ИСКУПЛЕНИЕ ОБРЕТЕШЬ В РАДОСТИ ИСЦЕЛЕННЫХ 12 страница



– Нет, кроме ста двадцати рублей и моего кольца, они ничего не забрали, – быстро повторяла она, и так она все время напирала на то, что взять больше было нечего, будто боялась: не поймут люди безысходной бедности и сирости ее. А так‑то держалась она спокойно, уверенно, вот только о пальцах своих совсем забыла, и я все время внимательно наблюдал за ними. Руки у нее были красивые, ухоженные, нежные, и так неожиданно и неприятно было видеть эти руки, сведенные острой судорогой страха и непереносимого душевного волнения. Пальцы крючились, шевелились, сжимались, снова быстро распрямлялись, тряслись истерической тонкой дрожью, и, чтобы как‑то унять эту дрожь, Рамазанова подсознательно переплетала их, сцепляла в замок, быстро терла ладонь о ладонь. И вот эта отдельная от нее, суетливая жизнь насмерть перепуганных рук заставляла меня думать о том, что Рамазанова говорит далеко не все.

Я подошел к столу, заглянул через плечо Гнездилова в протокол, похмыкал, вырвал из блокнота лист бумаги и написал на нем: «Умар Рамазанов, коммерческий дир‑р промкомбината об‑ва „Рыболов‑спортсмен“. Потом отозвал к двери молоденького участкового, протянул ему лист и шепнул:

– Позвони в УБХСС капитану Савостьянову. Спроси: так ли зовут его клиента, который подался в бега?

– Слушаюсь.

Участковый вышел, а я вернулся на свой стул в угол комнаты.

– Как они объяснили вам причину обыска? – спрашивал Гнездилов. – Ну почему, мол, обыск у вас надо сделать?

Рванулись, замерли, прыгнули и снова сцепились пальцы.

– Ничего они не объяснили, – сказала медленно Рамазанова. – Просто объявили, что есть санкция прокурора на обыск, и показали бумагу с печатью.

– Но ведь в бумаге должно быть написано, зачем и на каком основании производится обыск?

Рамазанова пожала плечами:

– Я очень испугалась. У меня все перед глазами прыгало, я ничего не понимала.

– Рашида Аббасовна, сядьте, пожалуйста, вот сюда, поближе, – сказал я. – Мне надо задать вам несколько вопросов.

Рамазанова горячо, толчком мазнула меня по лицу взглядом быстрых синих глаз, подошла ближе, оперлась коленом о стул, не села.

– Из ответов, которые вы дали инспектору Гнездилову, я понял, что ваш супруг Умар Рамазанов здесь не проживает, а детей вы воспитываете и содержите сами.

– Да, правильно.

– Когда вы расстались с мужем?

– Года полтора тому назад.

– Извините за любопытство, почему?

Рамазанова дернула плечом, сверкнула золотыми зубами:

– Пожалуйста, я вас извиняю, но это к делу не имеет никакого отношения.

– Может быть. А может быть, имеет. И уж поверьте, я вам эти вопросы задаю не для того, чтобы вечерком с соседями обсудить подробности вашей личной жизни. Итак, почему вы расстались с вашим мужем? Когда? При каких обстоятельствах? Кто был инициатором разрыва?

Если бы не пальцы, затравленные, трясущиеся, неловкие, то по лицу Рамазановой можно было бы легко прочитать: какими же глупостями вам угодно заниматься во время серьезного дела!

– Года полтора назад, точнее я не помню, мой муж, видимо, нашел себе другую женщину – поздно приходил, иногда не ночевал, пьянствовал. Начались скандалы, и однажды он совсем ушел. Где он сейчас живет, я не знаю.

– Значит, не знаете. Так и запиши, Гнездилов, – не знает. И в последние полтора года вы с ним не виделись?

– Нет, не виделись, и где он сейчас, не знаю.

– Хорошо. А в этой квартире давно живете?

– Около года.

– Очень хорошо, – бормотнул я. – И уж снова простите меня, но мне это надо знать: к вам сюда какие‑либо мужчины ходят? Ваши приятели, знакомые или, может быть, бывшие друзья мужа?

– Нет, не ходят. Ни‑ка‑ки‑е мужчины – ни приятели, ни знакомые, ни друзья.

Я поднялся со стула, прошелся по комнате, будто раздумывая над чем‑то, остановился около пуфа и дотронулся до шиньона, и вдруг, встав на колени, выкатил из‑под дивана два совершенно новеньких игрушечных автомобиля. Красиво раскрашенные немецкие пожарные машины – каждая с лестницей, шлангами, брандмайором в каске.

– Чьи же это такие шикарные машины? – спросил я у ребят.

– Моя, – сказал басом младший, а старший ничего не сказал, только исподлобья смотрел на меня быстрыми материнскими глазами.

– А кто же тебе подарил эту машину? – спросил я.

И снова старший ничего не сказал, а только толкнул младшего, но тот еще не понимал таких вещей, он подбежал ко мне, схватил свою машину и сказал готовно, с гордостью:

– Папа подарил!

Я повернулся к Рамазановой и увидел, что пальцы у него больше не дрожат. Обоими кулаками она ударила в столешницу и закричала пронзительно‑высоко, захлебываясь собственным криком, замиравшим у нее в горле:

– Как вы!.. Как вы смеете!.. Как вы смеете допрашивать детей!.. Кто вам беззаконничать разрешил…

В это время хлопнула дверь, и вошел участковый. Рамазанова замолчала на мгновенье, и в возникшей театральной паузе лейтенант сказал:

– Все точно так. Это он, товарищ старший инспектор…

И Рамазанова сникла, увяла, она как‑то даже поблекла, и в одно мгновенье на ее лице проступило огромное утомление, будто нервное напряжение держало ее все это время, как каркас, и теперь, когда оно растаяло, рухнуло несильное – без веры, без правды, без убеждения – все некрепкое сооружение ее личности.

Я сел на свой стул в углу и негромко сказал:

– Рашида Аббасовна, вы возвели напраслину на своего супруга. Никаких женщин он себе не заводил, а был и остается любящим мужем и отцом. К сожалению, эта высокая добродетель не может оправдать его другого порока – любви к государственным и общественным средствам, которые он расхитил, в связи с чем до сих пор скрывается от суда и следствия. Значит, вы его видите время от времени?

– Не вижу, не знаю и ничего вам не скажу. А допрашивать ребенка – гадко! Подло! Низко! Порядочный человек не может воспользоваться наивностью ребенка!

– Не распаляйте себя, Рашида Аббасовна. Вы это делаете сейчас, чтобы сгладить неловкость после того, как я вас уличил во лжи. Что касается детей – закон позволяет их допрашивать. Правда, вашего ребенка я и не допрашивал – спросил только, чтобы убедиться в правильности своей догадки. И подумайте о той ответственности, которую вы берете на себя, приучая детей с малолетства ко лжи, двойной жизни, к постоянному стыду и страху перед милицией…

Рамазанова ответила первое, что пришло в голову:

– Дети за родителей не отвечают…

– Тьфу, – я разозлился. – Ну послушайте, что вы несете! Кто здесь говорит об ответственности детей! Сейчас мы даже об ответственности вашего мужа не говорим!

– А о чем же мы тогда говорим? – зло подбоченилась Рамазанова.

– Мы говорим о людях, совершивших аферу у вас в доме. Как их найти – вот что нам важно.

– Ну конечно, конечно, – усмехнулась Рамазанова, – только это сейчас и волнует вас больше всего.

– При таком поведении неясно, зачем вы милицию вызывали, – пожал я плечами.

– Она и не вызывала милицию, – сказал внимательно прислушивавшийся к разговору участковый. – Это дворничиха вызвала.

Я при начале допроса не присутствовал и поэтому очень удивился.

– То есть как? – спросил я.

– Мошенники уже заканчивали обыск, и тут в квартиру позвонила дворничиха – она принесла из жэка расчетные книжки. Мошенники впустили ее: спросили, кто она такая, объяснили, что, мол, идет обыск и за ней все равно собирались идти как за понятой. А закончив, сказали дворничихе, что сюда приедут из отделения милиции, пусть, мол, она посидит и последит, чтобы Рамазанова ни с кем по телефону не связывалась и не успела предупредить сообщников. Дворничиха отсидела четыре часа, а потом стала звонить в отделение: когда, мол, приедут? Ну, тут все и открылось…

– Вот оно что, – уразумел я. Походил по комнате, сел к столу напротив Рамазановой, сказал ей спокойно, почти мягко: – Выслушайте меня, Рашида Аббасовна, очень внимательно. Я отчетливо представляю, что сейчас на вашу помощь мне рассчитывать не приходится, но, когда мы уйдем, вы всерьез подумайте над тем, что я скажу. Сообщники вашего мужа по хищениям в промкомбинате общества «Рыболов‑спортсмен» осуждены, дело вашего мужа в связи с тем, что он скрылся, выделено в особое производство. Дело это нашумевшее, и я о нем наслышан. Но история, которая произошла здесь, никакого отношения к прошлым делам вашего мужа не имеет. Вы стали жертвой мошенничества, которое называется разгон. Так вот, Умара Рамазанова ищут, вы это прекрасно знаете. И, как любой работник МУРа, я заинтересован в том, чтобы его нашли. Но сейчас это не мое дело. Меня сейчас не интересует и происхождение ценностей, которые у вас забрали разгонщики. Меня сами мошенники интересуют, потому что ваш случай не первый и преступники они опасные. Вы‑то мне не рассказываете об обстоятельствах дела, но, если хотите, я могу довольно достоверно предположить, как и что здесь происходило. Хотите?

Рамазанова сделала легкую гримасу, давая понять – говорите что хотите, мне‑то все равно.

– Вам позвонили вчера вечером, скорее всего сославшись на каких‑то общих знакомых, и очень возможно, что это была женщина, и сказали, что муж, Умар Рамазанов, только что арестован. Вам надлежит незамедлительно собрать и вынести из дому самые ценные вещи, потому что через полчаса к вам придут с обыском и опишут все ценности. Вы заметались по дому, но через двадцать минут аферисты уже звонили в вашу дверь. А все ценное к их приходу вы уже собрали… Вот приблизительно так это и происходило.

– Ну, и что вы от меня хотите? – спросила Рамазанова.

– Чтобы вы подумали вместе со мной, кто могут быть эти люди, прекрасно информированные о делах вашего мужа.

– Ничем я не могу вам помочь. Все, что знала, рассказала. Если что‑нибудь вспомню, я позвоню вам.

– Хорошо. Постарайтесь вспомнить – это важно. Для вас важно.

Если раньше в глубине души у меня еще бродили какие‑то неясные сомнения относительно роли Позднякова, его поведения и степени вины, то теперь я окончательно уверился в том, что преступниками ему была отведена роль не целевого объекта их бандитского умысла, даже не роль жертвы мести. Он в их глазах был только средством, очень эффективным средством для совершения других, более важных преступлений: удостоверение и пистолет интересовали их во сто крат больше личности Позднякова, его чести, достоинства, всей его жизни.

И чтобы спокойно, наверняка шарить по квартирам Пачкалиной, Рамазановой и других, мне еще неизвестных людей, они пошли на преступление, в котором было второе негодяйское дно – тщательный расчет на то, что отвечать за него придется не им, а другому, уже пострадавшему от них человеку.

Вот это замечательное хитроумие и вызывало во мне азарт, профессиональную злость, каменную решимость выудить их из неизвестности и взять за горло. И почему‑то именно после разгона у Рамазановой во мне поселилась уверенность, что они не уйдут от меня. Я тогда и сформулировать точно не мог, в чем их ошибка, но действия их стали повторяться, а для преступников первый же повтор – начало краха. Халецкий любит говорить, что формулировка системы есть первый шаг в ее решении. А то, что они уже повторились, свидетельствует о каком‑то принципе, внутреннем механизме в их действиях, и мне надлежало исследовать эпизоды разгонов таким образом, чтобы понять образующую их систему.

Я достал лист бумаги и стал на нем рисовать кружки и квадратики, изображавшие фигурантов по делу. В кружки я вписывал фамилии людей, причастных к разгонам, а в квадраты – имевших отношение к созданию метапроптизола. Кружки и квадратики заполняли лист, и я думал о том, что какие‑то из них будут мною полностью заштрихованы как попавшие сюда случайно или по недоразумению, другим еще предстоит возникнуть, какие‑то, особо важные, будут обведены красным карандашом, но задача моя состояла в том, чтобы соединить их линиями, которые должны были в жизни материализоваться в логически определенные, причинно вызванные устойчивые человеческие связи, в быту называемые нами завистью, страхом, алчностью, потребностью жить за чужой счет, – все то калейдоскопическое соединение дурных наклонностей, из которых преступник сплетает сеть для людей. За мной остается необходимость расплести этот клубок страстей и поступков, ведущих к его логову.

И еще я знал точно, что у всех, даже умных и опытных, преступников есть уязвимое место: они не уважают следствия и не боятся его, полагая, что уж они‑то продумали и рассчитали все так, чтобы наверняка не попасться. А опасаются они только извечного врага фартовых людей – случая, который один только и может все их дело провалить; и никогда не приходит им в голову, что следствие как раз и стоит на коллекционировании и оценке этих случаев.

Я рисовал свою схему, размышляя, как короче и вернее связать мои кружки и квадратики, у меня появились уже интересные варианты, и совсем я не представлял себе, что к моему кабинету по коридору идет секретарша Тамара и несет весть, которая зальет всю мою схему непроницаемой тушью загадки, разорвет уже наметившиеся связи, перебросит фамилии фигурантов из кружков в квадраты и наоборот, превратит мою задачу в ребус…

Тамара открыла дверь, протянула мне конверт:

– Генерал велел передать вам… – и ушла.

Письмо было уже вскрыто, и стоял на нем фиолетовый штамп канцелярии – за невыразительным входящим номером было зарегистрировано послание выдающееся. На конверте написано: «Москва, Петровка, 38. Главному генералу в МУРе». Внутри – неряшливый лист желтоватой бумаги, весь в пятнах, потеках, мазках не то жира, не то рассола – такие остаются на газете, в которую заворачивают селедку. И даже запах от нее был неприятный. Но содержание письма искупало все:

«Начальник! Порошок, которым глушанули вашего мента на стадионе, возит в „жигуле“, в тайнике заднего бампера один фрайер. Номер машины – 3842».

Письмо оглушило меня. Я перечитывал его вновь и вновь, пытаясь сообразить, кто мог быть его автором. Кто этот «фрайер», который возит метапроптизол в тайнике? Неужели один из шайки решил сдать другого? Это маловероятно, тогда ведь и ему конец. Или случайный свидетель? Или один из тех, с кем я уже говорил, и он хочет навести меня на след, сам оставаясь в тени? Или, наоборот, хотят сбить с толку, чтобы я потерял время? Или направление поиска?

Письмо похоже на вымысел. Оно по стилю неорганично – человек, знающий выражение «тайник заднего бампера», не употребляет слова «фрайер», «мент» в обычной речи. Нелепый адрес – «главному генералу».

Обратного адреса, конечно, не было, но штемпель отправления московский. И еще одно обстоятельство насторожило меня: индекс нашего почтового отделения – 118425 – был тщательно вписан в клеточки адресной колодки на конверте. Автор письма, судя по листу, на котором оно было написано, не похож на аккуратного чистюльку, и он наверняка знал, что письмо на Петровку доставят и без индекса почтового отделения. Но он все‑таки прилежно вывел индекс. Почему? Может быть, хотел, чтобы письмо пришло вовремя, поскорее?

Кто же он, отправитель этого загадочного письма?

Преступник?

Не его ли дрожащие пальцы, что вчера так тщательно вписывали в решеточку цифровой индекс, так же старательно две недели назад всыпали в бутылку метапроптизол для Позднякова?

Слабый человек, знающий какую‑то отвратительную тайну, долго мучившийся и внезапно решившийся? Мне почему‑то показалось, что он должен был внезапно принять свое решение: бумажка, на которой он написал письмо, наверное, валялась где‑то на кухне, оказалась под рукой, он схватил ее, написал и, чтобы не передумать, заклеил конверт и опустил его в почто‑вый ящик.

Нет, нет, нет! У него не могло быть под рукой почтового индекса – его можно узнать только на почте или по телефону в справочной, и это отвергало мою гипотезу о внезапности принятого решения. У него было время передумать. А переписывать письмо не имело смысла – он понимал, что содержание бумаги полностью оправдает ее внешний вид.

А вдруг я распечатываю пачку не с того конца? Может быть, это ветер с другой стороны? Тогда кто? Не Панафидин же? И не Благолепов. И не Горовой. И не Желонкина. Они не могли. Точнее сказать, не должны. А может быть, неизвестный мне Лыжин? Тьфу, чертовщина какая‑то начинается!

А не может ли это быть привет от Пачкалиной?

Подожди, надо все по порядку.

Я позвонил Саше Дугину в ГАИ и попросил установить имя владельца «Жигулей» номер 3842. Он спросил:

– Какая серия?

– Не знаю.

– Тогда это надолго работа…

– Сашок, постарайся побыстрее – позарез нужно.

– Сегодня я наверняка не успею – время‑то к шести пошло, да и пятница все‑таки сегодня.

– Да ты что! – взвился я. – Это, значит, до понедельника, что ли?

– Да не бушуй ты там. Я завтра дежурю. Позвони с утра – дам тебе список. Номерок повтори. – Я продиктовал еще раз номер, слезно поклянчив не подвести меня, и он клятвенно пообещал найти завтра всех владельцев «Жигулей», у которых номер 3842.

А я еще раз перечитал письмо, спрятал его в конверт, конверт положил в папку, запер документы в сейф и сейф опечатал своей печаткой – все равно мне здесь до понедельника делать было нечего.

И поехал домой к Пачкалиной.

 

Покосившийся деревянный дом, в котором проживала Екатерина Пачкалина, стоял на «красной черте»: по плану реконструкции улицы его должны были снести в течение года. Но пока дома стояли, и люди в них жили тесно, в повседневном добрососедстве и постоянных ссорах, взаимной связанности и полной открытости друг перед другом, потому что коммунальная кухня и драночные стенки исключали всякую возможность секретов и какой‑либо изолированной жизни.

Я присел на скамейку к старухе, она покачивала в колясочке ребенка и, очевидно, томилась отсутствием собеседников.

– … Каждый год ходют комиссии и ходют, и все обещают, конечно: в следующем квартале переселять будем. Мои‑то домашние, семейство мое, конечно, ждут не дождутся, а мне‑то как раз и не к спеху: чего я там в новом доме не видела? Все жильцы новые, иди с ними знакомься, раньше помру, чем всех узнаю, а тут как‑никак родилась я семьдесят три годочка назад, тут бы и помереть: может, всем домом и проводят меня, вместе все и помянут. Энтот вот – уже четвертый правнук, мне бы отдыхать, а все без бабки Евдокии никак не обойтиться. Да ничего, не жалуюсь я, детки‑то у меня все приличные, все в люди повыходили. Краснухина? Мать? Как нее не знаю, мы здеся с Надеждой сколько лет вместе живем. Она, конечно, меня моложе будет, но здоровья у ей никакого не осталось. Третьего дня ее снова на скорой‑то помощи в больницу доставили. Сходить бы надоть проведать, да вот от энтого не оторвешься. Схожу, схожу, только вот энтого с рук скину, а то ведь она от своей лярвы‑то передачки в жизни не дождет. Ишь кобыла здоровущая, ряшку красную отъела, хоть прикуривай, а матерь совсем погибает. И видано‑то где это: мать на карете в больницу, а она себе сразу хахаля в дом. Вон из окна слыхать, как надрывается…

Я взглянул на приоткрытое окно, воспаленное красным абажуром. Оттуда доносился чуть хрипловатый пьяненький женский голос. Женщина пела частушку или песенку, и от прочувствованности концы фраз подвизгивали. Я прислушался и не узнал вязкого голоса Пачкалиной в этом игривом мелодекламировании. Голос выводил:

 

У меня миленок лысый,

Дак куда же его деть?

Если зеркала не будет,

Стану в лысину глядеть…

 

– Через ее мать и болеет все время, силов у ей никаких нет терпеть ее сучьи штучки, – неспешно и обстоятельно повествовала бабка Евдокия. – Вот взять хоть, к примеру, семью Карельских – тоже девка взрослая у них. И с мужем у ей тоже чевой‑то там не вышло. Так живет со своими сродственниками, мальца воспитывает, ведет себя как человек приличный, работает и на дом еще работу берет, чтобы парня своего всем ублажить, ни в чем чтоб сиротой безотцовской не чувствовал, и одно про ее слово: кроме хорошего, ничего плохо не скажешь…


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 87; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!