Офицер в рясе был героем-любовником 22 страница



       Недовольство генералом Янушкевичем началось в армии сразу же и затем, по мере наших неудач, всё возрастало. В последних если и винили когда-либо ве­ликого князя, то только отдельные лица; масса же воз­мущалась «бездарным» Штабом. Сначала шел общий гул. Когда, бывало, на фронт ни приедешь, непременно услышишь два-три «милых» слова по адресу Штаба Ставки, выраженных то деликатно, а то и резко. Я не думаю, чтобы отголоски общего недовольства не доле­тали до слуха генерала Янушкевича, но до мая 1915 го­да я как будто не слышал от него жалоб на тяжесть его положения и на какие-либо нападки на него. С мая 1915 года, когда начала развертываться наша Галицийская катастрофа, генерал Янушкевич стал мишенью для ударов со всех сторон. На фронте его открыто ругали {267} и младшие и старшие. В Ставке его засыпали письмами с фронта, в которых он выставлялся главным виновни­ком всех несчастий, переживаемых русской армией. И слухи, прилетавшие с фронта, и письма, приходившие оттуда, попадали в цель. Честный генерал Янушкевич близко принимал их к сердцу и глубоко страдал, созна­вая, что в тех и других была известная доля правды. Теперь буквально всякий раз, как только мы с ним оста­вались наедине, генерал Янушкевич начинал жаловаться мне, что он изнемогает под тяжестью всё растущей злобы против него, всё усиливающихся нападок и обви­нений. Это особенно участилось в конце июля, когда ве­ликий князь, в виду приезда в Ставку великой княгини Анастасии Николаевны, завтракал у себя в вагоне, и мы с генералом Янушкевичем вдвоем сидели за столиком. Однажды он дал мне письмо, сказав:

       — Прочтите! Это одно из многих «любезных» пи­сем, которыми теперь с фронта угощают меня.

       Письмо было написано складно, дельно, зло и ядо­вито. Не могло быть сомнения, что его писал не маль­чик, не очередной ругатель и не профан, а серьезный, умный и опытный мастер военного дела. В письме гене­рал Янушкевич назывался невеждой в военном деле, предателем, изменником, виновником всех настоящих бед и несчастий, ведущих Россию к гибели. Автор пись­ма грозил генералу Янушкевичу тяжкой ответственно­стью не только перед отдаленной историей, но и перед ближайшей действительностью, — перед законным су­дом, которого потребует армия. По-видимому, письмо произвело огромное впечатление на Янушкевича. Он тяжко страдал. Признаюсь, что мне было глубоко жаль его. Но чем я мог помочь ему? Жалуясь мне на тяжесть своих переживаний, генерал Янушкевич, может быть, ждал от меня определенного совета, толчка или давления на него. А у меня нехватало ни смелости, ни нравственного права сказать ему то, что мне казалось правдой. Ну, как я мог сказать ему прямо:

{268} — Николай Николаевич, уходите скорее от дела, с которым вы не можете справиться и через это прино­сите, сами того не желая, много вреда!

       А вдруг я сам ошибаюсь, думая так? Всё же тут я не специалист и могу говорить больше с чужого го­лоса, чем на основании личного серьезного знания и убеждения. Поэтому при беседах наших я больше от­малчивался. Точно угадывая мои мысли, генерал Януш­кевич, в ответ на мое молчание, несколько раз повторял:

       — Я же не держусь за место. Я несколько раз просил великого князя отпустить меня; что я поделаю когда он меня не отпускает?

       Но однажды я всё-таки сказал ему:

       — Вы бы, Николай Николаевич, еще раз попросили великого князя.

       Побывав на фронте в конце июня, или в начале июля 1915 г., я наслушался жалоб на начальника Штаба. Забыв и осторожность, и дисциплину, ни с чем не счи­таясь, его открыто ругали самые солидные генералы. Штаб Ставки для фронта был одиозен. Вернувшись в Ставку, я решил по поводу слышанного мною перего­ворить с генералом Крупенским. К совету мы привлекли еще генерала Петрово-Соловово. Я рассказал им, чего наслушался на фронте, причем высказался за то, что необходимо обо всем довести до сведения великого кня­зя. Сообщение мое не оказалось новостью ни для Крупенского, ни для Петрово-Соловово. Генерал Данилов вообще никогда не пользовался любовью ни в Штабе Ставки, ни в свите великого князя; в последнее же время и к генералу Янушкевичу отношение великокня­жеской свиты стало явно недоброжелательным: она в данном случае мыслила и чувствовала под впечатлением слухов, шедших с фронта. Генерал Крупенский согла­сился доложить великому князю об отношении фронта к начальнику и генерал-квартирмейстеру его штаба. На другой день Крупенский сказал мне, что им всё доложено {269} великому князю во время вечерней прогулки на авто­мобиле. Великий князь спокойно выслушал сообщение и ответил Крупенскому, что всё это ему известно, но он не считает себя в праве увольнять лиц, избран­ных и назначенных непосредственно самим Государем.

       В половине июня 1915 года, во время знаменитой «смены министров», перед заседанием под председа­тельством самого Государя, ко мне в вагон вошел тог­дашний министр земледелия статс-секретарь А. В. Кривошеин и просил меня по совести ориентировать его в положении дел в Ставке. При этом особенно интересо­вал его вопрос, насколько отвечают своему назначению генералы Янушкевич и Данилов. Значит, вопрос о смене их обоих волновал теперь и министерскую среду. С Кривошеиным меня связывали самые добрые отношения и, конечно, я не смог скрыть от него, как к тому и другому относятся в Штабе и на фронте.

В конце июля или в самом начале августа мы воз­вращались с поездки в штаб Северо-западного фронта. Когда поезд прибыл на ст. Барановичи и отсюда должен был через несколько минут направиться в свой тупик, генерал Янушкевич обратился ко мне: «Пойдем с вами пешком до тупика». Мы пошли. Дорогою он всё время изливал мне свою скорбь по поводу непрекращающихся нападок на него. Меня так и тянуло сказать: «Николай Николаевич, отойдите от зла, сотворите благо! Уходите скорее! Не под силу вам ваше дело»... Не смог... духу не хватило. Вернувшись в свой вагон, я передал доброму и честному человеку, доктору Б. 3. Маламе, свой раз­говор с Янушкевичем.

       — Что мне делать? Посоветуйте! — сказал я ему. — Совесть говорит, что я должен просить его, чтобы он поскорее ушел. Разум же подсказывает, что кроме слухов и чужих мнений, у меня, как не специалиста в военном деле, нет серьезных данных к решению вопроса: оста­ваться у дела или уходить Янушкевичу. Вопрос этот {270} должен быть решен не мною, а другими совершенно компетентными людьми и ими он должен быть выражен.

       — Вот, что! — сказал доктор. — Если Янушкевич еще раз заведет речь о себе, скажите ему; пусть он поедет к «Алеше», — так доктор называл генерала Алексеева, — расскажет ему всё и потребует от него честного ответа на вопрос: должен он или не должен дальше оставаться начальником Штаба Верховного. Что­бы не возбудить такой поездкой подозрения у великого князя, я помогу генералу Янушкевичу, объяснив, напри­мер, великому князю, что Янушкевичу необходимо по­бывать в Седлеце, чтобы подлечить зубы. Там, действи­тельно, есть прекрасный зубной врач.

       Совет доктора мне понравился, но использовать его не пришлось, так как через несколько дней Ставка пе­реехала в Могилев, а на другой день после переезда Ставки стало известно об увольнении и великого князя и Янушкевича с Даниловым.

       Вскоре после своего вступления в должность Вер­ховного, в конце августа или в начале сентября 1915 г., Государь однажды сказал генералу Петрово-Соловово:

       — Вы, Петрово-Соловово, были близки к великому князю. Скажите, почему он не хотел расстаться ни с генералом Янушкевичем, ни с генералом Даниловым?

       Петрово-Соловово ответил:

       — Великий князь несколько раз говорил, что он не может сменить лиц, избранных лично вашим величе­ством.

       — Что за глупости! — воскликнул Государь, — Летом (не в июне ли?) я сам предлагал великому князю заменить их другими. Он отказался.

       Получился заколдованный круг: великий князь не хо­тел сменять Янушкевича и Данилова, ибо они избраны са­мим Государем; Государь не сменил их, ибо великий князь не желал смены. В чем же дело? Я объясняю это таким образом. Великий князь быстро привязывался к людям, {271} около него стоящим; привязался он и к генералу Янушкевичу, и Данилову и, убаюканный такой привязанностью, упорно закрывал глаза на все невыгоды и опасности, вытекавшие из пребывания их во главе Штаба Ставки.

       Если в постигших нас неудачах фронт обвинял Ставку и военного министра, Ставка — военного мини­стра и фронт, военный министр валил всё на великого князя, то все эти обвинители, бывшие одновременно и обвиняемыми, указывали еще одного виновного, в осуж­дении которого они проявляли завидное единодушие: таким «виноватым» были евреи.

       С первых же дней войны на фронте начали усилен­но говорить об евреях, что евреи-солдаты трусы и де­зертиры, евреи-жители — шпионы и предатели. Расска­зывалось множество примеров, как евреи-солдаты пере­бегали к неприятелю, или удирали с фронта; как мирные жители-евреи сигнализировали неприятелю, при наступ­лениях противника выдавали задержавшихся солдат, офицеров и пр. и пр. Чем дальше шло время и чем более ухудшались наши дела, тем более усиливались ненависть и озлобление против евреев. В Галиции ненависть к евреям подогревалась еще теми притеснениями, какие терпело в период австрийского владычества местное русское население от евреев-панов. Там с евреями осо­бенно не церемонились. С виновными расправлялись сами войска, быстро, но несомненно, далеко не всегда справедливо.

       Вместе с тем, с фронта слухи шли в тыл, располза­лись по городам и селам, нарастая, варьируясь и в общем создавая настроение, уже опасное для всего русского еврейства. В армии некоторые очень крупные военачальники начали поговаривать, что, в виду мас­совых предательств со стороны евреев, следовало бы всех евреев лишить права русского гражданства. А внутри страны, особенно в прифронтовой полосе запах­ло погромами.

{272} Я не стану заниматься вопросом, насколько спра­ведливо было распространенное тогда обвинение евреев. Вопрос этот слишком широк и сложен, чтобы можно было бегло разрешить его. Не могу, однако, не сказать, что в поводах к обвинению евреев в то время не было недостатка. Нельзя отрицать того, что и среди евреев попадались честные, храбрые, самоотверженные солда­ты, но эти храбрецы скорее составляли исключение. Вообще же евреи по природе многими считаются трусливыми и для строя непригодными. В мирное время их терпели на разных нестроевых должностях; в военное время такая привилегия стала очень завидной и непо­зволительной, и евреи наполнили строевые ряды армии. Конечно, тут они не могли стать иными, чем они были. При наступлениях они часто бывали позади, при отступ­лениях оказывались впереди. Паника в боевых частях не раз была обязана им. Трусость же для воина — по­зорнейшее качество. Отрицать не редкие случаи шпион­ства, перебежек к неприятелю и т. п., со стороны евреев тоже не приходится: не могли они быть такими верно­подданными, как русские, а обман, шпионство и прочие подобные «добродетели» были, к сожалению, в натуре многих из них. Не могла не казаться подозрительной и поразительная осведомленность евреев о ходе дел на фронте. «Пантофельная почта» действовала иногда бы­стрее и точнее всяких штабных телефонов и прямых проводов, всяких штабов и контрразведок. В еврейском местечке Барановичах, рядом со Ставкой, события на фронте подчас становились известными раньше, чем узнавал о них сам Верховный со своим начальником Штаба. Вот целый ряд этих и других явлений и наблю­дений и создавал ту тяжелую атмосферу, которая на­чинала угрожать еврейству.

       В это время, — насколько помню, — в июне 1915 года, в Барановичи приехал главный московский раввин доктор Мазе. Его задачей было убедить меня {273} повлиять на Верховного, чтобы он своим огромным авторитетом спас евреев от надвигающейся на них опасности.

       В условленный час мы сошлись в моей канцелярии. Беседа наша длилась около трех часов. Д-р Мазе пытался убедить меня, что все нападки на евреев преувеличены, что евреи, — как и все другие: есть среди них очень достойные, мужественные и храбрые, есть и трусы; есть верные Родине, бывают и негодяи, изменники. Но исклю­чение не может характеризовать общего. Всё еврейство — верно России, желает ей только добра. Огульное обвинение еврейства является, потому, вопиющей не­справедливостью, тем более предосудительной и даже преступной, что оно может повести к тяжелым крова­вым последствиям. В доказательство своей защиты ев­реев, он ссылался на ряд исторических примеров, на отзывы генерала Куропаткина о геройски исполняв­ших свой долг в Русско-японскую войну евреях и пр.

Д-р Мазе просил меня употребить всё свое влияние, чтобы предупредить пролитие невинной еврейской крови.

       Как ни тяжело было мне, но я должен был расска­зать ему всё известное мне о поведении евреев во время этой войны. Он, однако, продолжал доказывать, что все обвинения евреев построены либо на сплетнях, либо на застарелой вражде известных лиц к евреям. Помнится, он, между прочим, привел такой аргумент:

       — Поймите, победа немцев евреям невыгодна, ибо при владычестве немцев, более чем русские, ловких в тор­говле, евреям труднее было бы жить, чем при владычестве русских.

       Друг друга мы не убедили, но расстались мы всё же приветливо.

(см. дополнительный материал на тему, стр. ldn-knigi.narod.ru)

           

       Тем же летом 1915 года я, по поручению великого князя, выполнял одну интересную миссию.

       Тогда в Жировицком монастыре, в семи верстах от г. Слонима, в 57 верстах от Барановичей, проживал уже {274} известный нам б. Саратовский епископ Гермоген, сослан­ный туда по интригам Распутина.

       Положение опальных епископов, заточенных в мона­стыри, всегда было тяжким. Епархиальные епископы сплошь и рядом не щадили самолюбия попавших в опалу своих собратий. Но тяжелее всего был гнет настоятелей монастырей, часто полуграмотных архимандритов, кото­рые мелочно и грубо проявляли свою власть и права, не щадя архиерейского сана заключенных.

       В данном случае положение епископа Гермогена осложнялось тем, что он был заточен в монастырь по высочайшему повелению. Местные епархиальные власти (Гродненской епархии) точно старались показать, что они строги к тому, кого не жалует царь. Епископу Гермогену жилось в монастыре худо. И Гродненский архи­епископ Михаил, и невежественный архимандрит-настоя­тель монастыря, и даже весьма благостный и кроткий викарий, епископ Владимир, — каждый по-своему при­жимали несчастного узника.

       Каким-то образом великий князь узнал о чинимых епископу Гермогену притеснениях. Он немедленно при­гласил меня к себе.

       — Вот что! — сказал он. — Епископу Гермогену тяжело живется в монастыре. Его там притесняет вся­кий, кто хочет. И все думают, что они делают дело, угодное Государю. Пожалуйста, навестите и обласкайте его! Это его очень утешит. Я вам дам автомобиль и вы быстро съездите. Можете вы исполнить эту мою просьбу?

       — Конечно, — ответил я.

       На другой день я выехал с одним из адъютантов великого князя. Сильный, только что полученный из Америки автомобиль быстро, по чудному Белостокскому шоссе, примчал нас в Слоним, а оттуда в монастырь.

       Нас провели прямо в келью епископа Гермогена. Довольно просторная комната была в хаотическом {275} беспорядке: столы завалены книгами, бумагами, лекарства­ми (епископ разными травами лечил крестьян), кусками хлеба и всякой всячиной. Сам епископ встретил нас на пороге кельи. Когда я передал ему приветствие от ве­ликого князя, он так обратился ко мне: «Если бы ангел слетел с неба, он не принес бы мне большей радости, чем ваш приезд!» Но затем он засыпал меня жалобами: все его притесняют, а особенно настоятель монастыря. Он не разрешает ему часто служить, а когда и разре­шит, не оказывает должных почестей его сану: для сослужения не дает больше одного иеромонаха, при выходе из храма, по окончании службы, не провожает его тре­звоном и т. п. Жаловался епископ также на скудную пищу, на невнимательность к его просьбам и пр. «Если бы не соседние помещики, доставляющие мне всё необ­ходимое, — я умер бы с голоду», — закончил он свои жалобы на архимандрита.

       Епископ Владимир по-своему притеснял его. В г. Слониме в великолепных казармах 116 пехотного - Шуйского полка помещалось 7 госпиталей. Начальство этих госпиталей со священниками обратилось к еписко­пу Гермогену с просьбой совершить Богослужение в их прекрасной церкви, но епископ Владимир не разрешил ему выехать из монастыря.

       Утешив епископа, я посетил архимандрита, кото­рому, не стесняясь, заявил, что о тягостном положении епископа Гермогена известно великому князю, и что применяемые в отношении епископа грубые меры не­сомненно осудит и сам Государь.

       Прощаясь с епископом Гермогеном, я просил его в следующее воскресенье совершить для госпиталей литургию в подчиненной мне церкви Шуйского полка, пообещав уведомить об этом епископа Владимира.

       Великий князь с большим интересом выслушал мой доклад о посещении епископа Гермогена.

{276} — А сколько времени вы ехали до монастыря? — спросил он, когда я кончил доклад.

       — Не более 40 минут, — ответил я.

       — С какой же скоростью вы ехали? — опять спро­сил он.

       — Да неровно, — ответил я, — по чудному Белостокскому шоссе наш автомобиль развивал скорость до ста верст в час.

       — Больше не получите автомобиля, — сказал, на­хмурившись, великий князь. — Не автомобиля, а вашей головы мне жаль.

       Я уже говорил, что великий князь не допускал бо­лее быстрой езды, чем 25 верст в час.

       Когда немецкое нашествие после взятия Варшавы стало угрожать и Жировицкому монастырю, великий князь предложил епископу Гермогену переправиться в Москву, для чего ему были даны 2 вагона.

       Это внимание к опальному епископу возмутило мо­лодую Императрицу (См. «Письма» Имп. Ал-дры Фед. Т. I, стр. 194.).

 

 

{279}

 

 

XV

 

Смена министров

 

       10 или 11 июня 1915 года, перед самым завтраком, возвращаясь из своей канцелярии и проходя мимо ваго­на великого князя, я услышал стук в окно. Оглянувшись, я увидел, что великий князь рукой делает мне знак, что­бы я зашел к нему. Не успел я переступить порога ва­гона, как великий князь, быстро подошедши ко мне, воскликнул :

       — Поздравьте с большой победой!.. Сухомлинов уволен!

       Вместо поздравления, у меня как-то невольно вы­рвалось:

       — Ваше высочество! А Саблер?..

       — Постойте, постойте, будет и Саблер, — сказал великий князь.

       Почти одновременно с увольнением Сухомлинова последовало увольнение министра юстиции И. Г. Щегловитова и министра внутренних дел Н. А. Маклакова. Не подлежит никакому сомнению, что все три министра падали под натиском на Государя со стороны великого князя и при большом содействии князя В. Н. Орлова.

       Кроме того, что великий князь невысоко расценивал каждого из этих министров, как государственных дея­телей, ему в данную пору казалось чрезвычайно опасным, что все они были в постоянной ссоре с Государственной Думой и, если пользовались где престижем, то только в крайних правых кругах. Милостивое отношение к ним молодой Императрицы являлось новым минусом в глазах великого князя. А упорно ходившие слухи, — может {280} быть, и неверные, — о близости к ним, особенно к двум последним, Распутина — переполнили чашу терпения (Письма Имп. Александры Федоровны показывают, что слу­хи эти в отношении И. Г. Щегловитова были ложны.).


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 160; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!