II. Феноменологический раздел А. Кардинальные цинизмы 4 страница
Семь великих европейских крестовых походов можно понять, пожалуй, только с учетом существования этого фона. То, что происходило между 1096 и 1270 годами под названием «Croisade»*, представляет собой попытку христианизированных феодальных властей выплеснуть наружу ставший невыносимым господский цинизм их собственного сознания. По прошествии столетий христианизации религиозные заповеди сформировали у правящих военно-аристократических слоев фундамент их внутреннего мира, в результате чего противоречие между христианской заповедью любви и феодальной воинской этикой стало просто жгучим и разрывающим их сознание. Невыносимость этого противоречия — которое теперь превратилось в противоречие внутреннее — объясняет ту силу, с которой на протяжении веков европейская энергия могла выливаться в патологическую идею крестового похода. Крестовые походы, провозглашенные священными войнами, были социально-психологическими взрывами
протофашистского свойства. Они представляли собой канал для выхода тех энергий, которые накапливались при конфликте двух взаимоисключающих этик в индивидуальной и коллективной душе. В священной войне из не дающего жить противостояния религии любви и этики геройства возникает вполне позволяющий жить призыв: «Этого хочет Бог!» В этой фикции нашли свою разрядку мощные противоречия на удивление потомкам, которые не могут отыскать ни военных, ни экономических, ни религиозных резонов в несказанных лишениях и проявлениях отваги во времена крестовых походов. Идея крестового похода — наряду с преследованиями ведьм, антисемитизмом и фашизмом — представляет один из наиболее впечатляющих примеров того, как одна официально провозглашаемая, коллективная безумная идея способна «снять» индивидуальное безумие у бесчисленных отдельных людей, души которых раздираемы конфликтом между религией любви и милитаризмом. С 1096 года священная война выполняла в западных цивилизациях роль клапана для выпуска излишнего пара; под давлением собственных внутренних противоречий и безумств с этого момента начинают искать внешнего сатанинского врага и ведут против него самые что ни на есть священнейшие войны. Психограмма христианских цивилизаций включает в себя риск этого протофашизма; в кризисные времена, когда ощутимо обостряется жизненная непереносимость этих противоположных этических запрограммированностей, регулярно наступает момент, когда это давление вырывается наружу. То, что преследования евреев в Рейнской области начались одновременно с крестовыми походами, подчеркивает существование связи между этими различными феноменами из области патологии культуры. Евреи, еретики, ведьмы, иноверцы, красные — все это жертвы того фронта, который первоначально формируется внутри, в душе и проявляется во время шизоидных периодов «повышенного давления», когда «охватывающая все общество иррациональность» противоположных этик ищет своей выход наружу.
|
|
|
|
Наряду с возникновением каналов для вывода наружу христианского господского цинизма в виде крестовых походов, Средневековье продемонстрировало и второй способ выхода из противоречия: оно создало наполовину секуляризированную сферу придворной жизни, в которой можно было с чистой совестью оставаться верным аристократическому и военному этосу. Ранний эпос о короле Артуре был вдохновлен именно этим открытием; рыцарские романы, равно как и chansons de geste *, довольно откровенно отдавали предпочтение героическому эпосу перед христианским. Идя еще дальше, рыцарство освобождается от «пут» христианских заповедей любви и мира, культивируя в себе чисто светские доблести, связанные с мастерским владением оружием, создавая для себя настроение непрерывного праздника, царившее при дворе, а также предаваясь утонченной эротике и совершенно не заботясь от том, что на этот счет
|
|
скажут священники. Расцветают культура турниров, празднества, охота, пиры, чувственная романтическая любовь. Аристократический гедонизм вплоть до XIX века сохранял свое значение как защитный экран, отгораживавший от мазохистской ауры христианских монастырей. Наиболее заслуживающим уважения теперь считался тот, кто уложил наибольшее количество противников и покорил сердце самой прекрасной женщины. Еще Ницше, слагая свою направленную против христианства хвалебную песнь в честь «белокурой бестии» и сильных натур, имел перед глазами образы таких приобретших светский облик аристократов-воинов, а позднее — кондотьеров, то есть тот человеческий тип, который решительно ввязывается в драку, берет все, что пожелает, и при том «с великолепием господина» способен решительно ни на кого не оглядываться. Однако светские представления о новом герое давали лишь кажущееся освобождение от христианской этики. Разумеется, и рыцари короля Артура тоже были христианскими рыцарями — на свой, изощренный лад; это совершенно ясно видно по образу Парсифаля. Миф о рыцаре, отправляющемся на поиски Грааля, перевел христианизацию военных в метафорические и аллегорические сферы и в конце концов вылился в чистую рыцарскую мистику, которая перенесла борьбу в духовные измерения. В поздние бургундские времена рыцарская культура напоминала литературу, перенесенную в реальную жизнь.
|
|
В удушливой атмосфере имперских, рыцарских и государственных идеологий позднего Средневековья, обволакивавшей не прекращавшуюся войну в Европе — войну между феодалами, городами, церквями и государствами, учение Макиавелли должно было показаться освежающей и очистительной грозой. Трактат Макиавелли «Государь» с давних пор — а особенно в буржуазные времена — было принято толковать как великий завет цинической техники осуществления власти. Будучи непревзойденным манифестом политического бесстыдства, он обратил против себя морализирующую критику. То, что религия осуждает принципиально и безоговорочно, здесь откровенно рекомендуется как средство, которое можно использовать в политическом искусстве: убийство. Конечно, в ходе истории к этому средству прибегало бесчисленное множество политиков. В этом отношении учение Макиавелли не предлагало ничего нового. Но сам тот факт, что кто-то выступил открыто и прямо сказал об этом, создает новый моральный уровень, тот, который можно осмысленно обсуждать, только используя понятие «цинизм». Сознание Господина вооружается для нового раунда борьбы и проверяет свои арсеналы. Тут уж никак не обойдется без того, чтобы кто-нибудь не высказался совершенно недвусмысленно и определенно, дерзко, без всяких тормозов и т. д. В принципе, по сей день сам факт столь откровенного высказывания считается гораздо большим скандалом, чем то, о чем было сказано с такой откровенностью.
Политический «аморализм» Макиавелли имеет своей предпосылкой бесконечную традицию войн, а также феодальный хаос и беспорядочное противоборство различнейших политических сил в XIII, XIV и XV веках. Как историк, Макиавелли видит, что сорваны последние клочья легитимации, некогда бывшие пышным облачением христианского государства,— сорваны с того момента, когда ни один правитель больше не в состоянии сохранять даже видимость исполнения наипростейших задач государства в ходе постоянно продолжающегося конфликта, раздирающего государства, не в состоянии обеспечивать мир, правовые гарантии, защиту жизни. Здесь с необходимостью возникает мысль о центральной власти, которая смогла бы покончить с хаотической борьбой отдельных властей и сил, дабы снова создать возможность жизни государства и гражданина. Идеальный государь, осуществляющий такую воображаемую, но нигде не существующую реально центральную власть,-должен был бы, совершенно не заботясь об ограничениях, накладываемых на него хитросплетениями христианской морали, научиться использовать власть радикально, как действенное насилие во имя закона, мира и защиты подданных в гомогенизированной области государства. В политическом плане Макиавелли со своим цинизмом видит вещи значительно более ясно, чем феодальные, имперские и городские власти позднего Средневековья, практиковавшие откровенную жестокость под прикрытием дымовой завесы от христианского кадила. Учение флорентийца о государе налагает на правителя долг безусловной власти, что автоматически предполагает и использование для ее осуществления каких угодно средств. Столь циническая технология власти могла быть пригодной только в тех ситуациях, в которых политический сосуд выживания под названием «государство» разлетелся вдребезги, а центральная власть, если она еще вообще существовала, оказалась в роли побитой собаки, с которой творит все что угодно целая свора жестоких, алчных и раздираемых хаотичными противоречиями мелких властей. В такой ситуации цинизм Макиавелли мог стать выражением истины; в роковой час мира звучит голос столь дерзкого и столь независимого мыслителя, который, избрав аморальный тон, говорит совершеннейшую правду и выражает наиболее общий жизненный интерес. Разумеется, это циническое сознание власти уже столь сильно рефлексивно «закручено» и столь рискованно расторможено, что этот голос не могут беспрепятственно принять ни «верхи», ни «низы», ни власть имущие, ни народ. Он вызывает неприязнь, поскольку говорит о суверенитете правителя, который делает в целом нечто «благое» для себя и для народа своего государства, но при этом, обретаясь по ту сторону добра и зла, рискует совершить против каждого отдельного человека самое гнусное преступление.
Можно полагать, что в искусстве государственного управления, практиковавшемся абсолютистскими государствами в Европе XVII и
XVIII веков, идеи Макиавелли воплощались cum grano salis, «с умом». Абсолютистское государство на деле было государством, которое утвердило себя над конфликтующими мелкими властями и силами, над региональными правителями и, прежде всего, над ведущими кровавую борьбу религиозными партиями. («Политиками» вначале именовали тех, кто пытался тактически лавировать и сохранять относительный нейтралитет по отношению к противоборствующим религиозным лагерям.) Но стоило утвердиться новым, относительно стабильным властям, как абсолютистские государства оказались в облаке лести, которую они расточали самим себе. И они принялись делать все возможное, чтобы замаскировать свое насильственное ядро грандиозной риторикой — рассуждениями о своей законности и о власти милостью божьей. Но сколь бы громким ни был шум о власти милостью божьей, критически настроенные подданные не могли полностью забыть о том, что на самом деле она была также и властью милостью убийства, а также властью милостью угнетения и подавления. Ни одному из современных государств больше не удавалось скрыть свое насильственное ядро настолько хорошо, насколько о том мечтают создатели утопий о легальности, законности власти. Понятно, что первое великое сопротивление современному (абсолютистскому) государству оказали доныне существовавшие свободная аристократия и дворяне-землевладельцы, которые боялись превратиться в придворных и утратить таким образом многие свои свободы и привилегии, то есть группа людей, которые, будучи сами чересчур высокомерными и заносчивыми, прекрасно видели высокомерие и заносчивость центральной власти. Этот результат, вероятно, можно записать в актив Макиавелли, разгласившего секреты всех центральных властей Нового времени,— его учение дошло до «народа» и было хорошо усвоено им, неожиданно для создателя. Теперь уже никак невозможно было отделаться от обсуждения темы цинического аморализма обладавших гегемонией властей. С этого момента государства вынуждены были существовать в циническом двойственном свете: с одной стороны, происходила их легитимация, с другой — разоблачалась узурпация власти правителями. Относительный избыток насилия, угнетения и узурпации сопровождает даже существование тех государств, которые более всего заботятся о своей легитимации и правовом характере. Сквозь каждое государственное мероприятие, которое, как уверяют на все лады, направлено на защиту мира, проглядывает его милитаристская подоплека (современные власти говорят точно так же, как и древние: «Si vis pasem para bellum» — хочешь мира — готовься к войне). Сквозь наилучшую систему права вновь и вновь проглядывают столь грубые факты, как классовые привилегии, злоупотребления властью, произвол и неравенство; за юридическими фикциями свободного товарообмена, свободного трудового договора, свободного ценообразования повсюду видно неравенство во власти и
шантаж; за утонченнейшими и свободнейшими формами эстетической коммуникации еще слышатся голоса социального страдания, культурных грубостей и жестокости. (В этом отношении верен тезис Вальтера Беньямина, утверждающего, что нет такого свидетельства культуры, которое не было бы в то же самое время свидетельством варварства.)
С XVIII века политическая атмосфера Средней Европы насыщена «всем известными тайнами». Отчасти — секретно, в рамках приватных доверительных бесед, отчасти в форме открытой публицистической агрессии тайны власти разбалтываются и становятся достоянием всех и каждого. Теперь она должна снова нести ответственность перед моралью. Первопричина абсолютизма и его «госу-
дарственная резонность», которая основывалась на способности правителей покончить с мелкими войнами и кровопролитными конфликтами на религиозной почве, здесь уже давно позабыта. Полная непоколебимой уверенности в том, что она сама смогла бы обойтись с властью совершенно безупречно в моральном отношении, морально-политическая критика XVIII века ополчается против абсолютистской «деспотии». Новый социальный класс, буржуазия, выступая под именем «народа», претендует на то, чтобы перенять власть («общины», «третье сословие» и т. д.). Французская революция — в фазе убийства короля — передает правительству «народа» власть в государстве. Однако тот общественный слой, который, именуя себя «народом», совершил революцию, утверждает себя в последующую эру в качестве буржуазной аристократии — как аристократию финансов, аристократию образования и аристократию предпринимательства, а, сверх того, благодаря заключению браков связывает себя сотнями сложно переплетенных нитей с прежним дворянством по крови. Не должно было пройти много времени, чтобы этот новый слой господ, который именовал себя народом и ссылался для своей легитимации на принцип суверенитета народа, почувствовал на собственной шкуре противоречия властвования. Ведь тот, кто апеллирует к народу, привлекает к себе народ и дает ему повод живо интересоваться теми махинациями, которые от его имени творятся у него за спиной.
Противоречивость христианизированного государства повторяется на более высоком историческом уровне в противоречиях государства буржуазного, которое ссылается на суверенитет народа и делает власти зависимыми от результатов всеобщих выборов (или кажется, что делает). Ведь сколь мало христианское «государство» Средневековья реализовывало на практике христианскую этику любви, примирения и свободно избранного братства, столь же мало современные «буржуазные» государства могли убедительно отстаивать свои максимы (Свободу, Равенство, Братство, Солидарность) или даже только жизненные интересы широких народных масс. Ведь тому, кто изучает положение сельского населения в XIX веке, и более того — положение бурно растущего промышленного пролетариата и прогрессирующее обнищание масс в эпоху буржуазного господства, а также, сверх того, положение женщин, прислуги, различных меньшинств в обществе и т. п., неизбежно бросится в глаза, что апелляция к народу основывается на искаженном и половинчатом представлении о «народе».
В этот момент становятся возможными и необходимыми социалистические движения; они требуют, чтобы то, что делается от имени народа, делалось народом и для народа; тот, кто апеллирует к народу и ссылается на него, обязан и «служить народу» начиная с того, что он не должен впутывать его в те кровопролитные «войны народов», которые типичны для эпохи, когда господствующие буржуазные или феодально-буржуазные классы правят «именем народа», и кончая тем, что он должен отдать народу справедливую долю богатства, созданного его, народа, трудом.
В светском конфликте социалистических движений с — скажем так — «буржуазным» национальным государством * проявились два новых поворота и два полемически-рефлексивных «сложных пируэта» политического сознания, которые приобрели господствующее значение на протяжении большей части XX века. Оба являют собой поздние комплексные формы цинического сознания. Первая представляет собой то, что мы называем фашизмом. Он переходит к тому, что довольно бесцеремонно признает себя чистой политикой насилия. В цинической манере он прямо отказывается от стараний как-то легитимировать себя, открыто провозглашая жестокость и «священный эгоизм» как политическую необходимость и как историко-биологический закон. Современники Гитлера считали его «великим оратором» кроме всего прочего и потому, что он начал отчетливо высказывать откровенно реалистические тезисы о том, что уже давно было противно немецкому нраву и с чем он хотел покончить, следуя духу своих нарциссически-жестоких представлений о порядке: о безнадежно-неизлечимом веймарском парламентаризме, о подлом Версальском договоре и т. д., а в особенности — о «виноватых» и неудобных: социалистах, коммунистах, профсоюзных деятелях, анархистах, деятелях современного искусства, цыганах, гомосексуалистах,
но прежде всего — о евреях, которым пришлось, как излюбленному врагу и универсальной проективной фигуре, держать ответ за все. Почему именно им? В чем причина этой уникальной, ожесточенной враждебности? Осуществляя массовые убийства евреев, фашисты стремились разбить то зеркало, которое еврейский народ уже в силу одного только своего существования ставил перед фашизмом — так, что оно отражало все его высокомерие и заносчивость. Ведь фашизм надутое ничтожество, строящее из себя нечто героическое, не мог не чувствовать, что именно евреи, как никто другой, видят его насквозь, поскольку благодаря истории их страданий они как бы «по природе своей» уже иронично относились к любой власти. Главные фигуры немецкого фашизма должны были почувствовать, что их заносчивый «тысячелетний рейх» никогда не смог бы поверить в себя, пока где-то в уголке его собственного сознания сохраняется воспоминание о том, что это притязание на власть всего лишь поза. А такое воспоминание сохранялось именно у «этих евреев». Антисемитизм выдает надлом в фашистской воле к власти; эта власть никогда не смогла бы быть настолько большой, чтобы преодолеть кинически-еврейское «нет» по отношению к ней. «Дерзкий еврей» — это выражение стало для фашизма лозунгом, паролем и призывом к убийству. Из проникнутой смирением, искаженной приспособленчеством, но все же сохранившейся традиции сопротивления у современного еврейства все еще исходило столь сильное и направленное в самый центр фашистского сознания отрицание высокомерия власти, что уверовавшие в собственное величие немецкие фашисты строили лагеря массового уничтожения для искоренения того, что стояло на пути к осуществлению их намерений. Разве этот народ не жил с меланхоличным знанием того, что все мессии с незапамятных времен оказывались ложными? Как мог немецкий мессия из австрийской ночлежки, который велел прославлять себя как возвратившегося Барбароссу, верить в собственную миссию, пока он видел себя самого глазами «злого еврея», который «разлагает все», и пока он был вынужден действовать с оглядкой на этого еврея за спиной? Ни одна воля к власти не выносит иронии воли, направленной на то, чтобы пережить и эту власть *.
Наверняка недопустимо безоговорочно называть фашистское государство XX века типичным примером современного, «буржуазного», основанного на суверенитете народа государства. Тем не менее фашизм представляет собой реализацию одной из скрытых возможностей «буржуазного» народного государства. Ведь из злобного антисоциализма явствует, что в фашизме имеет место феномен политического растормаживания, а именно циническая защитная реакция на социалистическое стремление добиться для народа того, что ему было обещано и что ему принадлежит по праву. И фашизм тоже выступает под лозунгом «Все для народа!», но перед этим он мошеннически подсовывает ложное понятие народа — народа как
Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 148; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!