Марта 2012 года. Владимир Высоцкий



 

 

Cреди всех литвысокоблагородий

один поэт останется Володей.

 

Февраль, 2012

 

Александр Аронов

 

 

Особую струну на лире тронув,

ушел тишайше Сашенька Аронов,

но может она снова шевельнуться,

шепнув:

«Остановиться, оглянуться…»

 

 

Евгений Евтушенко

 

 

Мир изменить хотел, но мир и сам с усам,

и я ему назло не изменился сам.

 

Март 2012

 

Венок Мандельштаму

 

Он ТАМ был здесь, и здесь – он Там.

Он всеприсутствен – Мандельштам.

 

О скромности

 

 

Когда один гений,

повизгивая,

плакался Мандельштаму,

что не печатают,

изверги,

он рассердился,

как штампу.

Чуткий Осип Эмильевич,

как отмечают летописи,

с гением не умильнильничал,

ну а спустил его с лестницы

и, кипятясь неспроста,

вслед запустил перчатками:

«А Иисуса Христа

печатали?»

Он бы домой принес

Сразу собрание полное,

но не учел Хриcтос

правку товарища Понтия.

Я потихоньку расту.

Печатаюсь –

что мне печалиться!

Но Иисусу Христу

тоже хотелось печататься.

 

Автор десятка книжек,

не задираю нос,

ибо морально ниже,

чем Иисус Христос.

 

1968

 

Цирк на кладбище

 

 

Там, где Черная Речка

впадает в лагерь «Вторая речка»,

тело Осипа Мандельштама

не скажет уже ни словечка.

Он теперь не попробует снова

душистого «Асти Спуманте»,

говоривший про жизнь и про смерть

с Хо Ши Мином,

Сталиным,

Данте.

А воронежский цирк,

словно кремовый торт,

будто он из кондитерской Сталина сперт,

был решеньем обкомовским нелюдским

здесь воздвигнут над кладбищем городским,

И, смахнув и кресты, и надгробья

при помощи разных махин,

парк разбили

поверх оскорбленных могил.

Говорят, что под клумбой могила одна,

до сих пор безымянных убитых полна –

им в затылках оставили пули

только дырочки‑крохотули.

Под цветами здесь яма.

В ней – душа Мандельштама,

и цветами восходит она.

А ночами бессонница мучает цирк,

и взвивается визг обезьян,

лошадиный разносился фырк,

и затравленно мечется какаду,

как в аду,

и рычат,

трюковать не желая на кладбище,

львы,

слыша стоны покойников из‑под травы.

 

Неужели,

забыв свою гордость и честь,

цирк на кладбище –

это Россия и есть?

 

 

Мандельштам и Дзержинский

 

 

Не Маяковский с пароходным рыком,

не Пастернак в кокетливо‑великом

камланьи соловья из Соловков,

а Мандельштам с таким ребячьим взбрыком,

в смешном бесстрашьи, петушино‑диком,

узнав рябого урку по уликам,

на морду, притворившуюся ликом,

клеймо поставил на века веков.

 

Но до тридцатых началась та драма.

Был Блюмкин знаменитей Мандельштама.

Эсер‑чекист в церквях, кафешантанах

вытаскивал он маузер легко.

Ах, знала бы «Бродячая собака»,

что от ее хмельного полумрака

до мерзлых нар колымского барака

писателям не так уж далеко.

 

Пил Блюмкин, оттирая водкой краги

от крови трупов, сброшенных в овраги,

а рядом – с рюмкой плохонькой малаги

стихи царапал, словно на колу,

поэт в припадке страха и отваги

и доверял подследственной бумаге

то, что нельзя доверить никому.

 

Все умники, набив пайками сумки,

прикинулись тогда, что недоумки,

а он ушел в опасные задумки,

не думать отказавшись наотрез.

Трусливо на столах дрожали рюмки,

когда хвастливо тряс убийца Блюмкин

пустыми ордерами на арест.

Не те, что красовались в портупеях,

Надеясь на бессмертье в эпопеях,

А Мандельштам, витавший в эмпиреях,

Всегда ходивший в чудиках‑евреях

И вообще ходивший налегке,

спасая совесть – глупую гордячку,

почти впадая в белую горячку,

вскочил и вырвал чьих‑то жизней пачку,

зажатую в чекистском кулаке.

Размахивая маузером, Блюмкин

погнался, будто Мандельштам был юнкер

из недобитков Зимнего дворца.

А тот, пока у ямы не раздели,

бежал и рвал аресты и расстрелы,

бежал от неизбежного конца.

 

Дзержинский был непоправимо мрачен

и посещеньем странным озадачен.

«Юродивый» – был вывод однозначен,

когда небрит, взъерошен и невзрачен

в ЧК защиты попросил поэт.

«Неужто чист? Ведь и в ЧК нечисто…

Все слиплось – и поэты, и чекисты.

В ЧК когда‑то шли идеалисты

или мерзавцы… Первых больше нет…»

 

И Мандельштама он спросил, терзаясь:

«Возможен ли идеалист‑мерзавец?»

«Еще и как! – воскликнул Мандельштам

и засмеялся: – Бросьте вашу зависть,

Я муками не меньше угрызаюсь.

Идеалист‑мерзавец я и сам…»

Железный Феликс возвратился к делу

и буркнул в трубку: «Блюмкина – к расстрелу».

«О, только не расстрел… – вскричал поэт… –

Ему бы посидеть, хотя б немного,

тогда, быть может, вспомнит он про Бога.

Стрелялку бы отнять – вот мой совет…»

 

Поэт вертелся на чекистском стуле,

как будто уклонялся он от пули:

«Скажите, а бывает иногда

что вы… вы отпускаете невинных?»

Вопросов столь прямых и столь наивных

не ждал Дзержинский. Был ответ наигран:

«Ну, это дело не мое – суда…»

 

На этот раз был Мандельштам отпущен.

«Он идиот. Он Мышкин, а не Пушкин…» –

подумал председатель ВЧК.

Мерзавцем сам себя назвал. Не выдал

мне Блюмкина. Сам ищет свою гибель.

Настолько беззащитных я не видел,

но этим он и защищен… пока…»

 

И, выйдя из чекистского палаццо,

шумнее карнавального паяца,

стал Мандельштам отчаянно смеяться,

лишь чудом ускользнув из рук того,

кто всю Россию приучил бояться,

а сам боялся сердца своего.

Разорвалось. Не вынесло всего.

 

В России все виновны без презумпций.

Исполнивший обязанность безумства,

не позабыв там, в мерзлоте, разуться,

прижался Мандельштам к другим ЗК,

и, созерцая воровство и пьянки,

беспомощный Дзержинский на Лубянке

окаменел, да вот не на века.

Что уцелело? Блюмкинские бланки,

но их теперь в расчетливой подлянке

подписывает шепот – не рука.

 

Все профессиональные герои

теряют обаянье роковое.

Немыслим профессионал‑пророк.

Бессмертны лишь герои‑дилетанты,

неловкие с эпохой дуэлянты,

не знающие, как нажать курок.

 

Гранитных статуй не глодают черви,

но не защищены они от черни,

и шествует возмездье по пятам,

и, свеженький, из мерзлоты, с морозца

рвет приговоры чьи‑то и смеется

мучительно смешливый Мандельштам.

 

1–29 ноября 1998

 

Брезгливость гения

 

 

Кто в двадцатом столетии

всех поэтов поэтее?

Кто глодал ртом беззубым

жмых, подаренный лагерным лесорубом,

как парижский каштан,

и вплетал то Петрарку, то Лорку

в уголовную скороговорку?

Доходяга смешной Мандельштам.

 

Речи о мировой справедливости

на трибунах не произносил,

просто корчился от брезгливости,

ибо вынести не было сил

уголовника, жирным пальчищем

книг страницы в гостях только пачкающим,

ногтем, дурно от крови пахнущим,

рассекавшего их, что есть сил.

Выше мнимой свободы личности,

трепотни ни о чем и вообще

отвращенье к негигиеничности,

если трупы кусками в борще.

На крови разводили красивости,

но для нашей и каждой страны

нет политики чище брезгливости

к пальцам тем, что, как черви, жирны.

Слишком шумно махали мы флагами,

чтобы стоны из мерзлоты

не тревожили мыслью о лагере

лжеспасительной глухоты.

Но, как будто под кожу зашитое,

завещанье, рожденное там,

стали ваши стихи нам защитою,

чтоб мы стали

не тупо счастливее,

а немножечко побрезгливее.

 

2011

 

Надежда Яковлевна

 

 

В литературе недолюбливают яканье.

Но как нам повезло,

Надежда Яковлевна,

что вы спасли,

эпоху раскроя,

свое чуть злое,

неуступчивое «я».

Как хорошо,

что с кошкой царапучей

его когда‑то познакомил случай.

Счастливец!

Не достался милым кисам.

Он не написан Вами,

а дописан.

Соавтором его,

его женой

Вы стали.

Вам бы памятник двойной.

 

2011

 

Тосканские холмы

 

 

Меня, конечно, радостью покачивало,

когда в какой‑то очень давний год

я получал в Тоскане

премию Боккаччио,

но ощутил –

вина меня гнетет.

Не проступили на руках ожоги,

но понимал я, что беру чужое,

Я сбился вдруг.

Меня все подождали,

и я заговорил о Мандельштаме.

 

Ведь нечто видел он поверх голов,

нас, еще агнцев,

на плечах таская,

«от молодых воронежских холмов

к всечеловеческим,

яснеющим в Тоскане».

И на такой ли все мы высоте,

проигрывая с бескультурьем войны,

и получаем премии все те,

которых лишь погибшие достойны?

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 170; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!