царствования Александра II и не намеревался возвращаться к этой теме, предполагая, что достигнутое им слишком хорошо всем памятно, но история стала неожиданно двигаться столь стремительно, события накапливаются так бурно, что даже не столь удаленное от нас время кажется далеким и чуть ли не забытым прошлым. Поэтому я решил, что будет нелишним сказать несколько слов об этом периоде. Я не знаю или, по крайней мере, не могу припомнить монарха, который для своего народа сделал столько, как Александр II. Я говорю о его первых шагах, а не о его последующей деятельности. Он, разрубив гордиев узел, многие столетия державший Россию в пленении, освободил 50 миллионов людей от рабства, дал земство, дал России суд скорый и справедливый, вместо продажного и пристрастного, уничтожил пытки, ввел человеческий режим в армии, — всего в беглом очерке и не перечтешь. И доведи он начатое дело до конца, он заслужил бы славу, подобной которой в истории нет. Конечно, в предпринятом им деле были ошибки, были прорехи, порой даже крупные. Но все это было поправимо и мало-помалу изгладилось бы. Но вскоре после того, как он начал свои преобразования, многие в обществе начали ему противодействовать.

В 1863 или 1864 году, точно не помню, на Царя было совершено первое покушение Каракозовым[166]. Государь, потеряв веру в свое дело, впал в апатию, как травленый зверь.

 

 

Начало реакции

 

К концу 1860-х годов в настроении русского общества произошел резкий перелом. Яркий период Великих реформ пришел к концу. Сильным и мудрым Александр II не был. Он только был не особенно природой одаренный, добрый, мягкий человек, желавший добра своему народу. Окружающие его, его правительство, за малыми исключениями, искренними поборниками либеральных начинаний не были. Они только притворялись, пели ему в унисон, желая и тут одного — сохранить ту власть, которую им удалось уже приобрести. Когда приближенные заметили разочарование Царя, его страх перед новыми покушениями, они это использовали, надеясь, насколько возможно, еще усилить свое влияние. На реформы была поставлена точка.

Начался период русской истории, длившийся до самой революции. В этом периоде о благе России перестали печься. Все начинания, все помыслы были направлены к одному: охранению самодержавия и охране Самодержца. И чем более этому самодержавию под напором исторической эволюции грозило падение, тем сильнее становился правительственный произвол, тем менее начали считаться с законами. Настали времена Шувалова, Трепова[167], потом появились Толстой[168], Плеве[169] и многие другие, менее заметные и влиятельные личности.

Граф Шувалов стал временщиком, Трепов — властителем столицы. Ни тот ни другой государственным умом не обладали, и тот и другой были людьми незрелыми и невежественными. Граф Шувалов любил жить широко, был умен, ловок и хитер, блистательный царедворец. Трепов — энергичный, деятельный солдафон, себе на уме, не бескорыстный полицейский. Оба запугивали Государя, но успокаивали тем, что они на страже и, пока они на посту, опасности быть не может.

Русский человек умен и сметкою обладает, но на выдумки не хитер и, как уже отметил Тургенев, “кроме балалайки и ненужной дуги, ничего сам не выдумал”[170]. Зато обезьянить мы мастера. Сперва, как я уже упомянул, мы слепо подражали голландцам и даже зимние походы заставляли своих солдат делать в белых нитяных чулках и треуголках, потом — французам, потом — пруссакам, а став наконец на ноги, вполне, по собственному мнению, культурной нацией, подражать стали кому и чему угодно. В модах, законах и обиходе — европейцам, в способах правления — азиатам.

Так было и тогда. Трепов, в исканиях успокоить умы склонной к протесту молодежи высших слоев, прибег к методу, столь успешно практиковавшемуся правительством Наполеона III. Он стал столицу веселить и развращать. Под благосклонным покровительством администрации начали плодиться и процветать разные театры-буфф, кафешантаны, танцклассы, дома свиданий, кабаки и кабачки, игорные притоны высшего разряда, вроде гусара поручика Колемина[171] и гусара же полковника Ивашева.

Появились француженки, как и было сказано, по приглашению самой полиции, были они все рыжеволосые, самый модный в Париже цвет в ту пору, и возиться с ними считалось чуть ли не залогом политической благонадежности. По крайней мере, начальник Третьего отделения Филиппеус[172] однажды со смехом показал мне доклад сыщика обо мне самом. В нем говорилось: “Взгляды либеральные, говорит много, но не опасен, живет с французской актрисой из театра-буфф, такой-то”.

Столица распоясалась с чисто русским размахом: выкупные свидетельства[173] были еще налицо, имения еще не все проданы, а под непроданные “золотой банк” давал изрядные ссуды — и поехали. Да как. “Широкая русская натура” разгулялась со всем размахом, да и вдобавок не к чему было ей приложить свои силы кроме как к дикому прожиганию жизни.

 

 

“Патриарх дикой жизни”

 

Небольшой рассказ об одном из самых практичных и неординарных представителей этого дикого времени может быть небезынтересен.

Отличные способности, знание закона, невероятно деятельная натура и не менее деятельный образ жизни первое место в этом диком мире обеспечили по праву за Николаем Николаевичем Сущевым[174], изображенным, если не ошибаюсь, Атавой и Боборыкиным под именами Орел и Саламатов[175].

Он и был патриархом дикой жизни[176]. Не легкомысленный и легковесный прислужник в этом храме, но полный достоинства и очень влиятельный человек, можно сказать не преувеличивая, почетный член в самых избранных деловых кругах Петербурга.

Сущев был уже немолодым человеком, он был выпускником Школы правоведения и в свое время служил обер-секретарем или обер-прокурором Сената, точно уже не помню. В тяжбе между двумя польскими магнатами он ухитрился быть негласным поверенным не одной, а обеих сторон. Дело, как видите, если не чистое, то беспроигрышное. Проигравшая сторона, надо полагать получившая заранее некие гарантии от Сущева, представила все необходимые доказательства министру юстиции Замятнину[177], плохому администратору, но отличному и честному человеку. Дело было вскоре после введения судебных уставов. Замятин вызвал Сущева к себе.

Чтобы оценить последовавший между ними разговор, всю красоту этого разговора, надо представить себе Сущева. Даже в начале нынешнего века фигура Сущева была известна всем в Петербурге, начиная от извозчиков и школьников и кончая Царем. Вообразите себе непомерную тушу бегемота, красную рожу с ярко-рыжей бородой и волосами, хитрые маленькие глаза поросенка — и вы получите его портрет. Ездил он из кокетства на рыжих, как он, лошадях, с рыжим кучером, в санях, покрытых рыжей полостью. Выезд этот знал весь Петербург.

Показал Замятин Сущеву письменные доказательства. Тот не спеша надел пенсне, не спеша прочел, с сожалением посмотрел на министра и с прискорбием покачал головой:

— Попались вы, Ваше Высокопревосходительство. Что же вы полагаете делать? Положение ваше прямо трагичное.

Замятин изумился:

— Мое? То есть ваше.

— Мое? Почему?

— Я вас отдам под суд.

— Э, полно, Ваше Превосходительство. Разве такой скандал допустить возможно? Судебная реформа, святость суда, неподкупность судей — и вдруг сам обер-прокурор Сената замешан в такой грязи. Подумайте только.

Замятнин подумал.

— Сегодня же подайте прошение об отставке.

— Могу, но только под двумя условиями. Увольнение с чином тайного советника и с придворным званием. Иначе не согласен.

Требования его были исполнены.

Эту историю я слышал своими ушами — не поверите, от кого, — от самого Николая Николаевича Сущева. Под веселую руку он любил рассказывать, “как он поразил воображение наивного Замятина”[178].

Сущев, выйдя в отставку, начал орудовать и, благодаря своим юридическим знаниям, связям в административных кругах, выдающемуся уму и выдающемуся нахальству и гениальной беззастенчивости, вскоре стал великим человеком. Он писал уставы для акционерных обществ, за что брал сотни тысяч, директорствовал везде, за что получал тоже сотни тысяч, а главным образом “проводил” дела с душком или без оного, за что уже цапал иногда фантастические куши. И несмотря на это, денег у Сущева не было. Он после смерти семье состояния не оставил. На бирже он не играл, за свой счет дел не делал, а заработанные десятки миллионов проел, пропил, проиграл в карты, истратил на кокоток, извел бесследно. Любовниц он держал по нескольку разом и развлекался еще на стороне. Что он мог выпить и съесть, вернее проглотить, уму непостижимо: на десять человек с избытком хватило бы.

Раз мы с Сущевым в одном поезде должны были ехать в Одессу. Я пообедать не успел и подошел на вокзале к буфету, чтобы закусить, когда приехал Сущев, как он мне сказал, прямо с заказного обеда от Донона. На буфете стояли два громадных блюда с расстегаями, которые Никита Егоров, известный повар Николаевского вокзала, делал восхитительно. Я съел один и похвалил.

— Почем возьмешь? — спросил Сущев у буфетчика.

— Пятнадцать копеек.

— Дурак, я спрашиваю, что возьмешь оптом.

— За блюдо?

— За оба.

— Столько-то.

Сущев уплатил и начал один за другим бросать в пасть, вернее прямо в утробу, потому что даже не жевал, — и вмиг все проглотил.

— Еще есть?

— Нет.

— Жалко, пирожки очень хороши.

И во всем такой размах. Приехали в Одессу и вечером ужинали с актрисами. Накануне выпал снег, и установилась на редкость хорошая санная дорога. Одна из дам выразила сожаление, что нет троек. “Хорошо бы прокатиться”. И он тут же телеграфировал в Москву выслать четыре тройки. Когда они прибыли, снег уже сошел. В другой раз после маскарада за ужином у Пивато на Морской одна из масок пожелала сыграть на фортепиано какую-то шансонетку.

— Дай нам кабинет, где есть инструмент.

— Все заняты.

— Ну, пошли напротив к Гроссману и купи.

Разбудили Гроссмана и часа через два привезли. Мы уже одевались, чтобы ехать домой.

— Что прикажете с фортепьяном делать, Николай Николаевич?

— С фортепьяном? Возьми себе на чай.

Обобрать акционерное общество, конечно на законном основании (“работа у меня чистая, — говорил он, — когда Сущев орудует, и комар носа не подточит”), ему ничего не стоило. Но, подвернись бедный, он опустит руку в карман, вынет, не считая, полную горсть бумажек и сунет.

На одном из общих собраний, на котором и я присутствовал, оказалось нужным сделать важное постановление, которое нужно было потом сообщить министру. Проект прочли.

— Ну, — сказал Сущев, — в этой редакции едва ли пройдет.

Попросили его проредактировать. Он согласился, сказав, что это будет стоить десять тысяч.

Сущев засел, принял глубокомысленный вид, долго возился. Публика мало-помалу разбрелась. Он переставил несколько слов, сделал несущественные изменения, опять перечел.

— Ну, теперь хорошо. — И подал председателю бумагу: — Велите переписать.

— Что вы, Николай Николаевич, столько времени возились с таким вздором? — спросил я.

— Нельзя, батенька, нужно же внушить этим идиотам, что без помощи Сущева ничего путного не выйдет.

 

 

Бери выше

 

Два года я провел в ничегонеделании, ведя жизнь глупую и бесцельную, и настал такой момент, когда такая жизнь стала казаться мне совершенно невыносимой. Знакомых у меня было много, но близких друзей, с которыми можно было бы говорить откровенно, не было совсем. Мои сестры находились в Италии, Дохтуров — в Белостоке. Я часто виделся с моим братом Мишей, но за последнее время и без всякой видимой причины наши отношения изменились. Честолюбивым мой брат был всегда, но успешная карьера и жизнь среди высших слоев дворянства сообщили его честолюбию нечто неестественное. Теперь только от самого себя он получал удовольствие, только о самом себе мог говорить, все, к нему непосредственного отношения не имеющее, воспринимал как обузу и скрыть это даже и не пытался. От старого Миши в нем оставалось все меньше и меньше.

Весной он опять приехал в Петербург. В городе ходили слухи, что его ждет высокое назначение, но со мной он об этом не говорил. Я спросил его, есть ли что-нибудь в этих слухах реальное. Миша смутился и странно засмеялся.

— Ты тоже в это веришь? Нет, бери выше!

— Еще выше? Чего же ты тогда ожидаешь?

— Все относительно, — сказал Миша со страстью. — Что кажется желанным одному, для другого никакой ценностью не обладает.

Вчерашний кумир может завтра превратиться в ничто, а те, на которых мы с презрением смотрим сегодня, завтра станут кумирами. И знаем ли мы, что нам готовит судьба? Ведь это она заключила Наполеона в тюрьму на маленьком острове, и она же вознесла картузника Комиссарова на такую высоту, мечтать о которой еще утром ему и в голову не могло прийти[179]. Быть может, мне судьба готовит гибель, а быть может — славу. Такую славу, о которой и подумать жутко. — Он замолчал и вдруг с силой стиснул мою руку. — Брат, — сказал он. — Любимый, ты тоже станешь частью этой славы.

Заметив мое изумление, почти страх, он рассмеялся.

— Ты кажешься совсем таким же, каким был ребенком в своей солдатской форме. Игру ты принимал за реальность и никогда не замечал, что я дурачу тебя.

Но затем Миша заговорил своим обычным голосом и сказал, что его назначение должно состояться через пару дней и что Государь накануне уже упомянул о нем. Он был счастлив этим назначением, был в хорошем настроении, шутил, и я опять почувствовал в нем прежнего любимого Мишу. Лед последних пяти месяцев растаял, и мы опять, не скрываясь друг от друга, говорили о том, что радовало его и что угнетало меня. Но я так и не смог избавиться от ощущения, что он что-то скрывает от меня. Из дома мы вышли вместе, и, уже сидя в коляске, он улыбнулся мне своей очаровательной улыбкой:

— Что касается судьбы, я не шутил. Даже абсолютно невозможное может случиться, если это судьба. Ты еще это сам увидишь.

 

 

Последняя карта

 

Миша уехал, а я отправился к Дюссо ужинать. У Дюссо я встретил веселую компанию гусаров, и после ужина все отправились в Царское Село играть в карты. Миротворцев, наш атташе в Вене, недавно получивший в наследство миллионы, метал банк, и в этот день ему везло. Он уже выиграл около 100 тысяч, и понемногу все игравшие начали отходить от стола. Я присоединился к ним. В этот вечер я уже проиграл много — более половины выигранной Миротворцевым суммы составил мой проигрыш.

— Вы что же, испугались? — спросил меня

— У меня нет денег.

— Какая ерунда. Пришлете потом.

— Не раньше чем через неделю.

— Даже и через месяц.

— Хорошо, — сказал я и опять сел за стол.

— Последний поезд уходит через двадцать минут, — сказал кто-то рядом со мной и потянул меня за рукав. — Не играйте. Видите, ему везет. Вы проиграете последнее.

Я встал.

— Мне действительно надо идти.

— Только три карты, — сказал Миротворцев. Я опять сел и выложил пачку денег. Моя карта была бита. Я проиграл еще 50 000 тысяч. Я еще раз поставил на такую же сумму и опять проиграл.

— Поставьте все деньги, — прошептал мне кто-то.

Я поставил 150 000 тысяч, Миротворцев начал сдавать, бесконечно долго. Вдруг мне пришло в голову, что я и понятия не имею, в каком положении мои финансовые дела, я вспомнил, что за последнее время потратил громадную сумму, что я все время проигрывал и что 300 000 у меня просто нет. Если и эта карта сейчас будет бита, мне останется один выход. На моем лбу выступил холодный пот, я перестал смотреть на мои карты, медленно падавшие на стол.

— Ах, — услышал я и очнулся.

Карта была сдана, я отыгрался полностью. Мы встали и вышли.

— Приглашаю вас завтра к себе домой, — сказал Миротворцев, уже сидя в коляске. — Завтра я отыграю то, что потерял сегодня.

— Ни завтра и никогда, — сказал я. — Эта карта была моей последней. Я больше не играю.

Все засмеялись.

И слово я сдержал. После этого вечера я никогда не играл. Случай этот меня вылечил. Судьба спасла меня, и желания испытывать ее еще раз у меня не было.

В эту ночь я долго не мог заснуть. Я вспоминал свой странный разговор с Мишей, думал об игре в Царском Селе, вспоминал мечты своей юности и действительность, которая так от них отличалась. Судьба! Как необъяснимо ведет она себя с нами. Иногда милосердно, иногда жестоко. И как странно она вознесла этого Комиссарова, о котором мне сегодня напомнил Миша.

 

 

Некоторым везет

 

Пятьдесят лет назад говорить о случае Комиссарова было решительной глупостью. Говорили о нем в те дни столько, что от одного звука его имени становилось нехорошо. Комиссаров и его судьба были самой злободневной темой. Теперь Комиссаров забыт и является всего лишь эпизодом в истории России. В настоящее время, вероятно, само имя его известно немногим.

Когда в 1864 году, если мне не изменяет память, Каракозов у ворот Летнего сада со стороны Невской набережной выстрелил в Александра II[180], то, согласно официальному сообщению, картузник-крестьянин Комиссаров толкнул руку Каракозова — и убийца промахнулся. Следствие по этому делу быстро выяснило, что в парке Комиссаров оказался случайно. После того как он целую неделю пропьянствовал, его выгнали с работы; бесцельно шатаясь по городу, он случайно забрел в этот день в сад. Неофициальное следствие по этому делу, подтвержденное спустя несколько лет генералом Никифераки, бывшим в то время секретарем правительственной комиссии по этому делу, пришло к другому заключению.

Удар по руке, если таковой был (может быть, кто-то случайно и толкнул руку убийцы), был произведен не Комиссаровым, а кем-то совсем другим. Комиссаров просто испугался, услышав выстрел, и выбежал из сада. Проходящий мимо генерал Тотлебен[181], знаменитый защитник Севастополя, а также умный и хитрый царедворец, услышав выстрел и увидев убегающего ремесленника, подумал, что это убийца, и задержал его. Но, почти в ту же минуту услышав от полицейского, что убийца задержан, но что ищут человека, толкнувшего его руку и тем самым спасшего Царя, он решил, что найти спасителя было бы совсем не лишним. Тотлебен объявил, что задержанный им человек и есть тот самый спаситель. Он представил Комиссарова Царю. Очень кстати пришелся тот факт, что этот мастеровой оказался родом из Костромской губернии, России одного спасителя, Ивана Сусанина, уже давшей, — в произошедшем все тут же увидели перст Божий. Царь Комиссарова поцеловал, наградил большой суммой денег, приказал отныне называть его Комиссаровым-Костромским и вручил его тому же Тотлебену для обучения хорошим манерам, необходимым для следования по предстоящей дороге чести. А Россия ожила: по подписке Комиссарову собрали около 2 млн рублей; не могу гарантировать, что точно помню цифры, но, кажется, Москва собрала миллион и Петербург — полмиллиона, кроме того, ему купили дом в Петербурге, поместье в Костромской губернии, и он был возведен в дворянство.

В сатирическом журнале “Der Kladderadatsch”[182] персонажи по имени Шульц и Мюллер ежедневно обменивались мнениями на тему той или иной политической новости, и в связи с покушением в газете появился на эту тему такой диалог:

Шульц: Ты знаешь, Мюллер, кто пытался убить царя?

Мюллер: Знаю. Дворянин.

Шульц: А кто его спас?

Мюллер: Мещанин.

Шульц: И чем стал теперь этот мещанин?

Мюллер: Дворянином.

В честь нового дворянина, которого все называли “спасителем” (его. жена, вульгарная женщина с красным лицом, звала себя “женой спасителя”), петербургское дворянство, купцы и прочие устраивали балы и обеды. Из патриотических соображений его повезли в Москву, а оттуда в другие города империи. Появились прически, платья и духи а 1а Кomissarov; поэты славословили его в стихах, журналисты — в прозе[183]. Но ничего хорошего из ученика Тотлебена не получилось. Комиссаров оказался талантливым только в одном — питии, и обучил его этому ремеслу не Тотлебен. За этот дар он мог благодарить природу.

Когда заметили, что превратить его в настоящего джентльмена с утонченными манерами не так-то просто, его зачислили в гвардию и облекли в голубую гусарскую форму. Превратившись в бесстрашного гусара, он начал пить еще бесстрашнее, а поскольку в этом был действительно велик, то умер. Так и погиб род знаменитого Комиссарова-Костромского, не успев расцвести пышным цветом. К сожалению, такая же участь постигла и многие другие наши исторические семьи. Наши великие герои не оставили после себя наследников. Нет больше в России князей Потемкиных-Таврических, графов Разумовских, Мамоновых или Зубовых[184] — но нет, я ошибся, Зубовы остались. Один из них в настоящее время служит большевикам[185]. Но это исключение. Большинство екатерининских “орлов” наследников не оставило.

 

 

Несчастный Миша

Наши жизни коротки,

они словно трава;

мы как цветок полевой,

что быстро растет,

а подует горячий ветер,

и он умирает.

И ничто не укажет нам

на то место, где он рос[186].

 

На следующий день после того знаменательного вечера, моего последнего вечера карточной игры, в город приехали Дохтуров и Скобелев и вместе с Мишей обедали у меня. Миша вдруг, после длительного периода, стал таким, каким был прежде, — счастливым, мудрым и обаятельным. Он провел предыдущий вечер вместе со Скобелевым у графини Ольги, которая спрашивала обо мне.

— Я хотел пойти к ней, но задержался там и... — и я упомянул имя человека польского происхождения, недавно переехавшего из Варшавы в Петербург и устроившегося в городе на широкую ногу. В его доме попадались самые разные люди.

Миша нахмурился.

— Ты напрасно бываешь у него.

— Почему?

— Сомнительная репутация. Говорят, что он служит... Вряд ли это пустые слухи.

— Отпетый негодяй, — сказал Скобелев. — Я его знаю по Варшаве. Мне стало не по себе, слишком много и обо всем мы все говорили накануне в этом доме.

После обеда Миша, облаченный в парадную форму и со всеми знаками отличия, уехал в театр на какое-то торжественное представление. Мы трое остались сидеть до поздней ночи. Едва я уснул, лакей разбудил меня.

— Трепов прислал за вами полковника. Я сказал ему, что вы спите, но он велел разбудить вас.

Я оделся и вышел к посыльному.

“Кажется, я попался”, — подумал я. Времена были неспокойные. С Треповым шутить было опасно, и, хотя я и знал его лично еще по Варшаве, мне стало не по себе. Полковник объявил, что генерал велел доставить меня к нему. Похоже, что произошло что-то серьезное. Трепов ночью был во дворце, чего обычно не случалось. Я оделся, и мы поехали. По дороге я немного успокоился. Миша был в Петербурге. Его назначение должно было произойти на днях. В государственных кругах он был своим. Если что-то серьезное, он за меня вступится. Несмотря на это, я вошел в комнату сатрапа не без страха. Манеры Трепова изысканностью и приятностью не отличались. Первой же своей фразой он меня словно поленом по голове ударил. Чего угодно, но не этого я ожидал.

— По Всемилостивейшему указанию Его Императорского Величества ваш брат Михаил Георгиевич отправлен мною в психиатрическую больницу Штейна[187].

— Он на самом деле заболел?..

— Абсолютно ненормальный, такой сумасшедший, как только бывает. А вы выпейте воды или лучше стакан вина. Садитесь, я вам все расскажу.

И он рассказал мне, что после окончания представления Миша, с которым он разговаривал в театре во время антракта и тот был совершенно нормальным, помчался на полной скорости за какой-то дамой, которая была в театре. Несмотря на швейцара, он попробовал прорваться к ней в дом. Но дверь уже закрылась. Миша остановил полицейского и сказал, что дом необходимо окружить и взломать дверь. Офицер доложил об этом Трепову. Трепов поехал и нашел моего брата в невменяемом состоянии. Трепов отправился во дворец с докладом, и Мишу после этого отправили в больницу.

— Как вы думаете, можно ли его забрать домой?

— Но у него здесь даже нет квартиры. Я не могу этого позволить. Он слишком на виду. Весь город говорит о его назначении. Может получиться скандал. Нет, это невозможно. Посмотрим, как пойдут дела, и потом поговорим.

Я отправился в гостиницу, где жил брат, попросил лакея собрать его одежду и все необходимое и отвез все это в больницу. Потом поехал к Дохтурову. Он и Скобелев все еще не спали и разговаривали. Дохтуров ел варенье из банки, Скобелев пил свое любимое шампанское.

Известие о случившемся поразило их. Но Дохтуров, который очень любил Мишу, никак не проявил взволнованности, Скобелев же начал ходить по комнате, теребя бакенбарды, что всегда делал, когда волновался.

— Об этом надо объявить баронессе и сестрам, а также собрать все для него необходимое, а утром пойдем к Штейну. Пойдете с нами, Михаил Дмитриевич?

— Нет, не пойду, — сказал Скобелев. — Я в принципе всегда избегаю сумасшедших и умерших. Это портит мне настроение.

Рано утром мы тут же отправились к Штейну. Он запретил нам входить к брату, но дал посмотреть на него через дверь. В большой гостиной, меблированной, как частная квартира, мы увидели за роялем Мишу в мундире, застегнутом на все пуговицы. Он играл, но как он играл! Я никогда не слышал, чтобы он так играл, — это был какой-то дикий танец. Каким-то диким голосом он выкрикивал слова военной команды, смеялся и лаял. Вокруг него танцевали, задирая юбки, женщины из высшего света и мужчины, сложив руки, будто они кого-то выслушивали. Мужчины даже и не танцевали, а прыгали, будто одержимые бесом, по всей зале и каждый на свой манер.

— Он начал играть, как только его привезли сюда, и этот танец продолжается вот уже три часа. Сделать я ничего не могу, а применять силу не стоит. Когда они успокоятся, я разведу их по их комнатам.

Через месяц мы увезли несчастного Мишу за границу, в знаменитую лечебницу Крафта-Эббинга[188].

 

 

Писательская деятельность

 

Я сидел дома и писал. Я хотел написать роман из современной жизни и в течение нескольких месяцев прилежно работал. В один прекрасный день я собрался и уехал в Терпилицы — мне захотелось повидать няню. В Терпилицах я продолжал писать. Я писал днем, а по вечерам разговаривал с няней. Моего друга Калины в Терпилицах уже не было. Он ушел из имения незадолго до смерти отца и, по слухам, поступил где-то на юге в актеры.

У книг, как и у людей, есть своя судьба. Судьбой того, что я писал, было не появиться на свет божий. Написал за свою жизнь я много, но напечатаны были только две книги — одна, упомянутая мною раньше, по-французски, другая — “Петр Басманов и Марина Мнишек, две драмы из истории Смутного времени”[189]; еще я перевел первую часть “Фауста” Гете, которая также была опубликована[190]. Писал я, потому что мне хотелось, и занятие это давало ощущение радости и мира с собой. Но я никогда не умел возвращаться к уже написанному — судьба написанного меня не интересовала. Полагаю, что ни я сам, ни общество ничего не потеряли. Моей “Марине Мнишек” не повезло. Драма показалась интересной директору Императорских театров И.А. Всеволожскому[191], он предложил ее театральному комитету, Стрепетова[192] готова была взять роль Марии Мнишек в свой бенефис, но театральная цензура выбора не одобрила. Почему? Только Аллаху известно.

Комедии “Наши авгуры” повезло еще меньше. Эта пьеса высмеивала наших журналистов, и никаких сложностей с ней я не предвидел. Печатать ее, однако, не разрешили, и цензор, добродушный и немолодой человек по имени, если не ошибаюсь, Фридберг[193], объяснил почему. Цензоры, согласно его объяснению, опасались, что публикация этой пьесы еще больше обострит отношения их с журналистами, которые и так были плохи.

Странной была история с переводом “Фауста”. Цензор потребовал “смягчить” некоторые места. Я решил поговорить с цензором Петербургского цензурного комитета лично. Я упомянул, что два перевода “Фауста” уже опубликованы[194].

— Я знаю, — сказал он. — Но переводчики согласились внести изменения во многие места, которые могли бы вызвать недоумение у читателя.

Менять мне ничего не хотелось.

— Есть ли у меня право подать жалобу министру?

— Жалуйтесь кому угодно, — сказал он неожиданно очень грубо. — Только не мешайте мне больше работать. И поверьте, что министр вам не поможет.

Историк Сергей Татищев[195] был персоной грата в высших правительственных кругах и, выслушав мой рассказ, посоветовал мне поговорить с главным цензором Феоктистовым[196], предложив представить меня ему. Договорились встретиться на обеде в Английском клубе в ближайшую субботу, когда обычно там собирались другие члены клуба, полагая, что и Феоктистов там тоже будет.

Придя в субботу в клуб, я попросил распорядителя оставить рядом с собой свободное место, так как ожидал друга. Спустя некоторое время к столу подошел незнакомый мне господин и хотел сесть рядом. Я сказал, что место занято для Татищева.

— Он не придет, — быстро ответил господин. — Я от него, его при мне вызвали в Москву, куда он и уезжает сегодня же вечером.

Господин сел, и мы начали беседовать. Мне было досадно, что Татищев не смог прийти, и я спросил господина, не знает ли он, как выглядит Феоктистов и в клубе ли он.

— О да, я с ним вполне близко знаком. Вам он нужен?

Я рассказал ему о моем деле и со всем доступным мне юмором описал мой разговор с цензором.

— Да, — сказал он, — достучаться до цензоров, как, впрочем, и до всех остальных, иногда невозможно. Но думаю, что вашему делу можно помочь.

Он достал свою визитную карточку и написал на ней несколько слов. Незнакомый господин оказался Феоктистовым.

На следующий день я поспешил к цензору, который встретил меня весьма враждебно и вместо приветствия сказал, что для меня времени у него нет. Выражение его лица изменилось, как только я предъявил ему карточку Феоктистова. Он позвонил и вошедшему секретарю приказал оформить бумаги, разрешающие публикацию “Фауста”.

Но судьба одной из моих пьес меня до сих пор печалит. Пожалуй, из всего, что я написал, это было единственным, что мне действительно нравилось. В пьесе была изображена Екатерина Великая, хотя, разумеется, не появлялась в ней как действующее лицо, поскольку изображать на сцене монархов цензура не разрешала. Я показал ее четырем приятелям, которые служили театральными цензорами, чтобы узнать, будет ли она пропущена. Им пьеса понравилась, и меня они хвалили, говоря, что запрещать ее не за что, но пьесу не пропустили.

Много лет спустя эту пьесу хотел поставить Малый театр. Меня попросили добавить пятый акт и внести изменения в некоторые сцены. Изменения пьесу испортили, а пятый акт не удался, и пьеса так и не была поставлена. Все это сейчас утратило всякое значение, а пьесу вместе с остальным моим архивом, вероятно, сожгли большевики.

Вернувшись в Петербург, все написанное я перечитал и сжег. И вновь начал бродить по улицам, все мне опять не нравилось, и больше всего не нравился себе я сам. Но затем я еще раз принялся писать, и, как и раньше, это меня увлекло. С людьми я встречался все реже и реже. Когда я уставал, то ходил в дворянские маскарады.

В то время маскарады еще не превратились в места встреч женщин, ищущих приключений, и мужчин, платящих им. В этих маскарадах бывали женщины из почтенных дворянских семей, немолодые серьезные отцы семейств, военные и члены императорской семьи. Эти маскарады, как известно, страстно любил покойный Николай Павлович, и по Петербургу еще во время его жизни ходило много анекдотов о его приключениях. Вот один из них.

— Я тебя знаю, — сказала ему маска.

Обращение на “ты” в маскараде было обычным, и фраза “я тебя знаю” была стандартной. Но при обращении к тем, кого все знали, говорить “ты” было не принято.

— Действительно? — отвечает Царь. — Откуда тебе может быть известен такой бедный и незначительный человек, как я? Но ты знаешь, ведь и я тебя знаю.

— Скажи мне, если ты знаешь.

— Старая дура, — отвечал Царь.

Однажды Потапов в разговоре со мной упомянул своего брата.

— У вас есть брат? Странно, что я никогда не слышал о нем.

Александр Львович улыбнулся и рассказал мне, что произошло с его братом. У его брата, двадцатилетнего гусара, миниатюрного, как у всех Потаповых, сложения, были удивительно красивые руки. Однажды он явился в маскарад переодетым женщиной и привлек к себе внимание Царя. Молодой человек был остроумен и находчив, и Царю понравился. Бродя по залам маскарада и разговаривая, они вошли в небольшую гостиную, открытую обычно для всех. Но на этот раз гостиная для посетителей маскарада была закрыта, о чем Потапов, разумеется, знать не мог. Когда они остались вдвоем, Царь начал целовать руки маски и клясться в любви. Переодетый гусар, как легко себе можно представить, страшно испугался. Он выбежал из комнаты, смешался с толпой, добрался до лестницы, сбежал вниз, сел в коляску и уехал.

— Узнайте, кто эта женщина, — приказал Царь начальнику полиции Кокошкину[197]. — Я буду ждать вашего доклада.

Разъяренный Царь отправился во дворец. Прошел час, другой. Нетерпение и гнев Царя возрастали, а Кокошкина все не было. Наконец он появился.

— Ну? — спросил Николай Павлович.

— Офицер гвардии Потапов, Ваше Величество.

— Идиот. Я приказал тебе узнать, кто скрывался под маской, а ты суешь мне в нос гусара Потапова. Кто скрывался под маской?

— Офицер гвардии Потапов, Ваше Величество.

Потапова отчислили из гвардии и выслали в деревню где-то на краю света, откуда он не имел права никуда выезжать. Только при Александре II ему было позволено выехать за границу, но без разрешения когда-либо вернуться в Россию[198].

 

 

Вера

 

В один из таких дней, когда я увлеченно писал, я получил письмо от незнакомой женщины, которая настойчиво просила меня прийти в ближайший маскарад. Письмо я выбросил и в маскарад идти не намеревался, поскольку мысли мои были заняты другим. Но в день маскарада, сидя за работой, я вдруг вспомнил о письме и, хотя и решил никуда не ходить, вдруг встал, быстро как автомат собрался и отправился в маскарад.

Едва я вошел в залу, ко мне подошла дама в черном домино и дотронулась до моей руки. При звуке ее голоса что-то знакомое и дорогое вспомнилось мне, что-то будто пришедшее из другой далекой жизни, а может быть, и из снов.

— Ты не узнаёшь меня? — спросила маска.

— Нет, — сказал я. — Но мне кажется почему-то, что ты не совсем незнакома мне. Ты счастлива, что мы встретились?

— Да, — сказала маска. — Все это было так давно, это было весной в Ракитне. Ты помнишь?

— Вера! — почти вскрикнул я.

И я вспомнил удаленную от всего мира деревню, старый сельский дом с колоннами у спящего пруда. Я вспомнил скамейки, цветущие сирень и жасмин и далеко разбегающиеся зеленые поля. И так, будто это было вчера, я увидел перед собой старомодную семью — энергичную хозяйку дома с белыми буклями, улыбающегося пожилого хозяина, утоляющего жажду клюквенным морсом, и очаровательную простую девочку, выросшую вдали от центра. Я вспомнил последний вечер, который я провел в моей любимой Ракитне. Были светлые и долгие, какие-то бледные сумерки, сильный запах цветов в саду, и, завороженные этим загадочным светом, мы обнялись, ничем не нарушая спокойствия вечера. И ангел тишины пролетел мимо нас. На какой-то момент наши души поддались музыке и цветению этого вечера, но мы не смогли найти слов для этой радостной песни в то время.

— Как давно это было, — сказал я. — Как сильно мы и все вокруг изменилось с того времени. Я ничего не слышал о вас все это время.

— Я давно замужем, — сказала она.

— Вы счастливы?

— Да. Мой муж хороший человек. У меня двое детей, чудесные дети. Больше мне ничего не надо. А вы? Вы счастливы?

— Нет, — ответил я.

И вдруг этому, едва знакомому мне человеку, с которым судьба соединила меня на один короткий вечер, я рассказал историю моей жизни так, как говорят на исповеди.

— Нет, нет, — сказала она. — Так жить нельзя. Возьмите самую первую работу, которая попадется вам, возьмите на себя какой-нибудь груз, запрягите себя в любую деятельность, наденьте на себя ярмо, любое ярмо, и усилие даст вам силы жить, работа сама вытащит вас.

Эта сама по себе незначительная встреча (между прочим, в духовном мире человека ни измерить, ни взвесить ничего нельзя, так что ничего ни значительного, ни ничтожного нет), так вот, эта встреча заставила меня принять решение, совершенно изменившее мою жизнь. Я принял решение перестать быть нормальным жителем этой земли и взять на себя бремя, как и посоветовала мне моя очаровательная собеседница, я решил, что мне нужно ярмо. Вскоре я такое ярмо нашел. Услышав, что в Харьковской губернии продается большой участок леса на хороших условиях, я решил купить его и начать там новую жизнь.

 

 

В ярме

 

Я проверил свои финансовые дела и обнаружил, что они в ужасном состоянии. Следует заметить, что я сделал почти все, чтобы довести их до такого состояния, впрочем, и мой адвокат несколько помог этому. Остававшихся у меня денег едва хватило, чтобы заплатить за участок. Я продал лошадь и экипаж, оставил картины в доме своего друга, внес задаток и отбыл на мое новое место жительства, представлявшее из себя только лес и болотистую долину вдоль реки Донец. На всей моей территории не было ни одного большого дома, и только в лесу стояли три избушки, в которых раньше жили лесничие. Одну из них чисто вымели, побелили, и она стала моим жилищем. В одной из маленьких комнат расположился я, в другой — мой управляющий, обедневший дворянин, у которого во времена крепостного права был всего один крепостной. В качестве слуги у нас работал украинец, умевший готовить борщ и галушки. Интерьер моего прекрасного жилища стоил мне меньше ста рублей (кровать я привез с собой), конюшня стоила 313 рублей, 100 рублей я заплатил за отличную тройку лошадей, еще 100 — за подержанную коляску, 13 — за отличную верховую лошадку размером с крысу и 100 — за другую верховую, чистопородного кабардинца. Седла я привез из Петербурга. И отшельником я стал жить в этом темном лесу.

Сделка оказалась удачной. Расчищенной земли на моем участке не было, но выращивать что бы то ни было я не собирался и, разумеется, не знал как. Лес же был великолепный и при умении мог стать источником неожиданного дохода. Капитала у меня не было, делами я никогда не занимался, но здравого смысла, как оказалось, у меня хватало. И я поступил с моим лесом самым оригинальным образом. Я начал продавать его и, не очень зная, как это делается, продавал его на глаз. Покупателей было много. Некоторые покупали для своих нужд, некоторые для строительства шахт.

Стояла поздняя осень, вставали мы в 5 утра, когда на дворе еще было темно, ели борщ и все, что оставалось от обеда, надевали полушубки и валенки и уходили валить лес. Возвращались в сумерки, замерзшие и очень усталые, ели вечный борщ с куском мяса и в 8—9 часов вечера засыпали. Таким образом, день за днем, я прожил почти два года. Только по субботам я возвращался раньше и уезжал в Голубовку, где жили знакомая мне семья и несколько французских инженеров, и мы проводили вместе воскресенья. Как-то зимой я заболел и пролежал несколько недель в холодной избе без какой бы то ни было помощи; это было ужасное время. Чтобы не волновать моих родных, я ни о чем им не сообщал. Написал только, что купил большое поместье в Харьковской губернии, и бывшая Зайка, которая теперь стала Дашей, прислала мне из Флоренции письмо с просьбой сфотографировать дом: “Я представляю себе, как ты, наверно, все украсил”. Через полтора года я выплатил стоимость своего поместья.

Деньги на юге в то время, в буквальном смысле слова, валялись на земле, и только ленивый не подбирал их. Очень скоро я расплатился за участок и в этой же деревне на противоположной стороне реки купил у вдовы священника дом. В доме было пять комнат, я приобрел мебель, она не была ни особенно старой, ни особенно необычной, но жизнь моя стала намного приятнее. При доме были конюшня и несколько специальных помещений. Все это стоило мне 8 тысяч. Раза два за зиму я ездил в Харьков по делам. Мое дело расширялось. Когда я теперь приезжал в город, то останавливался в отеле “Франция” и деревенским отшельником себя больше не чувствовал. Я стал посещать театр и скоро познакомился со всем городом. В Харькове тогда жило немало богатых дворянских семей, среди которых были князья Голицыны, графы Сиверсы, Миклашевы, Данзасы и другие. Был там некто Похвостнев, унаследовавший поместье Донец-Захаржевского. Он выписал из Парижа труппу и организовал французский оперный театр. Билеты в него не продавались, но бесплатно рассылались знакомым. За представлениями нередко следовал ужин, устраиваемый прямо в театре. Губернатором в то время был князь Кропоткин, о котором я уже упоминал. Находился в Харькове в то время и мой кузен, генерал-адъютант барон Корф, командир гусарского полка. Одним словом, жизнь была вполне приятной. Но в городе я долго не задерживался. Я торопился вернуться в мой лес. Жить отшельником было нелегко, но работа действительно дает силы жить, и я был доволен и жизнью и собой.

 

 

Соседи

 

Зайка сообщила мне о своей помолвке с Обуховым, и я обещал приехать к ним на свадьбу в Висбаден. Мое дело продолжало расширяться; мне везло. Летом я занимался продажей леса и, когда у меня было свободное время, иногда навещал соседей. Местные дворяне, мои соседи, были людьми необразованными, но оригинальными и вполне возбуждали мое любопытство, тем более что с отдаленными частями России я знаком не был. Один из моих соседей, богатый помещик Голубев, оказался современным Плюшкиным. У двери его спальни на ночь привязывали медведя, который охранял его и сокровища его жилища. На всех окнах его дома были решетки. Когда я приезжал к нему и говорил, что голоден, он предлагал мне стакан кофе с сухарем. Когда я уверял его, что мне ничего не надо, он также предлагал мне кофе, но без сухаря, зато клал в чашку с кофе пять кусков сахару, приговаривая при этом, что не каждый день случаются у него такие приятные гости, потому-то и сахару ему для меня не жалко, ведь ему точно известно, что у себя дома кофе я пью без сахара.

К числу моих соседей принадлежала и очень красивая и богатая вдова. Ее любимым развлечением была охота. Она держала большую свору собак, псарем у нее служил давно разорившийся и опустившийся помещик. Этого человека, своего бывшего любовника, она держала в черном теле, обращалась с ним как со слугой и во время обеда за стол с собой никогда не сажала.

— Раз я плачу ему деньги, он мой раб, а не равный мне, — объясняла она.

У третьего соседа, как в добрые старые времена, был гарем, в котором жили уже не крепостные, а простые крестьянские девушки. Помещик вел себя как работодатель: он платил каждой из них по шесть рублей в месяц и всех кормил; за евнуха состояла в гареме его собственная мать, суровая и молчаливая женщина, с непостижимыми для меня нравственными устоями, но при этом казавшаяся религиозной и тщательно следившая за соблюдением церковных обрядов.

 

 

Жена Потифара

 

Однажды я посетил вдову одного из местных помещиков, где вынужден был сыграть чудесную и постыдную роль Иосифа[199]: я бежал, преследуемый картинами моей гибели. Эта вдова была простой украинской женщиной, бывшей крепостной, на которой ее хозяин женился после того, как у нее родился второй ребенок. Она была почти с меня ростом, а я чуть выше двух метров, в два раза меня шире, но тем не менее очень красивая. У нее были кулаки как у борцов-тяжеловесов, о ее огненном темпераменте рассказывали легенды по всему уезду.

Однажды, проезжая мимо ее поместья, я был застигнут грозовым ливнем такой силы, что ехать дальше было невозможно. Я постучался к ней, представился. Она пригласила меня зайти, накормила очень вкусно, угостила вишневкой и сливовицей, и мне было интересно ее слушать. Во время обеда я не мог не заметить, что ногой она пытается подавать мне какие-то знаки. Я насторожился.

На дворе же происходило нечто невообразимое — гремело, лило как из ведра, и я вынужден был остаться ночевать. Предвидя нападение, я закрыл дверь на ключ и начал ждать, что произойдет. Когда в доме все стихло, я услышал звук босых ног, и за ручку моей двери потянули. Слава Богу, она была закрыта. Но, подумал я, если она потянет за ручку сильнее, никакой замок все равно не выдержит.

— Как жаль! — закричал я. — Я не могу открыть дверь. Я подвернул ногу и не могу подойти к двери.

— Зачем же вы закрыли ее на ключ?

— По ошибке! — прокричал я в ответ. — У меня ужасно болит голова, и я очень плохо соображаю, что делаю.

— Ничего, — ответила моя хозяйка. — Я сейчас все исправлю. Ждите, я через минуту буду у вас.

— Как же вы попадете сюда?

— Я открою окно, вот только найду зонт.

Я испугался не на шутку и, как только стих звук босых ног под моей дверью, выпрыгнул в окно, бросился к конюшне, оседлал лошадь и добрался в конце концов домой, мокрый как мышь, но невредимый.

С тех пор я избегал даже приближаться к дороге, которая могла привести меня к ее дому. Мало ли что могло случиться!

 

 

Размежевание

 

Пару слов о наивности наших далеко не простых крестьян. Когда я жил в лесу, я подружился со многими из своих покупателей. Они относились ко мне с доверием, может быть потому, что не причисляли меня к господам, — даже не знали моего имени и называли меня просто Бароновым, думая, что это и есть моя фамилия. Однажды комиссия из двух деревень пришла ко мне с двумя картами. Мужики просили помочь им размежеваться полюбовно. Принесли план. Приступили. Смотрю — план моей дачи.

— Да это, мол, Марьевка, — говорю.

— Она самая и есть в аккурате.

— На что же вам делить чужое добро?

— Царь скоро прикажет всю землю поделить между крестьянами.

— Какой вздор, откуда вы это взяли?

— Верно говорим.

— Кто вам это сказал?

— Тут недавно один студент приезжал. Он сам, говорит, царскую золотую грамоту видел. Велено у господ земли отбирать.

— Ну ладно, — говорю. — Я у тебя, Карпенко, на днях торговал коня, так волоки-ка его ко мне на двор.

— А что, разве дашь двести целковых? А то только полтораста сулил.

— Ничего не дам. Зачем? Ты мое добро берешь, я твое.

— Да за коня-то я денежки платил. Сто рубликов отвалил.

— А я за землю по сорок семь за десятину дал.

— Конь животна. Его нужно вырастить, выходить, а земля, значит, Божья, всем принадлежит.

— Зачем же, коли всем, ты ее хочешь себе взять, а не отдать соседу. Зачем же вы спорите о границе? — Смеются.

— Ну, прощевай.

— Заходите.

Ушли. Сегодня успокоились, завтра за то же возьмутся. Студенты научат.

Ученье о Божьей земле, насколько знаю, тоже недавнего происхождения. Прежде о Божьей земле что-то не было слышно. Но интеллигенция распиналась, чтобы убедить мужика, что это так должно быть, а мужик, хотя не очень-то этому верил, если и не уверовал, то сделал вид, что верит. Авось и выгорит. Студенты тогда, да, впрочем, и потом больше не учились, а "ходили в народ" (это тогда так называлось) и трубили о том же. Благое дело довершил... (вероятно, за эту дерзость меня предадут анафеме даже многие, которые знают, что это так, но не дерзают это высказать) "Великий старец" граф Лев Николаевич Толстой. Он перестал писать свои гениальные произведения и, отрешившись от сует мирских, предоставил умножение своих личных доходов своей жене, графине Софье Андреевне, сам создал целую ораву пропагандистов, которые и успели окончательно сбить темный народ с толку. Теперь эта "Божья земля" ничья, вернее принадлежит всем. 'Но ее не разрабатывают, она не родит, и владеющий ею народ пухнет от голода и от голодухи вымирает. Интеллигенты, скитающиеся на чужбине, собирают для голодающих в России у голодающих за границей беженцев деньги, проливают в печати слезы, благословляют память "Великого старца" и не сознают, что первоначальные виновники этих бед они сами.

 

 

Государственный деятель

 

Летом я поехал в Висбаден на свадьбу сестры. По дороге я собирался заехать в Варшаву на свадьбу брата Георгия и княжны Голицыной[200]. Но оказалось, что у деда невесты со стороны матери, знаменитого миллионера и оригинала Фундуклея[201], по поводу свадьбы были другие идеи. Он потребовал, чтобы свадьба была на английский манер, то есть без гостей. С требованием деда пришлось считаться и в немалой степени потому, что княжна и ее сестра были наследницами всех миллионов Фундуклея. Миллионов было много, и это не считая домов и поместий, из которых одно находилось в Гурзуфе. Фундуклей и его странности были описаны Лесковым (и не им одним), так же как и его благотворительная деятельность в Киеве, где он основал школу, за которую киевляне ему навсегда благодарны и о которой рассказывали целые легенды.

В то время много говорили о его известной речи в Государственном совете. Перескажу этот эпизод, так как он дает некоторое представление об этом учреждении.

Иван Иванович Фундуклей, кавалер ордена Святого Андрея Первозванного[202], был членом Государственного совета много лет, но его голоса никто никогда не слышал. Он всегда соглашался с большинством. На повестке дня был вопрос о сахарных акциях. Вопрос взбудоражил многих, так как у многих членов Государственного совета, и у Фундуклея особенно, были акции сахарных предприятий. Выступали самые красноречивые ораторы, и вдруг все от удивления замолчали. Слова попросил Фундуклей, и внимание всех устремилось к нему. “Ваше Императорское Высочество! Господа члены Государственного совета! Уже двадцать лет я имею честь быть членом этого высокоуважаемого органа. Вы не можете не согласиться, что я никогда не вмешивался ни в какие ваши дела, поэтому сейчас я прошу вас не вмешиваться в частные сахарные дела моих фабрик”. И сел.

 

 

Жизнь на Юге России

 

Поездка на свадьбу сестры за границу, хотя и заняла всего десять дней, меня освежила. Пробыть почти два года без перерыва в лесу, вдали от людей было нелегко, по крайней мере трудно было время от времени не испытывать какого-то беспокойства. Новобрачные просили меня остаться с ними подольше, но я торопился к себе. У меня возникли мысли о новом деле. Надо было срочно оплатить некоторые счета, в том числе и небольшую сумму за дом вдове. Делать все это надо было в присутствии свидетелей. Вдова взяла у меня деньги, но расписку дать мне отказалась, говоря, что ее покойный муж бумагу однажды подписал, а потом об этом крайне сожалел. “Я женщина необразованная, как писать — не знаю”, — повторяла она. Как ни старался я ее убедить, ничего не помогло. В письменном контракте было вписано условие, по которому не выполнивший обязательств должен был заплатить большой штраф, и мне надо было проехать 40 верст в г. Бахмут к нотариусу, чтобы с этим делом покончить. По дороге в Бахмут мост, через который я проезжал, провалился, и я упал в воду. В то время я еще не знал, что на наших деревенских дорогах мосты надо объезжать и проезжать по ним легкомысленно. На мне сухой нитки не было, когда я добрался до гостиницы, и я заболел. Гостиница в Бахмуте, где мне пришлось отлеживаться, была ужасной. В комнате дуло, слуги со мной не было, городской доктор был в отпуску, я провел в постели две недели в полном одиночестве и потом с трудом добрался домой. Приехав домой, я понял, что спешил напрасно. Реки еще не встали, и о перевозке леса раньше, чем через две недели, невозможно было и думать. Делать мне было нечего. Купленные за границей книги еще не пришли, и от скуки я сходил с ума. Мне пришло в голову, что я мог бы использовать это время, чтобы осмотреть окружающую местность. И я отправился в дорогу.

Во время этой поездки я в первый раз увидел, насколько лучше, благодаря климату и почве, живут крестьяне на юге. Тем не менее их жизнь могла бы быть еще лучше, если бы не лень и общая отсталость.

Земельные участки были нарезаны таким же первобытным способом, как и во времена Владимира Красное Солнышко. Поля не чередовались. Их по-настоящему не вспахивали, но слегка взрыхляли поверхность плугами времен Ноева потопа. Нетрудно было предвидеть, что рано или поздно земля пропадет. В некоторых местах не выращивали даже дынь. Арбузы, столь ценимые украинцами и почитаемые ими совершенно необходимыми для жизни, привозились из других областей.

— Почему вы сами не выращиваете арбузы? — спросил я.

— Мы никогда этим не занимались, не привыкли.

— Но ведь никаких специальных знаний для этого не нужно, и это недорого.

— Точно, что недорого, но Бог знает почему, а мы их не выращиваем.

— Попробуйте.

В ответ на это крестьяне обычно усмехались:

— Над нами люди смеяться будут. Не выращивали никогда.

Еще хуже обстояли дела с помещичьими землями. После отмены крепостного права большинство помещичьих земель пришло в полный упадок. Во многих поместьях вообще ничего не выращивали. Для покрытия ежедневных нужд распродали все, что могли, перестали разводить скот, но делали зато все мыслимое, чтобы по возможности поддерживать прежний образ жизни. Местность эта очень богатая. Под необрабатываемой землей находились залежи угля и минералов, но никто и пальцем не пошевелил, чтобы начать разрабатывать их. Повсеместно слышал я жалобы от дворян, что, мол, это по вине правительства оказались они в таком бедственном положении и поэтому правительство обязано поддерживать дворянство. Свои последние деньги они часто тратили на писание и пересылку разных прошений. Они даже иногда поговаривали, что единственная их надежда на выживание — продать уголь иностранцам, но продавать его они собирались за какие-то баснословные деньги. Поэтому, когда покупатели являлись, цена выставлялась такая, что те только плечами пожимали. При этом надо заметить, что со своей стороны правительство делало все, чтобы подавить любую инициативу. Людей энергичных и деятельных мне довелось встречать немало, но сделать этим людям ничего не удавалось. Любой их шаг требовал такой массы специальных разрешений, был связан с преодолением такого числа формальных препятствий, что, как правило, энергия оказывалась на исходе прежде, чем они добивались разрешения на настоящую деятельность. Еще труднее было создать кооперацию. Чтобы получить на это одобрение правительства, необходимы были средства и поддержка влиятельных людей “наверху”. Даже когда в наличии оказывалось и то и другое, это не всегда помогало, но к данной теме я еще вернусь. Одним словом, путешествие это подействовало на меня самым удручающим образом. В России все возможно, но сделать при этом практически ничего нельзя.

 

 

Болезнь

 

В Чугуеве меня ждала телеграмма с требованием немедленно приехать в Харьков. До Харькова я доехал нормально, но, выходя из вагона, вдруг почувствовал резкую боль в ногах и еле добрался до гостиницы. У меня начался острый приступ ревматизма, и на этот раз я провел в постели много месяцев.

Меня перевезли в Петербург, где я лежал неподвижно, не в состоянии даже повернуться без помощи. Боль была ужасной, родных вокруг меня не было, навещали меня только несколько знакомых, но, несмотря на все это, выздоровев, я вспоминал эти месяцы страдания с признательностью. Я много думал и понял, что счастье не во внешних условиях жизни, а в нас самих и что смысл жизни — сама жизнь. Мой дух окреп, и я обрел душевный покой.

Пришла весна, мне наконец разрешили вставать, и я начал, вначале с большим трудом, передвигаться на костылях по своей комнате. Как прекрасно светило солнце! Как прекрасна была жизнь! Выходить на улицу врач по-прежнему не позволял, но все равно было хорошо. А потом в один, как говорят, прекрасный день зашел ко мне один из приятелей, сообщил, что его вызвали на дуэль, и попросил быть его секундантом. Я согласился.

Через два дня, окончив переговоры с секундантами его противника, мы встретились на рассвете на одном из островов в устье реки, где и произошла дуэль, выглядевшая со стороны, вероятно, довольно странно, поскольку один из секундантов сидел на полотняном стуле. Дуэль закончилась относительно благополучно. Противник моего приятеля был ранен, слава Богу, легко, и его увезли домой, приятель мой был цел и невредим, и мы сразу же после дуэли отправились в ресторан завтракать. Пока я отсутствовал, приходил мой врач и ужаснулся, когда ему сказали, что меня нет дома. Зато я с этого дня начал выходить и вскоре почувствовал себя настолько лучше, что через месяц, правда все еще на костылях, смог поехать в санаторий за границу, откуда два месяца спустя вернулся домой более или менее счастливым.

В Харьковскую губернию я решил не возвращаться. Мои финансовые дела находились в относительном порядке, так что работать для заработка необходимости больше не было. Мне хотелось какой-нибудь живой и творческой деятельности, рубка же леса была скорее трудом разрушающим, а не творческим. Помимо этого, моя жизнь в лесу, вдали от нормального человеческого общения, перестала казаться мне привлекательной. Но главная причина заключалась в том, что тяжелая физическая работа, заполнявшая мою жизнь в последние два года, была мне больше не под силу. И так как я не собирался оставаться бездеятельным, то я решил продать мое поместье в Харьковской губернии и поискать себе другое дело.

 

 

Мировой судья

 

Институт мировых судей на Северо-Западе и Юго-Западе России был введен позже, чем в других районах. Помимо этого, мировые судьи там не избирались, а назначались государством. Как-то я услышал от графа Палена[203], что министерство не могло найти для этой работы подходящих людей. Деятельность мировых судей вызывала у меня вообще большую симпатию, и захотелось попробовать себя в этой роли — если не на всю жизнь, то на время, пока не найду себя в чем-нибудь другом. Я переговорил с Паленом и получил назначение мировым судьей в г. Новоалександровск[204] Ковенской губернии.

Новоалександровск расположен в тридцати верстах от железной дороги и Динабурга[205]. Город в основном был деревянным — деревянные мостовые и маленькие деревянные домишки. Только городская управа, синагога, костел и тюрьма, основное украшение всех русских городов, были построены из камня. Рассказывают, что когда строили эту тюрьму, на строительство приехал посмотреть генерал-губернатор и, указывая на тюрьму, сказал, обращаясь к одному из зажиточных граждан города:

— Видите, какие дворцы мы для вас строим?

— Нет, Ваше Сиятельство, не для нас. Для нас это слишком роскошно. Это скорее для таких важных господ, как вы.

Окружающий Новоалександровск мир был великолепным. Неподалеку от города находились многочисленные озера с крошечными живописными островками, одно озеро прекраснее другого. Вокруг них были роскошные леса и ярко-зеленые поля. На фоне этой роскоши и красоты стоял серый и унылый город, в котором и жили будто не люди, а тени; призраки бродили по этому городу. Как обычно в городках этого края, большую часть населения здесь составляли евреи[206]. Бледные, малокровные, увядшие, одетые в длинные грязные кафтаны, с узкими полосками спускавшихся с висков волос, которые висели ниже ушей, эти несчастные гонимые люди с опаской пробирались по городу, подобострастно снимая шапку перед каждым чиновником или паном. На площади рыли землю свиньи. После дождя из-за грязи по улицам невозможно было ходить; когда сияло солнце, можно было задохнуться от пыли.

Кроме председателя съезда мировых судей Дурново[207], дворян в городе больше не было. Был там предводитель дворянства, который сам себя назначил на эту должность, и его жена, местная Мессалина[208], которая очень любила путешествовать, двое врачей, судья и полицейский. Для меня эти люди оказались сущим несчастьем, и я, насколько мог, старался их избегать. Отдыхал я четыре дня в месяц во время съезда, когда приезжали все судьи и прибывал прокурор. Мне очень повезло, потому что уездные судьи, с которыми мне приходилось иметь дело, были людьми хотя и провинциальными, но честными до мозга костей. Но и мировые судьи оказались людьми порядочными. Остальные жители города представляли собой ремесленников и мелких торговцев. Богатым в городе был только один человек по имени Мизрах; он владел городской промышленностью, то есть несколькими небольшими фабриками, ссужал деньги под проценты и обманывал местное население. В городе он пользовался влиянием. Пьянство, всякого рода интриги и доносы процветали, особенно среди тех, у кого была власть, какой бы она ни была.

Иногда я навещал ксендза, что считалось нарушением обычаев и рассматривалось чуть ли не как государственная измена; человек он был тонкий и образованный. Я заходил также в гости к раввину, которого знал со времен Вильно[209]. Не будучи знаком с местными обычаями, с визитом ходил только к Дурново, за что удостоился нескольких дополнительных доносов. Знакомство мое со всеми этими людьми привело к образованию враждебной мне партии, в которую входили предводитель дворянства и Мессалина, лично враждовавшая с судьей и не любившая ксендза. Довольно быстро на меня написали и отправили по адресу уездных властей три доноса. Копии их переслал мне губернатор Базилевский[210], мой бывший приятель по гвардии, а также коллега по работе у Потапова.

В первом доносе, сочиненном мужем Мессалины, было сообщено, что я хожу по городу в белье, чтобы продемонстрировать свое презрение к обществу. Бельем они называли белые лосины, бывшие в то время модными в Москве и Петербурге. Предводитель дворянства написал, что я не “настоящий русский”, а либерал, что мысли у меня опасные для государства; русский священник написал, что я без должного уважения говорю о церкви, хожу в гости к католику, который исповедует неправильную веру. Полицейский доносов не посылал, поскольку ему было известно все о моих знакомствах и он во мне нуждался. Мировые судьи в то время имели право надзирать за деятельностью полиции и осведомлять о ней вышестоящие власти.

Я нанял лучший дом в городе за 250 рублей в год и устроил быт как в военных лагерях. Моя канцелярия помещалась в том же доме, где размещался совет мировых судей. Хозяйство я не вел, желая избежать сложных отношений с кухаркой, и питался чем Бог пошлет, как это делал Дохтуров. Ел яйца, сыр, колбасу и консервы и только позже начал обедать у Дурново. Я привез с собой верховую лошадь и еще двух лошадей для коляски. При помощи ковров, гардин и книг я обеспечил некоторый уют в своем доме, который по местным стандартам считался роскошным, за что я был занесен в списки местных миллионеров. Когда я куда-нибудь уезжал, местные люди, как мне рассказывали, приходили смотреть на мое жилище.

Судебные дела были в ужасном состоянии, но об этом я слышал и раньше. Моего предшественника отдали под суд за превышение полномочий и за то, что он ничего не делал. Когда я в первый раз пришел к министру юстиции Палену, он предложил мне для работы два округа. Один — минский, и Пален советовал взять именно его, так как в Минске, по его словам, дел было немного, я выбрал второй, в котором, по словам министра юстиции, дел было по меньшей мере на два года.

— Вы не знаете профессии, — сказал Пален. — Не слишком ли много ответственности вы на себя берете?

Я ответил, что все будет хорошо и что я ищу работы. Пален покачал головой и попросил посылать ему ежемесячно отчеты, чтобы знать, как я справляюсь.

Мое первое публичное выступление для меня было равносильно посещению геенны огненной. Смотреть на меня собрался весь город. Я не знал, как разместить истцов, в какой момент попросить их выйти, короче, не знал самых элементарных вещей, я волновался, делал грубые ошибки и чувствовал себя как девушка на первом балу. Потом мне сказали, что я действительно произвел впечатление человека, с делом незнакомого, но решения вынес правильные.

В течение первой недели я разделался с теми делами, которые требовали тюремных приговоров. Разбирая некоторые из них, я понял, какую роль играл во многих из этих дел Мизрах, вызвал его в суд и осудил на шесть месяцев тюрьмы. Совет мировых судей и Сенат подтвердили вынесенный мною приговор. Раввин сообщил мне, что многие бедные евреи приветствовали приговор, хотя и притворялись опечаленными, поскольку боялись Мизраха.

Я работал как лошадь, больше, чем работал когда-либо, до или после, и часто ночью засыпал на стуле за письменным столом. Но через семь месяцев я послал Палену отчет обо всех законченных мною делах, кроме двадцати, по которым преступников обнаружить не удалось. Пален пригласил меня приехать в Петербург.

Я ожидал какого-нибудь эффектного признания моих заслуг, благодарности, быть может, но Пален встретил меня прохладно. Он протянул мне пачку бумаг, сказал, что это жалобы на меня, и спросил, что я могу сказать по этому поводу.

— В каждом деле есть осужденная сторона, и сторона эта, как правило, приговором недовольна. Жалоб может быть столько же, сколько и дел.

Пален со мной согласился. Мы еще немного побеседовали, и он спросил у меня, не хочу ли я перевестись в Департамент Министерства юстиции, добавив, что этот департамент является гвардейским корпусом министерства. Поблагодарив его, я отказался, объяснив, что служба в таком месте гораздо ближе по сути к службе чиновников.

— В таком случае чего бы вы хотели — чин или награду?

Я поблагодарил еще раз и опять отказался и от первого, и от второго.

— Почему?

— В соответствии с законом вы можете предложить мне чин коллежского асессора или Станислава 3-й степени. Но в моем возрасте становиться коллежским асессором смешно, равно как и получать Станислава, поэтому лучше пусть будет как есть. Кроме этого, я верю, что награждать судей неправильно, что и нашло свое выражение в судебном уложении.

Министр протянул мне руку.

— По вам сразу видно, что вы из прибалтийских немцев, — сказал он с пониманием.

Я не возразил и не сказал, что никогда не принадлежал этому краю, что я — православный и что у меня нет ничего общего с прибалтийскими немцами. Я улыбнулся, как бы подтверждая его представление обо мне как о балтийском немце, поклонился и вышел.

Я забыл упомянуть, что, хотя жил в городе, моя деятельность была ограничена только сельской местностью, где дела были иными и более интересными. Девять дел из десяти были незначительными, связанными с мелкими гражданскими нарушениями, насилием, мелкими кражами, были они скучными и однообразными, но, овладев профессией, я начал решать их быстро, почти так же быстро, как пекут оладьи. Однажды так получилось, что я за один день разобрал и закончил две дюжины дел.

 

 

Кагалы

 

В судебные учреждения евреи не обращались, но недавно все вдруг изменилось. Я рассказал раввину об этом явлении, которое казалось мне совершенно непонятным.

— Я постараюсь ответить на ваш вопрос. Знаете ли вы, что такое кагал? — спросил он меня.

— Знаю, и знаю даже по собственному опыту, — сказал я и рассказал раввину следующее. Когда я приехал в Вильно, мне нужна была пара брюк. Во всех магазинах, куда я заходил, мне предлагали готовые брюки, но никто не соглашался сшить мне их на заказ. Я рассказал об этом Янкелевне, и через час появился портной и сшил мне как раз то, что мне было нужно. Оказалось, что, когда я приехал, “на меня” в кагале провели аукцион и я выпал именно этому портному.

— Ну так вот, — сказал раввин, — евреи всегда обращались к кагалу в поисках справедливости. Это происходило не из принципа, а по религиозным причинам и еще потому, что в русском суде еврею искать справедливости было невозможно. Но как только евреи убедились, что новые судьи судят по совести, они стали обращаться к ним.

Об этом разговоре я рассказывал впоследствии много раз тем господам, которые хотели “обезвредить вредные привилегии евреев”. Но меня никто не хотел слушать. Наше правительство, равно в еврейском вопросе и в печально известных случаях “русификации”, поступало так, как поступать не следовало. Оно не привлекало людей на окраинах к России, но отталкивало их. Что евреи в России зло, отрицать не стану, но это зло было создано прежде всего нашими собственными руками. Поставьте какое угодно племя в такое положение, когда у него будет выбор умереть с голода или содрать кожу со своего ближнего, и оно предпочтет последнее. Закон о еврейской черте оседлости и остальные еврейские законы не оставляют им другого выбора. Наши специалисты по еврейскому вопросу делают свои заключения о евреях на основании своего знакомства с богатыми евреями, в основном с теми, кому они должны деньги и не вернули долг. Я бы порекомендовал им ближе познакомиться с теми условиями, в которых живут 99% евреев.

 

 

Конокрады

 

Помимо евреев на моем участке жили литовцы и латвийцы, замкнутые и жесткие люди, хотя ничего конкретного я о них сказать не могу, так как языка их я не знал и общался с ними при помощи переводчиков, искажавших и то, что говорил я, и то, что отвечали мне. Там жило также многочисленное исконное русское население, перебравшееся в Литву еще при Иване Грозном, — староверы. Это были сильные, красивые и умные люди, мошенники один другого искуснее, вне зависимости, были они бедны или богаты. Часто они занимались конокрадством, и занимались этим из любви к искусству.

Для населения конокрадство является сущим бедствием и нередко ведет к полному разорению крестьян[211]. В Ковенской губернии, благодаря ее географическому положению, оно особенно процветало. Лошадь редко оценивали выше 300 рублей, из-за чего эти дела не подходили под юрисдикцию старого суда, а разбирались мировым судьей. Если лошадь оказывалась дороже 300 рублей, судимый старался цену сбить, чтобы не попасть в обычный суд.

И вот поэтому все дела, связанные с конокрадством, оказывались у нас. Конокрадство развилось в хорошо организованный образ жизни. Происходило все так. “Сводящий” лошадь, который всегда был очень опытным конокрадом, а среди них были и женщины, крал лошадь, отводил ее к ближайшему “получателю” и отдавал за 300 рублей. Если по дороге к “получателю” лошадь уставала от бега, ее бросали, забирая взамен любую другую, пасшуюся неподалеку. Если лошадь была стоящей, ее перегоняли в Германию или в какую-нибудь губернию для продажи. Из стоимости лошади вычиталась сумма для “сводящего”, все остальное делилось между “получателем” и продающим. Между местом кражи и местом продажи были “прячущие”, у которых иногда скапливалось немало украденных лошадей в ожидании момента, когда их можно будет безопасно перегнать в другие места. Я знал одного станового полицейского пристава, который был пайщиком этого предприятия. Мне его удалось накрыть. Как должностное лицо, он моему суду не подлежал, почему я только об его участии мог сообщить губернатору, что я и сделал. Если я правильно помню, его суду не предали, а перевели на такую же должность в другой уезд.

Уличать конокрадов было трудно. Предварительное следствие вела полиция, и она это делала спустя рукава. Улики обычно собирались пострадавшим; он делал это плохо, что увеличивало число оправдательных приговоров, хотя в большинстве случаев я не сомневался в вине судимого. Если же улики были налицо, я присуждал виновных к заключению на год, что было самым суровым наказанием. Господа конокрады раскусили мою тактику и вскоре свою вину отрицать перестали, стараясь доказать, что кража совершена была не на моем участке, а на другом, где мой коллега, из ложного чувства человеколюбия, приговаривал конокрадов к более коротким срокам. Но постепенно количество краж на моем участке сократилось, а вскоре то же самое произошло и на других участках, так как другие мировые судьи переняли мое отношение к этому занятию.

Почти всех конокрадов я знал в лицо. Вскоре после моего приезда, желая купить лошадь, я поехал в Видзы, где раз в год была конская ярмарка. Туда барышники приводили из России лошадей, приезжали купцы из Пруссии.

При осмотре лошадей, как всегда на этих ярмарках, было много доброхотов давать покупателю советы, имеющие целью его ввести в обман. Они обращают его внимание на очевидно мнимые пороки лошади, дабы отвлечь от настоящих. За это они от барышников получают определенную плату.

Меня поразило, что на этот раз советы их были дельные. Я об этом сказал старожилу помещику, бывшему со мной.

— Еще бы, — заметил он. — Эти советчики все конокрады и хотят к вам подъехать. Они оперируют в вашем участке.

Купив лошадь, я советчиков-конокрадов угостил пивом и сказал им приветственную речь. Сказал, что рад был с ними познакомиться, благодарю за добрые советы, намекнул, что знаю, чем они промышляют, предупредил, что зря, без улик карать не буду, но, если попадутся, пусть не пеняют — меньше года не отделаются.

— И мы, — сказал один из них, — рады, ваше благородие, с тобой познакомиться. В лошадках ты толк знаешь, что нам лестно. Одного поля ягодка. А там все в руках Бога. Что ему угодно, то и будет. От своей судьбы не уйдешь, так в священных книгах писано.

Даже при наличности улик до обвинительного приговора далеко. Свидетели, дающие показания до суда, во время самого суда показывают совершенно иначе. Как правило, они прибегают к русскому “знать не знаю, ведать не ведаю”, если только откровенно не врут. Они дрожат перед конокрадами, боясь мести, кражи собственных лошадей или поджога.

Как я уже говорил, конокрадство было по преимуществу занятием староверов, но были и евреи-конокрады. Все они были из одного городка, Ракиши[212], если я правильно помню. Говорили, что конокрадство было традиционным занятием жителей Ракиши с незапамятных времен и ремесло это передавалось от поколения к поколению. Вероятно, поэтому евреи Ракиши оформились в особенно интересный тип, совершенно отличный от знакомого нам образа еврея. Все жители Ракиши были очень красивы, особенно женщины, хорошо сложены, сильны и широкоплечи; были они рыжеволосы; такого рода рыжие волосы с коричневым оттенком можно увидеть скорее на полотнах Тициана, чем в реальной жизни. Поведение и характер их сильно отличались от привычного для большинства людей поведения и привычек евреев в других частях черты оседлости. Они были решительны, дерзки и бесстрашны. На Кавказе недалеко от Кутаиси есть поселения евреев, которые тоже образуют особую группу, тоже представляют собой определенный тип. Они одеты как одеваются на Кавказе — черкеска и кинжал на ремне — и с первого взгляда производят впечатление настоящих горцев. Но одного слова достаточно, чтобы узнать в них тип знакомого Мойши. В Ракиши еврея легко узнать по чертам лица, но не по говору, который никак от говора староверов не отличался. Единственное, что отличало их, — религия.

 

 

Конокрадка

 

Одной из самых знаменитых еврейских конокрадок была Синица, ей было около 18 лет, и она была красавица из красавиц. Она неоднократно была привлечена к ответственности, судилась и у меня, и у других судей — и всегда выходила суха из воды. Дерзость ее росла изо дня в день, а поймать ее с поличным не удавалось.

Однажды, проезжая мимо маленького фольварка, так зовут в Литве усадьбы мелких владельцев, я увидел на пастбище красавца коня. Я вошел в дом узнать, не продадут ли. Владелец оказался знакомый.

— Продать продаю, — сказал он, — да только не вам. Проклятая лошадь никуда не годится. Хоть убей, иначе как шагом не пойдет. Все с нею пробовал — ничего не берет.

Мне вспомнилась Синица.

— Все равно я лошадь у вас покупаю, но с одним условием: сцапайте мне Синицу. Вы ее знаете?

— Кто ее, подлую, не знает? Да ее не поймаешь.

— Поймаете. Пустите коня пастись подальше от дома да вблизи устройте засаду. Она, увидя коня, наверное его попытается украсть. Дайте ей сесть на него да потом и схватите. Ведь конь бежать не станет. И сейчас волоките ко мне. Поняли?

— Понять понял, да ничего не выйдет.

—Попробуйте.

Проходит неделя, другая — является ко мне.

—Ну что?

—Шляется, проклятая, около коня, высматривает.

—Не зевайте.

Вечером я засиделся за работой, открывается дверь, входит Синица. Подошла вплотную, глядит в глаза, смеется:

—Делай со мной, что хочешь. Плакать я не стану.

Я крикнул лакея. Он вошел с владельцем коня.

—Зачем ее одну пустили ко мне?

— Упросила.

— Поймали ее?

— Так точно: села она на лошадь и полетела как стрела.

— Лошадь поскакала?

— Да как еще. Она коню под хвост пропустила бечевку и давай пилить. Он от боли и побежал, да, пробежав несколько саженей, как вкопанный и стал. Она через голову и полетела.

— Свидетели есть?

— Двое.

— Покажут правду?

— Как перед Богом.

— Ведите ее в полицию — вот постановление об аресте.

Я стал писать постановление. Синица с презрением, подбоченясь, смотрела на меня.

— И дурак же ты, барин, — сказала Синица. — Я бы во как тебя ублажила. Я сахарная.

И я отправил Синицу в тюрьму.

 

 

“Ты человек правильный”

 

Однажды в темную осеннюю ночь я на двуколке с кучером возвращался из Динабурга. В одном месте дорога круто спускалась под гору и сейчас же опять подымалась. Место это пользовалось худой славой. Кругом был густой лес и неоднократно тут бывали нападения на проезжающих. Нужно вам сказать, что вблизи Динабурга граница трех губерний: Витебской, Ковенской, Курляндской, что для беглых всегда удобно, так как из одной можно легко скрыться в другую. А беглых всегда было немало. В Динабурге были арестантские роты. Место, о котором я говорю, называлось Карачуны — от слова “карачун”, то есть гибель. И вот на этом проклятом месте сломалась моя ось.

Топора у нас не было, чтобы срубить сучок и привязать к оси. Я приказал кучеру сесть верхом на лошадь и ехать в ближайшую корчму за помощью, а сам остался сторожить покупки, которыми двуколка была переполнена.

Шел мелкий дождь, я продрог. Было темно — словом, я чувствовал себя не в особенно бодром настроении. На шоссе раздался стук телеги. Что это была телега, нетрудно было разобрать по звуку. Все ближе и ближе, того и гляди, что наскочит на меня. Я крикнул, чтобы не наткнулись. Остановились.

— Что за люди? — отозвался голос.

— Проезжий. Ось сломалась.

Зажгли спичку, потом фонарь, человек стал подходить. Меня он видеть мог, так как фонарь светил в мою сторону, а я его нет.

— Да это наша мировая, — послышался хриплый голос.

Не знаю почему, народ всегда величал мировых в женском роде.

Человек подошел вплотную, я его узнал и невольно опустил руку в карман, где лежал мой револьвер. Это был конокрад, которого я в запрошлом году на год посадил в тюрьму. Но я не подавал вида, рассказал, что с экипажем случилось.

— Ничего, сейчас исправим, — и он крикнул товарищу принести топор. Я в кармане взвел курок.

Конокрады срубили деревцо, приладили к оси, привязали двуколку к своей телеге.

— Ну, барин, полезай на воз.

— Да нам не по дороге, — сказал я. — Да вот, кажется, едет мой кучер с людьми из корчмы.

— Едет, так встретимся. Не задерживай, садись.

Делать было нечего, вскарабкался на воз. Повернули, поехали. Едем — молчим. Выехали в самую гущу леса. Поднялась луна — вижу топор лежит у него под рукой.

— А что, барин, не признаешь меня? — спрашивает. — Али забыл?

— Не припомню.

— Так. А меня ты во как обидел. Прямо сказать — разорил.

— Видно, так по закону пришлось.

— Вестимо, по закону, а не зря. Ты человек правильный — неча говорить. Теперь я чрез тебя прямо пропащий человек. — И он переложил топор поближе к себе. — Осудил ты меня на высидку на год. Все хозяйство и пошло прахом.

— За что?

— Вестимо, за что. По конским, значит, делам. За это, значит, за самое. Не помнишь?

— Не своди чужих коней.

— Да в том и штука, что я тогда лошадь не свел. Уводить коней, неча греха таить, уводил, и не раз, не два, бывало. А на этот раз — вот те крест, ни душой, ни телом не виноват. Зря посадили. Оговорили меня.

— Показывали под присягой, — сказал я.

— Вестимо, ты не мог знать. Человек ты правильный — неча сказать. И довез меня домой. И хотя сделал лишних двадцать верст, от денег отказался.

— С тебя взять грешно. Человек ты правильный — неча говорить.

Человека понапрасну посадил в тюрьму, разорил, а он “неча говорить, человек ты правильный”. А теперь послушайте, как на правосудие смотрят культурные люди.

Я иногда охотился с одним русским местным помещиком из университетских интеллигентов. Поступило на него прошение. Он во время охоты арапником хватил пастуха. Показал я ему прошение.

— Побил, — говорит, — этого мерзавца за дело: он собак сбил со следа.

Советую ему кончить дело миром — уплатить пастуху. “Не хочу” да “не хочу”.

На суд он не явился. Какой-то свидетель, его доезжачий[213], показал, что и пастух его ругал, и за взаимность обид приговорил его суд к штрафу всего в 20 рублей. Обвинитель остался приговором доволен.

Сейчас после приговора является помещик.

— Я подал вам прошение о пересмотре заочного решения. Вы принципиально должны меня оправдать, а то Бог знает, что эти хамы себе позволят.

— Просить о пересмотре дела вы по закону имеете право, но делать это вам не советую. Могут явиться новые свидетели, показание вашего доезжачего довольно нелепое, и, пожалуй, вместо штрафа вы попадете под арест.

Так оно и вышло. Оказалось, что свидетель был в полуверсте и ругань слышать не мог. Я помещика приговорил к аресту. Он перенес дело и в съезд, и в Сенат, но решение утвердили и его посадили. И я нажил врага на всю жизнь. Нет мерзости, которой он на мой счет не распускал.

Одну помещицу, которую знал еще в Вильно, пришлось посадить на пять дней. Ресторана в городе не было, и я в арестный дом посылал ей обед и ужин и даже фрукты и конфеты. Посланное она в аккурате съедала, а когда ее выпустили, меня начала ругать на чем свет стоит, уверяя, что я “красный” и ее, как дворянку, приказал под арестом нарочно скверно содержать.

“Неча говорить — правильно”.

 

 

Маленький Ицек

 

Полагаться на хорошее отношение к тебе людей, вообще-то, весьма легкомысленно. Но в Новоалександровске у меня появился друг, на которого я мог положиться как на каменную гору. Маленького роста, бледный, это был мальчик лет восьми-девяти, он был сыном бедного еврея, и у него были необыкновенной красоты глаза. Этот ребенок никогда не смеялся, не бегал, как бегают дети, не играл. Вся его энергия с утра до вечера уходила на добывание хлеба насущного. Я познакомился с ним случайно. Как-то я пришел на рынок и обратил внимание на крошечное и смешное существо, одетое в какие-то обноски, с шапочкой на голове, из-под которой висели пряди волос, как часто видишь у евреев. Существо энергично бегало от одного продавца к другому, что-то продавая и покупая. Существо это выглядело смешным, несчастным и трогательным.

Через несколько дней я встретил его опять. Он медленно и с достоинством шествовал по улице, заложив руки за спину и склонив голову на грудь. Время от времени он останавливался и что-то подсчитывал на пальчиках. Вид у него в эти минуты был очень серьезным. Но вот он принял какое-то решение, выпрямился и с достоинством зашел в лавку, где пожилая еврейская женщина торговала всякой всячиной. Через некоторое время он вышел оттуда, держа в руках две коробки спичек. Я подозвал его к себе, купил спички и, закурив сигару, похвалил их и попросил его доставить мне домой упаковку таких спичек. Пока я доставал кошелек, чтобы отдать ему деньги, я украдкой взглянул на его лицо. Лицо его сияло. Но мальчик торжества своего ничем не выдал, а деловито сообщил мне, что если я куплю у него 10 упаковок, а не одну, он даст мне 5% скидки. Разумеется, отказаться от такого выгодного предложения я никак не мог, и у нас завязались хорошие деловые отношения.

Мальчик рассказал мне, что он из богатой семьи, что недвижимая собственность его отца оценивается в 130 рублей, но дома никто не готовит еды, потому что и отец и мать с утра до вечера работают, а держать прислугу смысла не имеет — она только ворует. Но, поскольку дома никого никогда не бывает, дети должны сами зарабатывать себе на хлеб.

— Но твой отец, — сказал я, — он, наверно, дает тебе деньги на еду?

— О да, — ответил Ицек. — Отец мне помогает. Каждый день он дает мне 20 копеек.

— Это хорошо! — сказал я. — На эти деньги можно жить.

— Очень трудно, — ответил мальчик. — Покупателей здесь нет. Иногда в день и 5 копеек не заработаешь. На эти деньги и хлеба не всегда купишь. Хлеб сейчас дорогой, 3 копейки за фунт.

— Подожди, ведь отец дает тебе 20 копеек каждый день.

— Да, но эти деньги я должен вернуть ему вечером.

Так я выяснил, что отец эти деньги дает в долг, а жить мальчик должен на то, что может выручить.

После удачной сделки со спичками, на которой Ицек заработал громадную для него сумму, его дело начало понемногу расширяться, и он стал торговать оптом. Мне он доставлял мешками сено и овес, должен заметить, хорошего качества; он никогда не ошибался в количестве доставляемого и не просил за товар дороже того, что просили за него на рынке. Я следил за ним, и не потому, что опасался, что он меня обманет на рубль или два, а потому, что этот прелестный мальчик, или, скажем, вполне достойный предприниматель, меня восхищал.

И маленький Ицек становился богаче и богаче. Думаю, что его капитал был уже больше, чем “громадная собственность” его отца. Это было видно и по уважению, с которым обращались с ним его собратья и купцы, и по той приветливости, с которой здоровались и беседовали с ним крестьяне, снабжавшие его сеном и соломой, но особенно это было заметно по одновременно смешному и достойному поведению этого крошечного банкира-колобка. Ермолку носить он перестал, как и подобает богатому еврейскому купцу, и стал носить кепку, такую же, какую носил сам Мизрах, — и никто этому не удивлялся.

И все же... Впрочем, конец рассказа интереса не представляет. Всем известно, как из прекрасных детей вырастают далеко не прекрасные люди. Но делать какие бы то ни было выводы на примере маленького Ицека мне не хочется. История Ицека — история не только о нем лично, но о сотнях тысяч несчастных детей из еврейских гетто, для которых борьба за кусок хлеба начинается чуть не с колыбели. И хотя мой маленький друг завоевал себе видное положение на рынке Новоалександровска, сколько остальных на этом самом новоалександровском рынке не получили ничего, кроме скоротечной чахотки.

 

 

Черта оседлости

 

Я перечитал написанное, и мне пришло в голову, что, быть может, не все знают, что такое “черта оседлости”, о которой я упомянул в первой главе. Как известно, евреи не имели права жить во внутренних областях России. Жить они могли только на Северо-Западе и Юго-Западе Российской империи; губернии, находящиеся на территории этих областей, и окружала “черта оседлости”. Как следствие закона о черте оседлости, на этих территориях было сконцентрировано многочисленное еврейское население, не имевшее права зарабатывать на жизнь ничем, кроме ремесленных работ и мелкой торговли. Число ремесленников значительно превышало число потребителей, и я предлагаю самому читателю представить себе, каким образом эти люди выживали. В торговле возможностей было больше, но в большинстве случаев постоянного заработка и она не гарантировала. Право передвижения евреев по территории России было ограничено. Но как можно заниматься торговлей, если человек не имеет права передвигаться и часто даже выехать из своего дома! Чтобы хоть отчасти передать вам самоощущение евреев, перескажу разговор между сидящими в окопе солдатами во время Первой мировой войны, сообщенный мне одним знакомым офицером. Он красноречивее многих страниц.

— Попался бы мне в руки Вильгельм, — сказал один солдат, — я бы его, подлеца, не в плен бы взял, а убил бы.

— А я, — сказал казак с Дона. — Нет, я бы его не убил, я бы его хорошенько нагайкой попотчевал бы. Ну, а что бы ты, Мойша, с ним сделал?

— Я? Что бы я с ним сделал? Да ничего бы я с ним не сделал. Я бы ему еврейский паспорт дал. Пусть живет с ним на здоровье.

Одним из продуктов черты оседлости был фактор, можно назвать его дельцом, правая рука всех живущих в этих местах. Фактор одновременно и банкир, и сутенер, и судья, и все остальное, что вам понадобится. Он дает в долг, чистит обувь, бегает в магазин за сигаретами или пивом, занимается продажей имений, стоимость которых оценивается миллионами и за продажу которых никакое определенное вознаграждение ему гарантировано не было. Настоящий маклер получал 2% за продажу имения, фактор, в лучшем случае, 100 рублей. Но он никого за это не винит, ни на что не жалуется, он счастлив. Большие сделки бывают раз или два в жизни, но фактор, которого никто не приглашает, появляется сам и сам предлагает свои услуги, клюет по зернышку, понемногу, одну крошку за другой, что позволяет ему самому оставаться наполовину живым и не дать умереть с голоду его семье, а может быть, еще и знакомым и далеким родственникам.

Когда на рассвете вы собираетесь ехать в Динабург, никого об этом не предупреждая, не говоря никому ни слова о своем путешествии, нельзя не удивиться, увидев, что на козлах сидит Мойша. Я спрашиваю его, зачем он со мной едет и что ему это даст. Оказывается, что и этому, и другому, и третьему Мойше в Динабурге что-то нужно, а поездка туда и назад стоит рубль с человека. Со мной Мойша едет задаром, он может уладить свои дела и дела других людей, за что берет с каждого человека всего 50 копеек. “Если вы поручите мне купить что-нибудь для вас, то в магазине я получу 1% со стоимости вашей покупки. В гостинице я получаю бесплатную еду, если приезжаю с вами. Вы заказываете пиво или вино, я продаю пустые бутылки. Вы покупаете новую шляпу и отдаете мне старую, которую вы с собой домой не повезете. Таким образом, я и зарабатываю рубль или два”. Другими словами, Мойша не выжимает из вас последнее, он не сдирает с вас кожу, он живет вашими остатками, и добавлю, он очень полезен как человек умный и приятен как человек, в большинстве случаев очень честный и обходительный.

 

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 166; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!