Русские в Берлинском университете



 

Русские в университете представляли собой довольно красочную группу. Среди них были неряшливые нигилисты, предпочитавшие учить других, нежели учиться чему-нибудь самим; были готовившиеся к профессорской деятельности, были и другие, в первую очередь, дети из богатых дворянских семей, которые поступили в университет только потому, что быть студентом и учиться в университете стало модным. Нужно было быть где-то, но не потому, что хотелось учиться. Ко второй группе принадлежали Орлов и Воейков[65], ставшие профессорами в Московском университете; с ними был Пирогов[66], профессор из Одессы.

Из третьей группы степень доктора философии получили только пятеро: два брата бароны Корф, Ершов, Зайковский[67] и я. Остальные после первого года занятий почувствовали, что им трудно, и вернулись домой. Некоторые из них впоследствии заняли в государстве высокие должности.

Князь Михаил Муравьев[68], внук литовского диктатора[69], был веселым и легкомысленным молодым человеком, без каких бы то ни было убеждений, по природе своей человек сообразительный, но редкостный лентяй и без самых элементарных знаний. На лекции он не ходил, в книжки не заглядывал, вместо этого любил посещать театры, общества, собрания и дружить с людьми из высших кругов. Однажды он спросил у меня, кто первым правил Римом — Аттила или Нерон. После первого года занятий он вернулся в Россию и стал помощником посланника. Впоследствии он стал министром иностранных дел России.

Я был знаком с его страшным дедушкой, Михаилом Николаевичем Муравьевым, который в какой-то степени был нашим родственником. Он был очень некрасив, и мне всегда напоминал верблюда и таковым и был, но, правда, умным. После успокоения Литвы Катков в московской печати создал образ Муравьева — благообразного и мудрого правителя, друга отечества[70]. Не знаю, был ли он другом отечества, но дара правителя у него не было. Был он безжалостным усмирителем. Литву он успокоил, но он же и привел ее к хозяйственной разрухе.

“Муравьевы, — говорил он, — бывают такие, которые вешают, и такие, которых вешают”[71]. Среди последних, как известно, был декабрист Муравьев. Жена Муравьева-Амурского[72], француженка, образованная и умная женщина, как и ее муж, ненавидела литовского Муравьева. “Я прощу ему все его грехи, — сказала она однажды, — при условии, что он повесит обоих моих племянников, Мишу и (забыл имя другого), этих негодяев”. Ее желание не осуществилось. Один из них стал министром иностранных дел, другой — министром юстиции[73].

 

 

Знаменитые немцы

 

В доме посла барона Доннигеса, точнее в доме его дочери Хелены, поскольку родителей мы практически никогда не видели, я познакомился с Фердинандом Лассалем, знаменитым отцом социализма. В том же году Лассаль был убит на дуэли моим другом Раковицем, женихом Хелены[74]. У Лассаля был драгоценный дар пленять совершенно незнакомых людей при первом же с ними знакомстве; он ослеплял собеседника своим блестящим умом и редкой энергией, но скромность и настоящая образованность в число его достоинств зачислены быть не могли. Несмотря на его смелость и дерзость, искренности его политических убеждений я не доверял. Меня не покидало ощущение, что он прежде всего являлся честолюбцем, своего рода авантюристом в поисках добычи, что его действия были не результатом глубоких убеждений, а орудием, способом добиться власти и славы. После одного из его блестящих выступлений на каком-то рабочем собрании, где я был вместе с группой моих друзей, мы вошли в комнату, в которой на кушетке отдыхал Лассаль. Через несколько минут мы собрались уходить, но он запротестовал.

— Садитесь, — сказал он. — Хоть на минуту позвольте побыть среди чистых людей. От этой группы там... пахнет ужасно.

В нашем присутствии он играл роль джентльмена, окруженный рабочими — роль пролетария[75].

Мне довелось много раз видеть знаменитого Мольтке[76], который тогда еще не стал маршалом. Я говорю “видеть”, потому что никогда ни на одном из тех вечеров, где я встречал его, я не слышал его голоса.

— Правда ли это, — спросила одна дама у его очаровательной жены-англичанки, годящейся ему во внучки, — что ваш муж говорит на во семнадцати языках?

— Говорит? Он может молчать на восемнадцати языках.

Я довольно хорошо знал великого Бисмарка[77], этого идола немцев. В своей жизни мне довелось видеть только двух людей, чье присутствие ощущалось всеми: это — Бисмарк и Александр III. Но от Бисмарка шло ощущение активной, творческой и разумной властности, Александр III — давил своей тяжелой, неподвижной волей, властностью мастодонта без всякой мысли. Не только внешность Бисмарка, но его жесты и движения олицетворяли собой суть власти. Что Германия и особенно Пруссия боготворили его — более чем понятно. Но почему чуть не обожествляли его все остальные? Для человечества в целом он представлял опасность; его знаменитый лозунг “Сила выше закона” содержал в себе отрицание всей накопленной до него культуры и явился причиной всех трагедий Европы. Даже восхищаясь умом этого гиганта, я не мог не расстраиваться, слушая его. В высказываемых Бисмарком мнениях отражалась не просвещенная Европа, а средневековая сила кулака. Он был замечательно наблюдательный человек. Как-то, говоря о России, наш посол Убри[78] повторил однажды кем-то сказанное, что у нас в России, к сожалению, нет людей.

— Какая ерунда, — немедленно откликнулся Бисмарк. — Я очень хорошо знаю Россию. У вас больше способных людей, чем где бы то ни было. Но вы не знаете, как использовать этих людей, а может быть, и не хотите знать.

Продолжая разговор, он добавил:

— Французы не могут жить без кумиров и часто создают богов из бесполезных маленьких людей. Вы, русские, не можете примириться даже с настоящими богами. Вы пытаетесь укротить их и затем втоптать в грязь.

 

 

Сумасшедший изобретатель

 

Знаменитый психиатр профессор Гризингер[79], которого я часто встречал у моего друга профессора экономики Дюринга[80], впоследствии знаменитого философа, разрешил мне посещать его лекции, хотя я и не был студентом медицины. Особенно интересными были те, на которых он говорил о сумасшедших. Одним из них был американский полковник, убежденный в том, что он великий изобретатель. Как человека, не представлявшего опасности для общества, его выпускали погулять из клиники “Шарите”, и он начал заходить ко мне в гости. Он говорил часами о своих изобретениях, рисуя машины и записывая химические формулы, в которых я ничего не понимал. Он особенно утомлял и раздражал меня разговорами о каком-то взрывчатом веществе, эффективность которого якобы превышает эффективность пороха. Динамит был изобретен только через два года.

Спустя много лет, приводя в порядок свои бумаги, на каком-то обрывке я обнаружил одну из написанных им формул. Так получилось, что в это время ко мне зашел в гости профессор химии Томского университета Рубалкин[81]. Я показал ему сохранившуюся запись:

— Угадайте, что это такое?

Он глянул.

— Тут и угадывать нечего, это формула динамита.

 

 

Докторская диссертация

 

Нечто похожее, разумеется, с куда более скромными последствиями, приключилось со мной. Упоминаю я об этом исключительно для того, чтобы показать, как меняются со временем сложившиеся, устоявшиеся мнения. В качестве темы своей диссертации я выбрал тему “Протекционные тарифы и их влияние на развитие промышленности”. Своими мнениями и мыслями, имевшими отношение к этой проблеме (мое исследование было опубликовано позднее институтом Петерса отдельным изданием под названием “Etudes sur la protection et son influence sur industrie”)[82], я часто делился с Дюрингом, который слушал меня вполне благосклонно. Зачем ему понадобилось рассказать декану моего факультета о моей теме, мне неизвестно, но декан предупредил меня, что мне следует выбрать другую тему, так как диссертация такого направления принята не будет, поскольку якобы “противоречит тому, что наука давно доказала”. Но, несмотря на это, вначале Америка, а потом и большинство европейских стран предпочли ту систему, которая, по убеждению профессора, противоречила научным доказательствам.

Получив степень доктора философии в области политэкономии, я вернулся в Россию для того, чтобы служить своей стране, как я наивно это тогда себе представлял.

 

 

Скобелев

 

В Польше, где служили оба моих брата, Миша и Георгий, я бывал каждый год по дороге в Петербург, и вот теперь я опять ехал из Берлина в Варшаву, чтобы повидаться с ними. В Варшаве у меня были также и друзья: семья князя Имеретинского[83], Дохтуров[84] и Скобелев[85], все они стали впоследствии заметными людьми. Скобелева я знал по Кавалергардскому полку, где он был юнкером и откуда, желая участвовать в военных действиях, перевелся в Гродненский полк, двинутый в Польшу. Но туда он прибыл, когда все было уже закончено. Удовлетворить свое честолюбие он не смог. Скобелеву тогда было лет двадцать. Он не был ни богат, ни красив, ни родовит, пороха еще не нюхал — словом, ничем из большинства офицеров полка не выделялся. Но странное дело. Не прошло и полгода, все заговорили о нем как о герое. Как он этого добился, уж не знаю, но знаю, что причин к этому тогда еще никаких не было. Самолюбие у него было необычайное, и “хотеть” он умел, а стать великим было его мечтой чуть ли не с детства. Быть всегда на виду, быть популярным для него было насущной потребностью, и все его усилия были направлены к этому. Мы часто трунили над этой его слабостью. Достаточно было ему намекнуть, что кто-нибудь им не восторгается, его недолюбливает, и Скобелев уже лезет из кожи, чтобы так или иначе строптивого покорить — и в конце концов покорял.

Что нас связало, не понимаю. В складе характера у нас общего было мало, взглядами и вкусами мы расходились. Мы постоянно дразнили друг друга и, пожалуй, если вдуматься, даже недолюбливали. Но, как говорится, черт нас веревочкой связал, и связанными мы остались на всю жизнь.

Скобелев, крайне предусмотрительный в делах службы, в частной своей жизни был легкомыслен, как ребенок, на все смотрел шутя и о последствиях не думал. Возвратясь из-за границы (это было уже после похода Скобелева в Хиву), я узнал о его женитьбе. На следующий день мы встретились в вагоне по пути в Царское Село. Я его не видел два года и не узнал, потому что он сильно располнел. Разговорились.

— Что ты делаешь вечером? — спросил он, когда поезд уже подходил к станции.

— Ничего.

— Поедем к Излеру[86], потом поужинаем с француженками.

— Да ведь ты, кажется, на днях женился, — напомнил я ему.

— Вздор. Это уже ликвидировано. Мы разошлись. Знаешь, что я тебе скажу. Женитьба ужасная глупость. Человек, который хочет делать дело, жениться не должен.

— Зачем же ты женился?

— А черт его знает зачем.

После блистательного похода в Ахал-Теки Скобелев мне рассказал, как его принял Александр III. Вместо похвалы он высказал неудовольствие на то, что он, главнокомандующий, не сумел сберечь жизнь молодого графа Орлова, павшего во время штурма.

— И что ты ему ответил?

— А что тут можно ответить! Сам знаешь...

Курьезная подробность. Этот легендарный герой, который сотни раз, не колеблясь, бросался навстречу смерти, боялся, да как еще, мышей. Видя мышь, он белел и вскакивал на стол. Однажды его приятель подбросил ему в постель резиновую мышь и сам испугался больше Скобелева, когда у последнего началась истерика.

Но вернусь к моему рассказу.

 

 

“Как мне стать полезным моему отечеству”

 

Моя цель мне была ясна — я горел желанием быть полезным моему отечеству настолько, насколько мог. Честолюбия у меня не было, определенное положение в обществе благодаря моему имени уже было. В деньгах я не нуждался и о личном обогащении не помышлял. Я искренно хотел быть полезным моему отечеству, полагая, что приносить пользу можно только на гражданской службе.

При встрече с братом Мишей, который был уже генералом и губернатором, я ему передал о моих планах и просил его совета.

— Миша, — сказал я, — я не ищу ни карьеры, ни денег, я хочу одного — быть полезным родине, это моя единственная цель.

— Какая же это цель? — сказал Миша. — Это не цель, а фраза из некролога. Только в некрологах пишут: “Польза родине была единственной целью этого замечательного человека”. Я видел тысячи людей, умирающих на полях битвы, и ни один из них не имел целью быть убитым для пользы родины; они просто умирали, исполняя свой долг. Делай добросовестно дело, которое ты выберешь, какое бы оно ни было, и будешь полезен родине.

— Какое бы оно ни было?! По-твоему, выходит, что, займись я массовым истреблением клопов или сажай я картофель, я буду столь же полезен, как ты, который управляешь целой губернией.

— Конечно, ты окажешь России реальную пользу, ибо клопы больно кусаются и беспокоят россиян; а чем больше будет картофеля, тем страна будет богаче. Насколько же мое губернаторство полезно или вредно, одному Аллаху известно.

— Зачем же ты взялся за губернаторство, а не за истребление клопов?

— Да просто оттого, что я честолюбив, хочу сделать карьеру.

— А я хочу служить государству. Куда мне поступить?

— Этого я тебе сказать не могу. Никогда на гражданской службе не служил и тебе не советую, — последнее дело. А если непременно хочешь, я тебя познакомлю с моим вице-губернатором — он в этих вопросах дока. Чиновник в квадрате. Но лучше брось. Ты не выдержишь и через год-другой уйдешь.

Человек, о котором говорил Миша, назывался Иван Логгинович Горемыкин[87] и был тем самым человеком, который при Николае II стал министром внутренних дел и определял политику России. У Миши в этот день кроме Горемыкина обедал и товарищ его по Генеральному штабу — князь Щербатов[88], калишский губернатор. Горемыкин на все мои вопросы отвечал любезно и обстоятельно, но ничего мне не разъяснил. Из его слов выходило, что нужно сделать одно, но, принимая в соображение разные обстоятельства, совершенно другое.

— Уж эти мне чиновники! — сказал Щербатов, когда Горемыкин уехал. — Ты спросишь его, который час, а он тебе обстоятельно доложит, как измеряется время, как изобрели часы, какие бывают системы часов, — но который час, он тебе никогда не скажет. Вы, барон, хотите служить? Идите ко мне чиновником особых поручений. У меня как раз “вакансия”.

— А в чем будут состоять мои обязанности, князь?

— Конечно, в ежедневном спасении России, — сказал Миша, который теперь не упускал случая меня подразнить.

— Изволите ли видеть, — сказал Щербатов, - Губернатор, особенно в Польше, Робинзон Крузо, выброшенный на необитаемый остров. Но остров хоть и обитаем, но для сохранения своего престижа Робинзон должен якшаться с жителями как можно меньше, а то они его приручат и проглотят. И вот для утешения его в одиночестве и сношения с дикарями судьба ему прислала верною Пятницу; этим единственным Пятницей будете у меня вы.

— Слава Богу, — сказал Миша. — А то у тебя, князь, часто и по пяти пятниц на одной неделе бывает. А ты, брат, не зевай и соглашайся. Для начала лучшего не найдешь.

 

 

Чиновник особых поручений

 

Польский мятеж уже давно был подавлен, но Польшу продолжали держать чуть ли не в осадном положении. Нужно сознаться, что наша политика, не только в Польше, но на всех окраинах, ни мудра, ни тактична не была. Мы гнетом и насилием стремились достичь того, что достижимо лишь хорошим управлением, и в результате мы не примиряли с нами инородцев, входящих в состав империи, а только их ожесточали, и они нас отталкивали. И чем ближе к нашим дням, тем решительнее и безрассуднее мы шли по этому направлению. Увлекаясь навеянной московскими псевдопатриотами идеей русификации, мы мало-помалу восстановили против себя Литву, Балтийский край, Малороссию, Кавказ, Закавказье, с которыми до того никаких трений не имели, и даже из лояльно с нами в унии пребывавшей Финляндии искусно создали себе врага.

Польшей в то время управлял наместник граф Берг[89], умный, умудренный опытом искусный политик, он был европейски образован, вежлив, как маркиз XVIII века, хитер, как старая травленая лиса; он ясно понимал, что для края нужно, стремился не только успокоить страну, но и помирить ее с Россией. Но против него шла травля со стороны “истинно русских” патриотов, как величали себя московские шовинисты, поддерживаемые петербургским ко всему безразличным чиновным людом, — и старая лиса искусно лавировала, стараясь держать ею избранный курс, но не всегда следуя по нему.

Мой патрон, князь Александр Петрович Щербатов, был человек совершенно иного пошиба; он тоже был умен, но им управлял не здравый смысл, а импульс, минутное настроение. У него, как правильно заметил Миша, было пять пятниц на неделе. В “Русской старине” за несколько лет до революции появились его записки[90]. Судить, насколько они аккуратны, я не могу, потому что меня в то время там не было, но могу сказать, что изображает он себя, каким никогда не был. Принципов у него не было никаких, за исключением одного — не иметь вообще никаких принципов или иметь их много. Достигать он умел, был впоследствии и товарищем министра, и командиром дивизии, занимал и другие ответственные посты, но нигде удержаться не мог и всегда должен был уйти, если не со скандалом, то только потому, что имел сильных друзей. Друзья цену ему знали, но по старой памяти всегда вытаскивали его из воды, не утонувшим, а только сильно подмоченным. Когда ему было нужно, он знал, как и чем подкупить. Он умел балагурить и смешить, и с ним жилось приятно до минуты, когда внезапно жить с ним становилось невтерпеж[91].

Поляки его ненавидели так же, как он ненавидел их. Чинить полякам притеснения, наносить им уколы он считал чуть ли не патриотическим долгом, благодаря чему был в Москве persona grata[92], a y графа-наместника не в милости. Граф был полной противоположностью Щербатову — он был вежлив, тактичен, особенно с поляками, желая их привлечь к нам. Граф неоднократно говорил Щербатову о своем неудовольствии им, и после каждого такого разговора князь становился приятным и обходительным, а затем возвращался к прежнему. Было ясно, что рано или поздно они поссорятся и дело закончится скандалом.

Однажды в приемную князя вошла старая незнакомая дама, очень почтенного вида, и, сильно волнуясь и вытирая слезы, на мой вопрос, что ей желательно, ответила, что она просит разрешения выехать в Лемберг[93], где живет ее сын, который заболел и находится при смерти.

Я поручил чиновнику заготовить паспорт и уже хотел его нести князю для подписи, когда он сам вошел в приемную.

Дама ему поклонилась.

— Вам угодно? — спросил князь.

— Ваша Светлость, — по-французски сказала дама, и голос у нее задрожал. — Я прошу о милости, разрешите мне выезд за границу к больному сыну.

— Во-первых, — тоже по-французски сказал князь, — я иного языка, кроме русского, не понимаю; во-вторых, я не Светлость, а Сиятельство; в-третьих, я не милостив и потому паспорта вам не выдам, — поклонился и ушел.

Дама была ошеломлена. Успокоив ее, насколько возможно, и сказав, что произошло недоразумение, и попросив ее подождать, я пошел к князю.

— Эдакое польское нахальство! — сказал Щербатов, когда я вошел к нему. — Подкупить, что ли, хочет меня своей “светлостью”. Кто эта старая дура?

— Во-первых, — сказал я, — она не может знать, сиятельство вы или светлость. Во-вторых, я с ней немного знаком, я видел ее несколько раз в Варшаве во дворце у графа. Она совсем не дура, а вполне приятная женщина.

— У кого?

— У графа Берга.

Щербатов нахмурился.

— Все равно — паспорта не дам.

— Напрасно. Она обратится к графу, и он выпишет ей паспорт.

— Ну нет, — сказал князь. — Такого удовольствия я графу не доставлю. Узнайте ее адрес и прикажите послать ей паспорт немедленно. — И он подписал паспорт.

Мои занятия были не сложны. Утром я пересказывал князю, о чем писала иностранная пресса, потом мы вместе обедали, а вечером ездил с ним в театр или с ним же играл в “макао”[94]. Скоро это мне надоело, и так как от него работы добиться не мог, обратился к его правителю канцелярии, приятному и интеллигентному человеку. Чиновником этот правитель канцелярии отнюдь не был; он был соседом князя и оказался здесь так же случайно, как и я.

— Вы хотите работы? Вы спрашиваете, в чем, собственно говоря, состоят ваши обязанности? Извольте. Чиновник особых поручений, точно говоря, предмет роскоши, а не необходимости. В каждом обиходе, изволите видеть, бывают вещи, которые годами никому не нужны, но вдруг могут пригодиться. Вот на стене у меня висит старинный пистолет; выдержит ли он выстрел — я не знаю; но, если войдет разбойник, мне этим пистолетом, быть может, удастся его испугать. А относительно работы скажу одно: чиновники бывают двух категорий — одним поручается исполнять автоматически текущие дела, и они изо дня в день это делают, пока окончательно не отупеют; другие — ни чего не делают, но сохраняют свою способность думать и со временем могут достигнуть и более высокого положения. Середины нет. Работая, вы приговариваете себя в вечному небытию, ничего не делая, вы сохраняете возможность оказаться в один прекрасный день среди людей. Сидите и ждите, а быть может, и до того придет разбойник и тогда мы вами его испугаем, и ваше дело в шляпе.

 

 

Деловая поездка

 

Вскоре, быть может по почину правителя канцелярии, князь мне поручил обревизовать магистрат города Колы. Это была моя первая командировка. Гораздо позже вспоминая свою поездку, я начал понимать, что поручения я, конечно, не исполнил и не мог по полному незнакомству с делом. Злоупотреблений я не нашел, хотя, вероятно, они существовали. Но, прожив около месяца в глухом городишке среди чиновников и наблюдая порядки и методы управления русской администрации, я пришел в ужас.

Основным принципом московских патриотов было заменить всех чиновников-католиков чисто русскими, то есть православными. На должность начальников уезда назначили офицеров, воевавших в этом крае, на должность земельных инспекторов — офицеров низшего ранга; они выполняли свои обязанности добросовестно, иногда слишком добросовестно, вмешиваясь часто в дела, которые к ним отношения не имели. Все остальные чиновники вообще никуда не годились. Так как Польша не имела русских чиновников, их пришлось выписать из России. Там воспользовались этим, чтобы избавиться от всякого хлама, и на должности, требовавшие лучших, прислали самых негодных, но и этих было недостаточно, чтобы пополнить все места. Тогда на ответственные посты посадили присланную шушеру, а исправных поляков сместили на низшие места. Прибывшие из России никаких постов там не занимавшие люди оказались в Польше начальниками, о чем в России они и мечтать не могли, и успех вскружил им головы. Себя они считали победителями, безграничными владыками завоеванной страны и с поляками обращались свысока, демонстрируя им свое презрение.

Когда я представил князю доклад о проведенной мною, как я уже сказал, неудачной ревизии, я одновременно изложил мои впечатления об общем состоянии дел. Щербатов остался очень доволен моей ревизией: оказавшись совершенно ненужной, она убедила его в своей правоте. Зато мои общие впечатления он назвал “предвзятым ослеплением”.

 

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 197; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!