Евгеника и проблема числа людей



В современной России демографическая проблема (проблема “числа” людей) приобрела остро политизированные черты. Достаточно вспомнить, что одним из обвинений президенту Б.Н.Ельцину было как раз обвинение в геноциде собственного народа. Среди специалистов (медиков, демографов, экономистов) также произошло размежевание на “западников”, отстаивающих идеи и методы “планирования семьи”, и “традиционалистов”, мечтающих не только о полном запрете абортов, но и о максимально возможном ограничении применения контрацепции. В данной статье я не собираюсь анализировать эту био-политическую конфронтацию (идущую, кстати сказать, во всем мире, а не только у нас), хотя отмечу актуальность подобного рода исследования. Моя задача в другом – рассказать мало известную у нас историю “плодотворного сотрудничества” между генетикой и политикой на почве общей заботы о здоровье нации. Историю о “евгенике”. В некотором смысле эта история – лишь предыстория современных проектов борьбы за здоровье нации, которые можно встретить и за рубежом, и у нас (например, в некоторых законопроектах, обсуждающихся в Думе). Полезно извлечь из нее некоторые уроки.

Понятие евгеники было предложено в 1883 году энтузиастом биометрии Френсисом Гальтоном[21]. По Гальтону, евгеника призвана разрабатывать и теоретически обосновывать методы социального контроля, которые “могут исправить или улучшить расовые качества будущих поколений, как физические, так и интеллектуальные”. К концу первой мировой войны евгеника представляла собой влиятельное направление в биомедицине и биополитике, впитавшее передовые идеи дарвинизма и генетики. Во многих странах мира существовали научные институты и университетские кафедры, специализировавшиеся на исследовании и разработке евгенических программ. Проходили национальные и международные конгрессы. Издавались десятки научных и научно-популярных журналов. Евгеника как политическое движение была представлена многочисленными общественными организациями. Видные представители евгеники выступали в роли консультантов при правительствах многих стран по вопросам эмиграции, аборта, стерилизации, психиатрической помощи, образования и т.д. К примеру, эмиграционная политика США в период после первой мировой войны в отношении определения квот на эмиграцию из различных регионов Европы базировалась на евгенических прогнозах опасности генетического “вырождения” американской нации из-за значительного притока “субнормальных” генов из юго- и восточноевропейских стран.

С точки зрения евгеники, опасность “вырождения” особо актуальна для индустриально развитых стран. Общество за счет развития медицины, социальной поддержки инвалидов и улучшения качества жизни ослабило действие естественного отбора, в результате чего возникла опасность резкого ухудшения биологического качества нации. “Субнормальные” индивиды участвуют в размножении, засоряя генофонд нации “недоброкачественными генами”. Евгенические методы направлены на то, чтобы остановить генетическое вырождение населения.

Различаются негативная и позитивная евгеники. Негативная евгеника должна лишить (с помощью совокупности законодательных и медицинских мер) “неполноценных” граждан возможности продолжения рода и передачи по наследству “субнормальных” генов. Исторически излюбленным объектом негативной евгеники рассматривались алкоголики, психиатрические больные, наркоманы, сифилитики, уголовники, “половые извращенцы” и т.д. С точки зрения идей расового превосходства к “субнормальным” относились также представители различных этнических групп – “негров”, евреев, цыган, славян и т.д. Обычным медицинским методом негативной евгеники являлась стерилизация мужчин и женщин. Евгенический смысл имели также мероприятия по массовому уничтожению представителей “неполноценных” рас и запрет смешанных браков в фашистской Германии.

Причем ученые (в основном генетики, антропологи и психиатры) принимали самое активное участие в научном обосновании необходимости такого рода политики для спасения генетического здоровья нации, в разработке научных критериев контроля “чистоты” расы, использовавшихся при селекции “субнормальных” индивидов, обреченных на уничтожение, а также непосредственно участвовали в качестве исполнителей в этих “оздоровительных” мероприятиях[22]. Точное число жертв этой евгенической программы трудно установить. Например, многие жертвы из числа психиатрических больных попадали в статистику естественной смерти, поскольку были попросту заморены голодом или умерли после умышленного заражения тяжелым инфекционным заболеванием. Больше ясности с применением отравляющих газов, поскольку компании-производители аккуратно вели документацию производства своих изделий и их результативности. Например, в январе 1940 года отравляющий газ диоксид углерода был впервые применен в психиатрических клиниках для эвтаназии больных. К сентябрю 1941 года число жертв составило уже 70 723 человека. Впрочем, и в этой сфере оценка числа жертв очень приблизительна. Что касается результатов научно обоснованной евгенической активности по уничтожению в концлагерях евреев, цыган и славян, то они достаточно известны в смысле масштабов (опять же, вокруг цифр идут жаркие дискуссии).

Позитивная евгеника ставит своей задачей обеспечить преимущества (к примеру, финансовые) для воспроизводства наиболее физически или интеллектуально одаренных индивидуумов из числа “настоящих” людей. В Германии, к примеру, в связи с серьезными потерями мужчин на фронте официально поощрялись внебрачные связи (одобренные после медико-генетической консультации) для рождения как можно большего числа детей. Были созданы даже специальные короткометражные игровые фильмы для вдохновения и правильной ориентации (в смысле чистоты расы) этого рода практики. Разрабатывались также медицинские методы стимулирования многоплодной беременности и т.д.

В США, Германии и других странах Западной Европы на протяжении первой половины нашего столетия было создано множество программ научно обоснованного подбора семейных пар для производства потомства, обладающего высокими генетическими качествами. Важно отметить, что многие из подобного рода программ имели законодательное оформление (хотя были и тайные акции). Начало практики законодательного оформления евгенической политики можно датировать 1907 годом, когда в США в штате Индиана был принят первый закон о принудительной стерилизации неполноценных граждан по евгеническим основаниям. Подобные законы потом были приняты еще почти в тридцати штатах. Они одновременно запрещали межрасовые браки, “засоряющие” генофонд нации недоброкачественными генами. Человек считался “негром”, даже если у него всего 1/32 “негритянской крови”. Это куда более жесткий расовый критерий, чем тот, который использовался в нацистской Германии. Чтобы считаться “евреем”, необходимо было иметь больше 1/4 “еврейской крови”. До второй мировой войны в США было зарегистрировано около 50 000 случаев принудительной стерилизации. Существовала также практика судебной сделки – выражение рецидивистом (в значительном числе случаев это были бедствующие эмигранты, попавшиеся на повторной мелкой краже) “добровольного” согласия на стерилизацию в обмен на смягчение наказания за уголовное преступление.

Идеи евгеники оказали существенное влияние на формирование концептуальных основ фашистской расовой теории. Германскими специалистами в области евгеники было введено понятие “генетического здоровья” нации, разработана специализированная отрасль превентивной медицины – “расовая гигиена”. Настольной книгой Адольфа Гитлера с 1923 года было второе издание учебника Э.Бауэра, Э.Фишера и Ф.Ленца – “Принципы наследственности человека и расовая гигиена”. Не случайно, сразу по приходу фашистов к власти, в 1933 году в Германии был принят “Закон о защите потомства от генетических заболеваний”, применение которого до краха 3–го Рейха проявилось в свыше 350 000 случаев насильственной стерилизации “неполноценных”. Генетическое консультирование в нацистской Германии было обязательным условием для получения разрешения на вступление в брак.

В смягченных формах (в сравнении с США и Германией) евгенические программы, включавшие методы насильственной стерилизации, существовали также во многих западноевропейский странах. Евгенические идеи рассматривались в то время как новейшие достижения науки, а предпосылки, на которых они строились, как самоочевидные. Для примера приведу пространное рассуждение классика современной психиатрии Э.Блейлера: “До сих пор мало делается в смысле профилактики; без изменения господствующих воззрений и законодательства вряд ли что можно сделать. Лица, отягощенные тяжелой наследственностью, не должны производить потомства. Предложен был метод “социальной стерилизации”; другие приходят в ужас от “вмешательства в права человека” и находят то бесполезным. Я лично этого не боюсь... Я бы начал с принудительной операции у неисправимых преступников и с добровольной у других тяжелых психопатов, и потом постепенно преобразовал бы общие воззрения и законодательства в соответствии с данными опыта. А раз мы только тем и занимаемся, что даем возможность размножаться умственным и физическим калекам, в то время как здоровые семьи должны уменьшать количество своих детей, так как столько средств уходит на тех калек, и раз мы вообще уничтожаем всякий естественный отбор, то род человеческий должен все время падать, если не будут приняты меры”[23].

Таков был стиль научного мышления довоенной биомедицины. Блейлер ничего не предлагает нового и лишь повторяет “очевидные” истины евгеники – о наследственности преступного поведения и психопатий, о стерилизации как эффективном методе борьбы против вырождения (“падения”) человеческого рода и т.д. Среди психопатов он, кстати, выделял особую группу с примечательным названием “враги общества”. “Самоочевидность” евгенической истины была общим достоянием биомедицины во всех странах западной демократии в первой половине века. По сути говоря, у немецких и американских врачей оказалось лишь больше “решимости” и “воли” в защите и практической реализации своих научных убеждений, чем у других европейских ученых. Когда подобная решимость и воля появляется – биомедицина всегда оказывается в состоянии дать соответствующее научное обоснование. Можно, например, упомянуть подготовленную при участии американских психологов и генетиков государственную евгеническую программу в Сингапуре, которая реализуется с начала 80-х годов. Она направлена на стимулирование плодовитости образованных женщин (подбор пар, льготы в области трудоустройства и образования, финансовая поддержка) и ограничение ее (включая добровольную стерилизацию в обмен на получения бесплатного жилья) среди неимущих и необразованных[24].

Евгеника как составная часть генетики человека активно развивалась в СССР до Великой Отечественной войны такими крупными учеными, как Н.Кольцов и Ю.Филипченко. Однако, несмотря на энергичные усилия отечественных евгеников, она никогда не была в СССР частью государственной политики. Причиной явилось большее влияние на советское руководство представителей “мичуринской” биологии (Т.Д.Лысенко и др.), идеи которых о революционном преобразовании природы, “перевоспитании” сортов сельскохозяйственных растений и животных были близки “педагогической модели” классового перевоспитания принудительным трудом, лежавшей в основе сталинской политики массовых репрессий (по крайней мере ее начального этапа).

После второй мировой войны под влиянием разоблачений фашистской биополитики, роста правозащитного движения, включавшего не только борьбу за гражданские права против расовой дискриминации, но и борьбу за права пациентов (особенно психиатрических больных), инвалидов и сексуальных меньшинств, основополагающие идеи и медико-политические мероприятия евгеники оказались дискредитированы, а сам термин “евгеника” практически вышел из научного употребления. Однако с конца 80-х годов евгеническая проблематика вновь стала предметом академических и политических дискуссий в качестве темы “опасности возрождения евгеники” в связи с началом реализации международного исследовательского проекта “Геном человека”, который даст в руки биомедицины небывалые возможности для диагностики и лечения генетической патологии. Статьи, так или иначе запрещающие евгенические программы, вошли в законодательства большинства индустриально развитых стран. В 1997 году была принята “Всеобщая декларация ЮНЕСКО о геноме человека и правах человека” (подписана всеми членами ООН за исключением Сингапура), запрещающая евгенические мероприятия. Аналогичный запрет содержится в специальном приложении в Конвенции Совета Европы “О защите прав и достоинства человека в связи с использованием достижений биологии и медицины: Конвенция о правах человека и биомедицине”, принятой в том же году.

Следует также иметь в виду неоднозначность политического смысла понятий “принуждение” и “добровольность” применительно к евгеническим практикам. Существуют два противоположных подхода к их осмыслению. С точки зрения либеральной идеологии действие может рассматриваться как добровольное, т.е. не содержащее признаков принуждения, в том случае, если отсутствуют правовые или иные формальные (например, административные) барьеры для его выбора и осуществления. В рамках социалистической традиции считается, что принуждение отсутствует тогда, когда человек практически имеет возможность согласиться или отказаться от осуществления определенного действия.

Поэтому, даже если цели медицинской генетики смещаются от обеспечения интересов популяции (как имело место в довоенной евгенике) к более полному учету интересов и ценностей отдельных пациентов и их семей, как это имеет место в настоящее время особенно в США и странах Западной Европы, общество должно ответственно использовать и контролировать социальные и экономические силы принуждения, которые могут существенно влиять на формально свободный личный генетический выбор индивидов. В стихии свободного рынка медико-генетических услуг возникает феномен, который Роберт Райт назвал “евгеникой домашнего изготовления”[25]. Речь идет о возможностях массовой “фабрикации” детей с генетическими качествами, которые лишь формально добровольно избраны родителями. В действительности их выбор несет на себе печать не только личных предпочтений, но и давления определенных экономических и социальных факторов, которые можно регулировать, исходя из того или иного понимания национального блага, или которыми можно манипулировать в корпоративных и групповых интересах.

При этом, как подчеркивают консервативно настроенные критики современной геномики, успехи геномных исследований откроют новые широкие двери для генетически обоснованного насилия не только в форме манипуляции генетическим выбором или социальной и экономической дискриминации “неполноценных” индивидов (это вопрос широко дебатируется в биоэтике)[26], но и в исторически изменившейся форме их массового физического уничтожения. Если в первой половине XX века мы видели программы уничтожения больных с наследственной патологией в клиниках, то к концу века на первое место выступает широко распространенная практика абортирования человеческих плодов с подобного рода патологией. Процедура экстерминации как бы переносится со стадии развития индивида после родов на стадию его дородового развития. Ведь аборт – это пока почти[27] единственное “лечение” при антенатальной (дородовой) диагностике врожденной (в том числе наследственной) патологии. Не случайно сравнение абортария с “освенцимом” – устойчивая метафора антиабортного движения. Конечно, изменилась биополитика, распределяющая “дар существования” между человеческими существами. Однако суть практики при этом не меняется.

§7. Убейте меня!

В январе 1994 года редакция газеты “Российские Вести” получила письмо от читателя Федора Макеевича Шапкина, которое было опубликовано в номере от 11 февраля 1994 года. Приведу текст письма, сохраняя авторскую пунктуацию и орфографию:

“Обстоятельства сложились так, что я должен умереть от болезни тяжелой мучительной смертью.

Я попросил лечащего врача предупредить тяжелую смерть искусственно вызванной легкой безболезненной смертью. Он отказался: “Не имею права”, “Подсудное дело”; и т.п.

Собака моего знакомого тяжело заболела. Знакомый отнес пса в ветлечебницу. Там сделали собаки укол, и она спокойно уснула навеки.

К собакам у нас более гуманное отношение чем к людям. Из-за собачей преданности? В Индии обожествляют коров. У нас – собак.

И черт меня дернул родиться в Советском Союзе. А может быть нужно было родиться собакой.

Будет ли у нас когда-нибудь принят закон, дающий право гражданам России на легкую безболезненную смерть?

Ф.Шапкин

18 января 1994 года

Один из нас

В медико-генетическую консультацию обратилась пара слепых. Беременность на пятом месяце. Предмет консультирования – какова вероятность того, что ребенок родится слепым. После соответствующих обследований консультирующий генетик вынес заключение – вероятность рождения слепого ребенка ничтожно мала, т.к. слепота родителей не определена наследственными факторами. Хорошее известие явно расстроило будущих родителей. Отец спросил: “Сейчас много говорят о том, что можно внутриутробно делать различные хирургические операции для исправления пороков развития плода. Так менее болезненно для ребенка и заживление идет лучше. Нельзя ли и нашему малышу сделать операцию с тем, чтобы он родился слепым? Мы не хотим, чтобы он был одним из вас. Мы хотим, чтобы он был одним из нас, остался в нашей семье, в нашем сообществе. В нашем мире, о котором вы ничего не знаете, не хуже, чем в вашем!”[28].


Глава вторая
Эпоха биотехнологий и эпох
Й

В наброшенной заголовком теме книги слово “эпоха” не случайно занимает центральное место. Ближайшим образом оно обозначает временной интервал, в котором будет рассмотрен феномен био-власти. С середины 70-х годов биотехнологии из состояния “в себе бытия” (развития в рамках других технологических схем) преобразуются в “для себя бытие”, дав начало особому роду бурно развивающейся индустрии биотехнологических компаний. Однако определенность этого исторического “момента” ограничена не столько календарным “отрезком” времени (к чему, прежде всего, устремляет герменевтика обыденного опыта) – сколько некоторой спецификацией временения и опространствления – выдвижения в особый исторический хронотоп.

§1. Узнай себя!

Для того, чтобы отследить направление “эпохального” выдвижения в историческую ситуацию, необходимо, следуя Хайдеггеру, услышать (разглядеть) в слове “эпоха” смысл феноменологического термина “эпохй”. “Удержание себя по-гречески значит эпохй. Отсюда речь об эпохах истории бытия”[29]. Специфика исторической эпохи, по Хайдеггеру, заключается в том – каким образом бытие “удерживает” (совершает эпохй) “себя” от обнаружения, выявленности (как бы прячет) и соответственно этому типу удержания – каким образом задает направление (путь, подход) к себе[30]. В каждую историческую эпоху человек по-особому сам от себя спрятан, сам для себя является загадкой. И соответствующим образом по-особому ищет ответа на требование, обращенное к нему из глубокой древности – “Узнай себя!”.

В философском обиходе вопрос этот слишком затерт. Нередко сведен к простой любознательности – достоянию играющих в многознание на деньги “знатоков”. Между тем достаточно лишь чуть-чуть разговорить звучащие в нем слова, чтобы столкнуться с парадоксальностью ситуации. Почувствовать, что движущая сила вопроса – экзистенциальная угроза. Что значит требовать от человека, чтобы он узнал себя? Это значит нанести ему экзистенциальную “рану” (Гегель), разорвать императивом вопрошания его существо на “сущность” в “существование”[31], “себя” и “иное”, “бытие” и “основание”. Вопрос, захватывая, как аркан, внимание слушающего, набрасывает в качестве самоочевидной (необсуждаемой) предпосылки онтологическое неравенство – человеческое существо само себе неравно. Вопрошание насильно инсталлирует в пред-понимание всех возможных актов понимающего “схватывания” представление о том, что человек сам себе не равен, что за данной в обыденном опыте “внешностью” прячется от взгляда нечто “внутреннее” или “свое” – “собственно человеческое” в человеке, которое онтологически отлично от данного во внешности “несобственного” – “чужого”.

Причем отношение между “своим” и “чужим” не просто структурирует мир человека, но как бы размечает пространство определяющего судьбу поединка – экзистенциального противоборства ценою в спасение или гибель. “Узнай себя!” – значит отличи в самом себе собственное (свое бытие) от инородного – чужого, угрожающего гибелью и небытием. Узнай – значит встань на путь спасения, значит проясни свою жизненную ситуацию как экзистенциально ориентированную между полюсами “блага” и “зла”.

Эпоха не просто загадывает человеку загадку его существования – она его захватывает этой загадочностью, заставляет и принуждает к определенной антропо-поэтической деятельности, в которой он производит себя – образует из безвидного “природного” материала некоторый исторически специфический “образ” человека, имеющий определенную метафизическую “анатомию”. В этом смысле эпоха и есть наиболее фундаментальный аспект био-власти, поскольку она насильственно задает априорную форму жизни каждого человека. Ответственное существование возможно лишь постольку, поскольку человек внимает этому вызову эпохи, звучащему на многие голоса в требовании “Узнай себя!”. Причем внимать означает прежде всего удерживать в ясности саму демаркационную полосу. Ориентация относительно наброшенного онтологического различия – дело хоть и наиважнейшее, но второе. Карнавальное вышучивание, переворот иерархии ценностей необходимо строится на внимании к характерному для господствующей эпохи различению своего и чужого. Ваганты, к примеру, столь же аутентично свидетельствуют о своей эпохе, сколь аутентичен для нее дух схоластической философии.

Точно так же, когда Батай, по мнению Деррида[32], выворачивает наизнанку процедуру феноменологической редукции, заключая в скобки смысл, он вполне ответственно обращен к своей эпохе. Как и Гуссерль, он удерживает себя в ясности онтологической оппозиции “сознание” (как внутреннее) и “мир” (как внешнее), характерной для “эпохи смысла” (классического рационализма), но только переворачивает отношение, и в этом перевороте (акте трансгрессии) пытается выйти как бы по ту сторону исходной оппозиции. Полагаю, что принципиальная важность удержания внимания к исходной демаркации эпохи на “свое” и “чужое” не отменяется, а лишь усиливается тем обстоятельством, что при “запределивании” опыта как “сознания”, так и “тела” мышление соскальзывает в ситуацию, в которой исходно наброшенная различенность теряет свою ясность, соприкасается со стихией становления и хаоса.

Причем внимание к вопрошанию эпохи и ответствование не является чисто интеллектуальным действием или словесным диалогом. У своих истоков оно аффективно насильственно захватывает, распускаясь (как своеобразный цветок культуры) из игры экзистенциальных настроений (прежде всего – ужаса, страха и радости) в многообразие получающих видимую и осязаемую плоть символов (в слове “символ” ведущее древнейшее значение “пароля” для опознания своего и чужого). Дальнейшее разворачивание оформляет игру настроений и символов в нарративно связанную композицию “праздника” (мистерии) как в рамках господствующего “серьезного” мирочувствования, так и во множестве его маргинальных “антиподов”.

Однако в любом случае – именно на аффективном, парадоксально устроенном гештальте, как своем естественном экзистенциальном каркасе, строятся все остальные формы жизненнопрактического, художественного, научного или философского “воздержания” (эпохй) как выдвижения к “началу” основополагающих демаркаций “своего” (собственного) и “чужого”.

К примеру, в духовной практике христианства воздержание (эпохй) от “греховного” выступает как универсальный жизненнопрактический “метод” демаркации между духом как “собственным” (образом и подобием Бога) и склоняющей к греху плотью – воплощением “чужого” (бесовского). Воздерживаясь, “я”, как эмпирическое существо, погрязшее в грехах, заключаю все “мирское” в скобки, открывая тем самым в самом себе “простор” присутствию собственного “Я”. Успешность демаркации между собственным и чужим – залог спасения. Промах – гибель. Ад. При этом непосредственное содержание практик воздержания (отказ от еды, половой жизни или произнесения слов) не относится к существу дела, если не охвачено особого рода религиозным настроем, эквивалентом которого в кантианской эстетике служит чувство “возвышенного”. В вырастающих из религиозного настроения практиках духовной “диагностики” экзистенциальной угрозы – демаркации (различении своего и чужого) и наброшенном верой пути спасения – спецификум христианства как исторической эпохи.

Иными словами, эпохй начинается с напряженного внимания к некоторой специфически проясненной в мистериях жизни основополагающей игре экзистирующих настроений... Сказано, пожалуй, слишком складно – легко проскочить мимо наиважнейшего. Внимание как “начало” парадоксально. Оно активно – каждый знает, сколь тяжело его удерживать – в независимости от того, является ли оно “моим” во внимании к другому или чужим (его), – внимающим мне. И одновременно, вместе с тем, в том же смысле (эти три квалификации нужно написать и вычеркнуть[33]) – оно пассивно, как некая абсолютная рецептивность, “страдательность” состояния открытости себе и иному.

Внимание, поскольку оно есть, всегда уже чье-то – “мое” или “ее/его”. Но в то же время, вместе с тем, в том же смысле (снова зачеркнуть) – оно как бы живет собственной жизнью – отвлекаясь, обращаясь к чему-то другому, рассеиваясь и вновь ни с того ни с сего вспыхивая – ставя человека перед чем-то, что оказывается вдруг открыто и обращено к нему как это “вот”.

Внимание – парадоксальное начало. И подход к нему должен быть столь же парадоксальным. Придется идти двумя тропами, которые всегда в любой схваченный момент распространяются в противоположных направлениях (в разные и по разные стороны метафизических квалификаций типа “внешнее” – “внутреннее”), и однако, в то же время, вместе с тем и в том же смысле (снова написать и вычеркнуть) оказываются “сторонами” ленты Мебиуса.

Подход к этому парадоксальному началу – вниманию осуществляется через противоположно направленные вопрошания, так или иначе связанные с онто-поэтической мощью мягкого знака, превращающего “быт” в “быть”. С одной стороны (как бы глядя снаружи внутрь ленты Мебиуса), вопрос встанет так – в обыденности внимание “рассеяно” в сутолоке нужд, желаний, опасений, дел. Как оно собирается в себя как нечто целостное, в некоторую связанность временения? С другой (глядя из нутра наружу), получаем иную картину – в обыденности внимание неартикулировано, предстает как некая наивная простота присутствия в мире, как примитивность быта. Как оно само себя расчленяет, разворачиваясь вовне (опространствляясь) в богатство игры многообразных форм?

Подводящее к вниманию двувыспрашивание повторяет пульсацию глагола “быть” в суждении, разные такты которой рассмотрены в философемах Канта и Гегеля. У первого “быть” играет роль глагола-связки, связывая многообразие чувственного опыта в единство понятия. У второго – исходно предположенное единство понятия разбивается глаголом “быть”, опространствляется в противоположности субъекта и предиката, диалектическая игра которых дает начало многообразию жизненных форм. Т.е. у Гегеля глагол “быть” не “связка”, но скорее – “развязка”, им совершается “перводеление”, нанесение некоторой онтологической “раны”, побуждающей дух в творческой работе. В последующих главах книги связывающе-развязывающая игра глагола “быть” будет рассмотрена подробней и не только в отношении “суждения”, но и “суда” (прежде всего “суда” публики, дарящей или отказывающей в признании, т.е. в бытии “автору”). Сейчас достаточно лишь обратить внимание на неизбежную пульсацию “внимания” как некоторого изначального феномена исторической эпохи.

Итак, каким образом человек собирает/разбирает себя в напряженном внимании к себе, в поиске ответа на требование – “узнай себя!”? Следуя традиции Гегеля и Хайдеггера, можно ответить – человек собирается/разбирается в “себя” перед лицом смерти. Ему открывается внятно вызов бытия лишь тогда, когда он выдвигает себя к пределу смертного часа. Как будет показано в соответствующем разделе книги – древнейший архетип инициации как своеобразного путешествия в мир смерти для обретения истины и власти неукоснительно воспроизводится в структуре путей спасения, характерных для разных исторических эпох, в том числе и для эпохи биотехнологий.

Самовидец” смерти

Когда в классическую эпоху (исследованную М.Фуко) происходит радикальный сдвиг и идея христианского спасения замещается в западноевропейской культуре идеей “здоровья”, то первым и наиболее принципиальным следствием этого изменения является медикализация смерти. Врач становится единственным легитимным “свидетелем”[34] смерти. Остальные люди, умирая или сталкиваясь со смертью другого, при ней, однако, как бы не присутствуют. Их профанному взгляду отказано в возможности “видеть” событие смерти. Отсюда известное каждому следствие – “Свидетельство о смерти” выдается на основе экспертного заключения врача. За возникновением этой естественной и обыденной для нас практики стоит эпохальный сдвиг, чреватый самыми серьезными антропологическими последствиями.

В отличие от профессионалов-врачей профаны, к которым следует относить и философов, и богословов, и всех остальных, – сами не видят “смерть” или “рождение”, чтобы быть “самовидцами”, у них нет признаваемых обществом “очей”, чтобы быть “очевидцами”, и сколько бы смертей или рождений их ни окружало – их не признают в качестве при том бывших “притомных” и “бытчиков”. Заострю это суждение – философствуя, философ не просто рассуждает о неких отвлеченных предметностях, но, если использовать выражение Германа Гессе в переводе С.С.Аверинцева, – “путь прокладывает к бытию”. Бытию, в котором он, собственно, и намеревается подлинно сбыться. Общество отказывает этому “пути” в праве так или иначе сделать свои пределы (рождение и смерть) собственными. Поэтому претензии философов (самых наипочтенных – Хайдеггера, Сартра или Камю) на всеобщность своего суждения о смерти априорно репрессированы – для “человечества” их мышление имеет в этом сугубом отношении частный или маргинальный характер (а значит, и не признается в качестве мысли).

Альбер Камю мог сколько угодно много рассуждать об экзистенциальном смысле самоубийства, но когда какой-либо реальный “камю” ставил себя в эту экзистенциальную ситуацию, то с точки зрения общества, выражаемой психиатрами, он превращался в недееспособного невменяемого психиатрического больного, в отношении которого и в США, и во Франции, и в Советском Союзе императивно действовала санкция – принудительное психиатрическое лечение[35]. Философы, с беззаботной легкостью обращающиеся к “человечеству в своем лице”, должны иметь в виду, что это “человечество” отнюдь не всегда готово видеть в самих философах отвечающих за свои слова и дела “человеков”. Все зависит не от глубины или связанности их речей, а от факта социального признания их права быть свидетелями событий, определяющих границы человеческого существования. Признание, которое рождается из жестокой социальной схватки, – есть априорное условие того, что некое слово будет услышано “другими” именно как осмысленное слово, а не как имитирующий слова “шум”, который издает попугай или психиатрический больной.

Врач, свидетельствуя о рождении, дарит некоему сущему имя “человек”, переводя его из онтологического класса “вещей” в онтологический класс “людей”. Совершая обратную процедуру (диагностируя смерть), он отзывает имя “человек” у этого сущего, возвращая его обратно в мир “вещей”. Кто-то может подумать, что подобного рода словесная эквилибристика имеет лишь некое формальное значение. Я думаю – это предельное выражение био-власти. Дар существования – априорное условие самого вопрошания о жизни и смерти. Вспомним, что в христианской Европе, к которой мы в определенном отношении также принадлежим, только тот, кто прошел таинство истинного рождения в Духе (крещение), мог в полном смысле слова умереть – пройти таинство смерти в ритуалах отпевания. А значит, мог быть похоронен внутри кладбищенской ограды – среди “нас” – христиан. Для скончавшегося некрещеным новорожденного не было ни рождения, ни смерти. Его просто закапывали в укромном месте (обычно на границе жизненных сред – под порогом или забором, в меже и т.д.). В этом мире дар существования новорожденный получал из рук священника, представлявшего в своем лице Церковь (эквивалент новоевропейского “человечества”).

Победа духа Просвещения выразилась прежде всего в том, что это право перешло в руки врачей. Теперь они, устанавливая “критерий живорожденности”, свидетельствуют о рождении человека и одновременно предоставляют ему право умереть и, следовательно, быть похороненным. Те существа, которые не получают подобного права, остаются в онтологическом статусе “вещей” и могут быть соответствующим образом использованы – например, в качестве “сырья” для фармацевтической промышленности или лекарственного средства для популярной среди российских нуворишей фетальной терапии. Наше гуманистическое сознание ни в коем случае не допускает права и не предполагает долга похоронить по-человечески ежегодно миллионы “абортусов”. “МЫ” видим в этих существах не людей (хотя генетически и биологически они от нас не отличаются), а вещи – такие же, как трупы околевших в вивариях собак или кошек. И наше продвинутое в гуманизме моральное чувство не содрогается, оставаясь самодовольно спокойным. Причем так же, как священники, врачи, вручая или изымая дар существования, высказывают не свое личное мнение (выступают не от себя), но лишь оповещают (свидетельствуют) о той истине, которую открывает для них (посвященных и приобщенных) в познавательных ритуалах “аутопсии” Природа.

Однако не следует торопиться с моральными оценками медицинской практики демаркации между “людьми” и “вещами”. Вопрос о признании ставится “по ту сторону морали”, как ей (моральной оценке) предшествующий и поэтому от нее ускользающий. Причем к случайности признания добавляется еще и его зависимость от профессиональной способности “видеть” (различать). То, что врач не видел в существе, появившемся на свет раньше срока и весящем меньше килограмма, “человека” связано отчасти с тем, что его “видение” во многом строится на знании как умении, или, если использовать термин Хайдеггера, на “подручном знании”. Дело в том, что критерий “живорожденности” определен умением врачей выхаживать преждевременно родившихся младенцев. Поэтому он (критерий) за последние десять лет стал существенно “легче” (а акушеры – “гуманнее”). Совсем недавно в России живорожденность определялась 28 неделями беременности и более 1 кг веса. Бурное развитие технологий вынашивания недоношенных детей позволило отодвинуть границу, разделяющую “мир вещей” и “мир людей” на несколько недель “вглубь” стихии индивидуального развития – значительно ближе к началу. С 1993 года российский критерий живорожденности составляет 22 недели беременности и вес тела плода свыше 500 гр.

Как было уже сказано, врач уполномочен не только наделять даром существования, но и изымать его. Результат изъятия имени “человек” у некоего существа превращает его в “тело-вещь”. Диагноз смерти обосновывает прекращение медицинской помощи и дает право врачу поступать с бывшим человеком как с вещью – например, изымать из его тела органы для пересадки людям, нуждающимся в них. В том числе и изымать еще бьющееся сердце после постановки диагноза “смерти мозга”.

Причем так же, как и в христианском мире, дар существования – это не такой подарок, от которого человек может (или по крайней мере до конца 70-х годов мог) своевольно отказаться. Христианство отказывало самоубийце в праве “вернуть Богу билетик” по морально-онтологическим основаниям. Просвещенное психиатрической мудростью цивилизованное человечество также отказывало до последнего времени в праве на самоубийство, отрицая саму возможность рационального суицида[36].

Перед лицом смерти, понятой как телесное событие, о котором достоверно может судить лишь врач, человек классической эпохи “собирает себя” во вполне специфическую антропологическую индивидуальность и набрасывает вектор опространствления – самоотчуждения в ином, рассеивания в исторически специфической “нецельности” или “множественности” страдания. Тем самым собирание в “целое” и даже “неделимое” (смысл слова “индивидуум”) ближайшим образом оказывается установлением онтологической разницы – демаркационной линии, отделяющей свое (целостное–здоровое) от чужого (рассеивающего–патологического). Эта демаркация задает как одну из характернейших координат общественной и личной жизнедеятельности человека классической эпохи, так и многообразие его маргинальных отклонений.

Схематизируя ситуацию, можно сказать, что основа био-власти классической эпохи в том привилегированном положении, которое занимает врач между человеком и смертью. В основе практик нормализации лежит диагноз – практика опознания в теле человека “патологического”, за которым в пределе прячется угроза смерти, и одномоментного наброска “нормального” как метафизического (поскольку абсолютно нормальных людей нет) идеала, служащего ориентиром “спасения” (выздоровления). В концепте “болезнь” происходит своеобразное “одомашнивание” смерти, преобразование безликого, вышибающего из-под ног почву ужаса в более спокойное настроение страха перед чем-то наблюдаемым, в некотором смысле “осязаемым”. Как выразительно отмечает Фуко: “Медицина предлагает новому человеку настойчивый и утешительный лик конечности; в ней смерть подтверждается, но, в то же самое время, предотвращается; если она без конца объявляет человеку предел, заключенный в нем самом, то она говорит и о том техническом мире, что является вооруженной позитивной защитой и заполненной формой его конечности”[37].

В этом высказывании Фуко следует не упустить несколько принципиальнейших моментов. Во-первых (не по порядку, а по сути), медицина объявляет человеку его предел “в нем самом”, т.е. заключенный в его собственном существе источник предельной (подводящей к пределу) опасности смерти. Во-вторых, за этим “пределом” прячется от глаз профана первейший враг человека, для борьбы (не на жизнь, а на смерть) с которым врач может предложить некоторое “вооружение”. Милитаристская метафора здесь не случайна. Она всепроникающа. Ее легко обнаружить в языке биомедицины от государственных программ (типа “Война с раком”, объявленная администрацией президента Джонсона) до коммерческих реклам, обещающих средство для “убийства всех известных микробов”. И наконец, в-третьих, “позитивность” и “наполненность” конечности представлены именно в концепте “болезни”. Болезнь – источник смерти (конечности), “позитивна”, поскольку до последнего момента человек, глядя на ситуацию глазами врача, видит своего “врага” и имеет какие-то средства с ним сражаться. Им владеет достаточно рациональное (прагматичное) настроение страха. Эта магическая способность преобразовать безликий, парализующий ужас в прагматику страха – борьбы с опасностью и является основой био-власти.

Благо человека с улицы обеспечено его “послушанием” врачу, который только и способен “видеть” угрозу и подсказать путь к спасению – “здоровью”. Подобного рода отношение между врачом, играющим роль опытного (знающего) наставника (“отца”), и пациентом, исполняющим роль “больного” как несмышленого, не способного отвечать за себя “отрока”, называется “патернализмом”. Причем, говоря о “патернализме”, не следует иметь в виду лишь отмеченный выше момент “личной зависимости”. Скорее – здесь предстает парадигма отношения власти, которая структурирует не только макросоциальные отношения государства к населению или отношение врача в больному, но и психосоматику индивида. Властное отношение “активного” сознания к “пассивному” телу предстает в той же самой “патерналистской” конфигурации (укажу только на знаменитую идею “воспитания чувств”).

Классическая эпоха задает правящий настрой существования человека, насильственно ставит его, предъявляя требование “узнай себя!”, перед своеобразным “зеркалом” болезни (смерти). Мир биомедицины – это огромный зал, уставленный многочисленными зеркалами. Что-то наподобие инвертированной “комнаты смеха” – особый “аттракцион” культуры – зрелище, привлекающее разглядыванием и узнаванием себя в зеркалах, отражающих мучения тела.

В этих, как и многих других биомедицинских идентифицирующих процедурах вопрос идет не о частностях, но о том – узнается ли и признается ли в некотором существе “человек” или нет. Философ, конечно же, мог указать врачу на некоторые априорные условия его профессионального мышления (условия медицинского опыта). А разные философы указывали на различные “фундаментальные” предпосылки. Однако не следует упускать из виду и обратную ситуацию – биомедицина в свою очередь задавала и продолжает задавать граничные условия любого философского опыта. Ричард Рорти был совершенно прав в дискуссии с Э.Соловьевым, обращая внимание последнего на то, что, к примеру, универсальность идеи “прав человека” всегда ограничена исторически специфическими процедурами признания конкретного индивида в качестве “человека”[38]. До эпохи биотехнологий последнее было в существеннейшей зависимости от экспертного знания специалистов об области биомедицины. Именно они научно обосновывали идеи биологической неполноценности женщин, индейцев, негров, славян, евреев, пациентов психиатрических клиник и т.д. “Человечество”, к которому философ обращается “в своем лице”, являющееся априорной предпосылкой его философствования, оказывается биомедицинским изобретением, которое имеет исторически особую конфигурацию.

Причем поскольку врач рассматривался в эпоху классического рационализма в качестве единственного легитимного свидетеля актов демаркации мира на человеческий и нечеловеческий (природный), еще-не-человеческий (плод), не-вполне-человеческий (болезнь) и уже-не-человеческий (смерть), то общество как бы априорно отказывало любому другому профессиональному или обывательскому взгляду в универсальности (истинности) суждений в данном вопросе. Врач свидетельствовал об истине смерти, а философ или богослов могли в этом сугубом отношении иметь лишь частное мнение, которое вполне приравнивалось к мнению “человека с улицы”, поэта или “ясновидца”.

Не случайно, характеризуя классическую эпоху, Фуко называл медицинское мышление “философским” – мышлением “начал” и “пределов”: “Значение Биша, Джексона, Фрейда для европейской культуры доказывает не то, что они были в той же мере философами, как и врачами, но то, что в этой культуре медицинская мысль по полному праву заняла статус философии человека”[39].

В эпоху биотехнологий происходит радикальный сдвиг в характере экзистирования перед лицом смерти, непосредственно связанный с возникновением экологического движения и биоэтики.

§3. Экологический поворот и эпоха
биотехнологий

После второй мировой войны в США и Западной Европе возникает экологическое движение, захватывающее впоследствии и другие страны. Давно уже высказывавшаяся идея об опасности научно-технического прогресса для существования человека получает общественное признание. Транслированная в мир биомедицины, эта идея формирует биоэтику, с которой я непосредственно связываю генезис эпохи биотехнологий.

В основе эпохи биотехнологий лежит по-новому поставленный диагноз экзистенциальной угрозы и пути спасения. Характерная для классической эпохи экзистенциальная установка сохраняется, но при этом сам научный разум и стремительно растущая власть техники оказываются признаны в качестве одной из главных угроз сущности и существованию человека. Иными словами, на базисном экзистенциальном уровне складывается парадокс – угроза видится там же, где и спасительное. Именно этот парадокс, вызывая экзистенциальную “амеханию”, т.е. блокируя набрасываемые пути спасения и фальсифицируя предлагаемые ответы на поставленные экзистенциальные вопросы, как раз и удерживает историю в рамках особой эпохи. Парадокс, захватывая мысль, заставляя ее работать и вместе с тем ускользая от разрешения, постоянно возвращает мышление к началу, навязывая культуре некий ритм бесконечного повтора в игре страха и надежды.

Выше, следуя Хайдеггеру, эпоха была охарактеризована через особенность загадывания бытия (процедуру эпохй), определяющую специфическую постановку требования “Узнай себя!”. При этом выдвижение в “эпохальную ситуацию” осуществлялось через парадокс внимания, реализующийся в игре “связывания” (временения) и “развязывания” (опространствления) “себя”. Было также отмечено, что историческая эпоха внимает “себе” прежде всего перед лицом смерти. Положение врачебного научного знания (биомедицинского дискурса истины) “между” человеком (человечеством) и его пределом (смертью) выступало основанием классического типа био-власти. Аналогичное отношение имело место и в христианском мире, когда “между” человеком и его “пределом” стоял священник. Для того, чтобы осмыслить радикальность преобразования био-власти в эпоху биотехнологий, необходимо пристальней приглядеться к нового типа “между”, который вырастает между человеком и пределом его существования. Ближайший подход к этому “между” представлен в феномене “междисциплинарности”.


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 205; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!