II. Феноменологический раздел А. Кардинальные цинизмы 7 страница
Чем умнее мужчина в своей профессиональной сфере, тем более глуп он дома; чем большее уважение он вызывает у общественности, тем большего презрения заслуживает в своих собственных четырех стенах. Такую мораль можно было бы извлечь из истории о Сократе и Ксантиппе, если попробовать прочесть ее под углом зрения женского кинизма. Этот философ вошел в историю не только благодаря своему искусству ставить вопросы и вести глубокие беседы, докапываясь до истины, но и благодаря своему вошедшему в поговорку несчастному браку. С тех пор, как его супруга устроила ему сущий домашний ад на земле, имя Ксантиппы превратилось в нарицательное: так стали именовать всех тиранических и сварливых жен. Но достаточно чуть изменить угол зрения, чтобы увидеть отношения между Сократом и Ксантиппой в ином свете: злодейка Ксантиппа тогда предстанет, скорее, жертвой того, кто кажется ее жертвой, а «истин-
ным» злодеем окажется, примечательным образом, Сократ. Если смотреть на дело с сегодняшних позиций, есть все основания избавить Ксантиппу от ее дурной репутации. И в самом деле нужно поставить вопрос, как Сократу вообще удалось дойти до столь несчастной семейной жизни, причем этот вопрос можно поставить в различных вариантах. Если Ксантиппа с самого начала была такой, как ее описывает легенда о Сократе, то мы вправе выказать свое непонимание нашему великому философу, потому что в этом случае оказывается, что он проявил достаточную халатность, выбрав в жены именно ее. Или он, будучи ироничным, полагал, что ворчливая жена — это как раз то, что нужно мыслителю? Если он с самого начала распознал ее «сущность» и сознательно пошел на такой шаг, то это говорит только о его скверном подходе к заключению брака: ведь он требовал от женщины провести всю ее жизнь с человеком, которого она очевидно только терпит, но не ценит. И наоборот: если Ксантиппа стала такой, как мы читаем о ней, только в браке с Сократом, то философ тем более предстает в весьма невыгодном свете,
|
|
поскольку выходит, что он сам причинял огорчения своей жене, совершенно не обращая на это внимания. Как ни поверни эту историю, а настроения Ксантиппы так или иначе зависели от Сократа. Это — поистине философская проблема: как мыслитель и великий мастер задавать вопросы не смог разгадать загадку плохого настроения Ксантиппы? Великий акушер* истины был явно не в состоянии отверзть уста злобе своей жены и помочь ей разродиться словом, которым она могла бы выразить основания своего поведения и право на него. Неудача философа часто состоит не в том, что он дает ложные ответы, а в том, что он забывает ставить вопросы, и в том, что он лишает некоторые свои познания их права стать «проблемой». Именно такими должны были быть его познания о Ксантиппе — они являли собой нищету, которая не могла сохранить своего достоинства, достаточного для того, чтобы вторгнуться в мужскую монополию на проблемы. Философ не исполняет своего дела, если он терпит зло — то, в котором повинен он сам, или то, которое дано от природы; даже его способность «мудро» переносить зло сама по себе представляет собой духовный скандал, злоупотребление мудростью ради обретения слепоты. В случае с Сократом, как представляется, это злоупотребление косвенно отомстило за себя. Там, где мыслитель не должен был позволять себе отождествления человеческого с мужским, последовал ответный удар реальности в виде личного семейного ада философа. Поэтому истории о нем имеют, как я полагаю, и кинический смысл. Они выдают действительную причину философско-клерикального обета безбрачия в нашей цивилизации. Определенный доминирующий род идеализма, философии и Великой Теории вообще возможен только тогда, когда систематически уклоняются от познаний «иного рода».
|
|
Точно так же, как невозможно говорить о европейском государственном цинизме, не затрагивая христианской этики, невозможно говорить о сексуальном цинизме в нашей культуре, не затрагивая христианского подхода к сексуальности. Подлинно вызывающие «цинические» жесты могут возникнуть только в ответ на идеализм и угнетение — в ответ на угнетение идеализмом. Поскольку христианская сексуальная мораль была построена на возвышенной лжи, высказывание-истины-в-противовес-этому приобретает агрессивные, отчасти — сатирические, отчасти — кощунственные черты. Если бы католическая церковь не утверждала, что Мария произвела на свет Иисуса, будучи девственницей, то неисчислимому множеству мужчин, настроенных сатирически-зло, не пришло бы в голову зубоскалить на этот счет, обвинив мадонну в распутстве. Santissima puttana! Забеременеть от одного только Духа Святого — это действительно классный трюк. Несомненно, охотно строились всякие предположения о том, как себя при этом вел Святой Дух и как выпутался из этого щекотливого дела белый голубок — самая странная из всех птичек. Не был ли и он чересчур уж одухотво-
|
|
ренным? Не сделал ли он все в конце концов с помощью руки провидения?
Хватит об этом. Шутки такого рода возникают из христианской мифологии с почти естественной закономерностью. Как только идеализм прибегает к чересчур большим натяжкам, реализм отвечает на это кощунством. Позволительно даже допустить, как это делают некоторые психоаналитики, не появляется ли в психоструктуре христианского мужчины Запада, в особенности католика, выросшего в сиянии нимба матери-мадонны, прямо-таки с фатальной неизбежностью фаза сексуального цинизма: ведь рано или поздно в сознание каждого мальчика приходит мысль, что и его мать была «шлюхой отца».
|
|
Предоставляет ли вообще христианская дуалистическая метафизика шанс для неограниченного приятия и одобрения сексуально-животной стороны человека? Не оказалось ли с самого начала все телесное и тем более связанное с удовлетворением страсти не на той стороне? Сетованиями на враждебный телу христианский дуализм эта тема полностью не исчерпывается по двум причинам: во-первых, потому, что в этой религии наблюдались достойные внимания попытки «христианизировать» тело и даже сексуальное соитие и тем самым перетянуть их на «хорошую» сторону; во-вторых, потому, что в Ветхом Завете явно существует циническая двойная мораль, причем в особенности служители церкви отличаются тем, что они, если говорить словами Генриха Гейне, тайно пьют вино, а публично проповедуют воду.
Если в христианских ритуалах есть какое-то «слабое звено», указывающее на принцип телесного наслаждения, то это причастие и Пасха. При мысли о телесном воскрешении Христа из мертвых возникает шанс для воскрешения верующей плоти к священному бесстыдству. Представляется, что отдельные документы раннехристианских времен доказывают, что любовная вечеря в различных сектах отмечалась не только как праздник духа, но и как праздник тела. Сообщение современника описывает практику одной из гностических сект Ближнего Востока в IV веке. Эти сектанты, хотя и были христианами, но поклонялись одному из богов, имевшему дочь по имени Барбело, которая, в свою очередь, подарила жизнь богу Саваофу. Когда этот последний восстал против авторитета своей божественной матери и своего божественного деда, чтобы обрести для себя господство над миром, Барбело начала соблазнять священников, разжигая в них чувственность, и стала посредством сбора человеческого семени в свое тело возвращать в себя рассеянную жизненную силу сотворенных существ. В возмущенном и достаточно конкретном письме епископу Александрии христианский священник, охотник за еретиками, Епифаний, тайно проникший на торжество в честь Барбело, обрисовал ход еретической литургии:
Они стоят вперемешку со своими женами, а когда приходит кто-то чужой, то мужья дают условный сигнал женам, равно как и жены мужьям, вы-
тягивая руку и потирая тыльную сторону своей ладони, сообщая таким образом, что вновь пришедший — приверженец их религии. После того как они таким образом узнают друг друга, они садятся за стол. Они угощаются изысканными блюдами и пьют вино, даже бедняки. После того как они вдоволь насытятся и, если мне будет позволительно так выразиться, наполнят свои жилы дополнительною силой, они предаются разврату. Муж покидает место рядом со свой женой и говорит ей: «Поднимайся и предайся агапэ (любовному соитию) с братом!» После этого все несчастные начинают заниматься непотребством друг с другом, и хотя я краснею при одной мысли об описании их нечистых действий, я все же не стыжусь сообщить о них, так как и они не стыдятся совершать их. Теперь, когда они соединились, они превозносят свой собственный срам до небес, как будто одного этого нечестивого дела разврата им недостаточно: мужчина и женщина берут своими руками семя мужчины, идут, обратив глаза к небу, и приносят срам на своих руках Отцу со словами: «Мы приносим в жертву тебе этот дар, тело Христово». Затем они поглощают сперму и обращаются к семени своему со словами: «Это — тело Христово, это — пасха, ради которой страдают наши тела и ради которой они познают страсти Христовы». То же самое они делают с кровями женщин. Они собирают крови их нечистоты и причащаются ими таким же образом, говоря при этом: «Это есть кровь Христова». При всех их бесчисленных распутствах, однако, они учат, что нельзя производить на свет детей. Они осуществляют свои постыдные деяния из чистого сладострастия. Они предаются похоти вплоть до удовлетворения, но собирают свою сперму, чтобы воспрепятствовать ее дальнейшему проникновению, и поглощают затем плод их срама. <...> Если же один из них по недосмотру позволяет своему семени слишком глубоко проникнуть в женщину и женщина беременеет, то послушайте, до какой еще большей мерзости они тогда доходят. Вырывают зародыш, как только они смогут ухватить его пальцами, берут изгнанный плод, растирают его в своего рода ступе, примешивают к нему мед, перец и различные коренья, как и душистые масла, чтобы преодолеть отвращение, затем собираются вместе — поистине община свиней и собак — и каждый причащается пальцем, вкушая эту пасту из извлеченного плода человеческого. Как только «трапеза» заканчивается, они завершают ее молитвой: «Мы не доставили повелителю своему удовольствия играть с нами в свою игру, но приняли в себя ошибку брата нашего». Это означает в их глазах совершенный пасхальный праздник. Вдобавок к этому они практикуют и еще всяческие виды мерзостей. Когда они в своих соитиях впадают в экстаз, они оскверняют руки свои срамом семени своего, размазывают его повсюду и молятся со столь грязными руками, будучи совершенно наги телом, о том, чтобы благодаря этому деянию своему обрести свободный доступ к Богу (цит. по: Audi J. L'Ordre cannibale. Paris, 1979. S. 52-53).
Сам свидетель уже произнес ключевые слова: «Истинная община свиней и собак». Мы — на кинической территории. Этот документ, пусть даже он и не может считаться вполне репрезентативным, есть свидетельство существования радикального христианизированного сексуального кинизма — уже не изначального и простого кинизма греческих философов с их публичным самоудовлетворением и сексом, а искусственного и религиозно оплетенного кинизма, который своими аспектами извращений уже делает уступки христианской религии. Однако сколь ни странны эти практики, но главный шок, который возникает при чтении их описания, вызывается отнюдь не деталями, а самим тем немыслимым фактом, который просвечивает сквозь целое: существует христианская оргия, во вре-
мя которой люди без всяких тормозов, в невинности, даже в священной дикости дают себе волю и с божественным удовлетворением так и купаются в мужских и женских соках. По меньшей мере в этом единственном случае христианство предстает как голое общение опьяненных христианских тел, которые служат торжественную мессу своему наслаждению. Именно это и вгоняет в краску Епифа-ния — правда, неизвестно, это еще краска стыда или уже краска зараженного бесстыдством. Как бы то ни было, а зараженность его заходит столь далеко, что он, будучи священником, отваживается описывать такие вещи, а уж то, как он сам вел себя посреди этого священного группового секса, остается его тайной. Епископу Александрийскому вовсе не обязательно знать все. Но, вероятно, еще более шокирующим является тот факт, как здесь Сын Божий заменяется Дочерью Божьей, которая изображается как тип, прямо противоположный Богородице Марии; Барбело есть всасывающая в себя, все вбирающая и истекающая влагой божественная трясина, тогда как Дева Мария, правда, не лишенная вполне нижней половины тела, все же способна парить над католическими алтарями *.
Здесь достигается противоположная крайность возможностей христианской мифологии. И когда кровь женщины в ритуале отождествляется с кровью Христа, то тем самым гностическое освобождение женского тела смело идет гораздо дальше, чем о том может мечтать современная феминистская мистика.
В связи с процитированным описанием ритуала, посвященного Барбело, предание сообщает, что по доносу Епифания епископу Александрийскому были отлучены от церкви восемьдесят гностиков. Мы вправе рассматривать это как указание на исторические шансы и судьбы гностических и иных групп, которые пытались «психосоматически» воплощать в действительность заповедь любви, провозглашаемую христианской религией, и средствами дуалистической метафизики преодолевать дуализм. Там, где проявляются такие феномены, они, как правило, насильственно устраняются.
В позднее Средневековье, насколько вообще можно что-то сказать о такого рода исковерканных и замалчиваемых традициях, кажется, возникает возможность для того, чтобы христианизированная сексуальность была открыта вновь. В языке мистической любви (minne) к Богу упорно появляются эротические метафоры, в которых можно лишь спекулятивно отличить переносную долю смысла от буквальной. Когда эта лирика, воспевающая «минне», порой отваживается подходить вплотную к границе, за которой начинается кощунство и богохульство, сравнивая появление любимой с наступлением Пасхи, уже невозможно понять, насколько прямыми или косвенными могли быть связи между столь смелыми выражениями и возможными плотскими контактами. Невозможно также точно определить, какие последствия в сексуальной сфере вытекали из мистики братств Вольного Духа (ср.: Co/in N. Das Ringen um das
Tausendjahrige Reich. Bern, 1961). Только тогда, когда в шванках позднего Средневековья женщины приходят к выводу, что солдат вовсе не такой хороший любовник, как клирик, мы вправе уверенно полагать, что это утверждение сделано на основе самых прилежных наблюдений.
В буржуазную эпоху сцена для сексуального цинизма приобретает новый вид. Буржуазия не может притязать на культурную гегемонию, не формируя в то же время своего собственного образца идеальной любви, а именно представ-
ления о союзе любящих супругов. Бесчисленные романы вносят свой вклад в дело прочного внедрения шаблонов буржуазного эротического идеализма в головы читающей публики, преимущественно женского пола. В результате возникает культурное смятение и томление невиданных масштабов; ведь «буржуазная душа», с одной стороны, желала бы причаститься радостей любви и познать ее авантюрную, исполненную жизни, фантастическую и даже чувственно-страстную сторону, а с другой — должна была заботиться о том, чтобы любовь оставалась строго в рамках брака, чтобы «животная сторона» не играла в ней никакой роли и чтобы телесное, в самом крайнем случае, могло восприниматься только как «выражение» страсти души. Этот эротический идеализм паствы (поскольку не было ни одного священника, который проповедовал бы его) доводит антитезы сексуального цинизма прямо-таки до эпидемических масштабов. Буржуа в вопросах секса, как и во многих других, почти-что-реалист, который берет на себя риск видеть действительность такой, какова она есть, но отнюдь не отказывается по этой причине от своих идеализации и призрачных ценностей. Поэтому его идеалы постоянно подтачиваются и подмываются реалистическими догадками и подозрениями, и это противоречие делает мужчину-буржуа особенно восприимчивым к анекдоту в духе сексуального цинизма, вызывает его приверженность к грязной замочной скважине реализма и к порнографии. Буржуа весьма склонен к тому, чтобы «высоко ставить свои ценности», не забывая из-за этого о том, как оно происходит «там, внизу, в действительности». Отсюда — циническая ухмылка: мы тоже не лыком шиты и знаем, что к чему; и я тоже бывал в Аркадии. Но это — не «наш уровень»; нас не так-то легко довести до такого состояния, чтобы мы начали путать низ с верхом. Правда, буржуа не без удовольствия посещает публичный дом и убеждается там в наличии общего знаменателя, к которому могут быть приведены
шлюхи и порядочные дамы, но действительность для него продолжает существовать отдельно от этого, он настаивает на существовании различий. Правда, культурная стратегия буржуазной литературы и искусства заключается в том, чтобы завоевывать внимание общественности изображением частной жизни, но в то же время в приватной сфере разделены непреодолимой стеной идеально-приватное и животно-приватное; если буржуа уверен, что он скрыт от всех занавесом, он становится в своей животности более циническим, чем киническим, больше свиньей, чем собакой. Он умеет отличать человеческое от слишком человеческого. Он вполне способен, с одной стороны, признать существование «человеческих слабостей», но с другой — идеалистической — стороны он полон решимости сохранять «достоинство», чтобы иметь основание сказать вместе с Бисмарком: «Сохранять достоинство даже под виселицей». Делались попытки определять истинную даму в зависимости от того, умеет ли она «выбрать подобающее выражение лица», если в ее присутствие рассказывают мужские анекдоты. «Подобающее выражение лица» должно быть таким, чтобы оно выдавало знание предмета и в то же время показывало, что дама «выше всего этого». Непременное условие для истинной дамы — умение терпимо-иронично относиться к неизбежному мужскому цинизму.
Благодаря психоанализу мы привыкли автоматически связывать психологическое Просвещение с сексуальным. Это и правильно, и неправильно. Правильна психоаналитическая попытка преодолеть буржуазный полуреализм в сексуальных делах и довести его до полного реализма. Неправильна, однако, тенденция психоанализа смешивать тайное и бессознательное. Разумеется, сексуальность представляет собой сферу, в которой такое смешение просто напрашивается. Когда психоанализ в свое время начал с того, что принялся исследовать и толковать так называемое бессознательное, он на самом деле вторгся в ту область, которая была в буржуазном обществе секретной par excellence,— он обнаружил, что буржуа познает себя как животное и подозревает себя в том, что он — животное. Психоанализ занялся далее нейтрализацией животно-сексуальной сферы и возвращением ее в область несекретных вещей. Поэтому современники-читатели при чтении психоаналитических публикаций порой могли задаваться вопросом, к какому жанру их отнести — к науке или к порнографии. Эта тенденция смешивать тайное и бессознательное на протяжении двух поколений терзает и мучает как аналитиков, так и пациентов. Ведь выставление на обозрение сексуальных тайн в позднебуржуазной культуре в целом никоим образом не поспособствовало уменьшению невротизации общества — поскольку патогенные сексуальные тайны составляют лишь крошечную часть индивидуального и общественного бессознательного *.
Психоанализ — это двуликий Янус в том, что касается истории. Основываясь на сексуальной патологии, он устремляет взор в
прошлое, а его убеждение в том, что бессознательное может быть сформировано искусственно, свидетельствует о направленности его взгляда в будущее. Он ведет нечто вроде детективных расследований в области культуры, превращая в уверенность раннебуржуазное подозрение: человек в своей основе — животное. Люди буржуазного общества живут с этим подозрением, по меньшей мере, с XVIII века, который, с одной стороны, начал окончательное «укрощение внутреннего животного посредством разума, просвещения и морали», но, с другой стороны, видел, что отбрасывает все более растущую, все более угрожающую звериную тень как побочный продукт этого укрощения. Только полностью цивилизованный, совершенно «деанимализированный» буржуазный полуреалист мог впасть в упорное и навязчивое подозрение по отношению к самому себе, к своему «внутреннему» и «нижнему». Это подозрение по отношению к себе самому у буржуа-животного время от времени нахо-
Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 154; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!