II. Феноменологический раздел А. Кардинальные цинизмы 1 страница



С некоторых голых мыслей я сгоряча снова сорвал их фиговые листки...

Генрих Гейне.  Германия, зимняя сказка.

Предисловие

Понятие цинизма, отметим после всего сказанного ранее, содержит в себе больше, чем может показаться на первый взгляд. Оно похоже на тех, кому дашь мизинец, а они оттяпают всю руку. Вначале хо­чется просто из любопытства «посмотреть, что там, внутри», а по­том — и это замечаешь слишком поздно — приобретаешь такие познания, которые совершенно меняют все в твоей голове. Мы хоте­ли просто познакомится с цинизмом, чтобы принять его к сведе­нию,— и при этом вдруг обнаруживаем, что он уже давно простер на нас свою власть.

До сих пор мы представляли понятие цинизма в двух трактов­ках, третья же вырисовывается после обозрения паноптикума цини­ков. Первая трактовка такова: цинизм — это просвещенное ложное сознание — несчастное сознание в модернизированной форме. Под­ход при этом интуитивный, начинающийся с парадокса; он пред­ставляет собой внятное выражение той неприязни, при которой ка­жется, что современный мир полон культурными сумасбродствами, ложными надеждами и разочарованиями в них; что в нем происхо­дит прогресс безумцев и застой разума; что в нем существует глубо­кая трещина, которая проходит через современное сознание и отде­ляет на все времена разумное от действительного, то, что знают, от того, что делают. При описании мы пришли к патографии, которая нащупала шизоидные феномены; она попыталась найти слова для описания извращенно-сложных структур ставшего рефлексивным и уже скорее печальным и скучным, чем ложным, сознания, которое, будучи вынужденным заботиться о самосохранении, «прогорело», непрерывно опровергая себя в моральном плане, но продолжает свой «бизнес».

При втором  подходе понятие цинизма обретает историческое измерение; обнаруживается противоречие, которое впервые нашло свое выражение в античной критике цивилизации, выступив под именем кинизма: стремление индивидов сохранить себя полностью разумными и полными жизни существами в противостоянии из­вращениям и полуразумностями своих обществ. Существование,

исполненное сопротивления, смеха, отвержения, стремления достичь цельности своей природы и полноты жизни; это начинается как пле­бейский «индивидуализм», пантомимически; представители его ви­дали виды, хитры, находчивы, готовы ответить ударом на удар; кое-что из этого просачивается в отличающуюся большей серьезностью школу стоиков, происходят играющие различными оттенками пере­ходы от этого к христианству, но все сходит на нет в той мере, в какой христианская теология отрицает языческое античное наследие и даже объявляет его сатанинским. Понятие «цинизм» мы резерви­руем для того, чтобы обозначать с его помощью реплики власть иму­щих и господствующей культуры в ответ на киническую провока­цию; они прекрасно видят то истинное, что в ней есть, но про­должают политику подавления и угнетения. Отныне они ведают, что творят.

Здесь происходит раскол понятия на две противоположности: кинизм и цинизм. Это соответствует сопротивлению и подавлению, точнее, телесному самовоплощению в сопротивлении и саморасщеп­лению в подавлении. При этом феномен кинизма отделяется от ис­торического исходного пункта и стилизуется, превращаясь в тип, который появляется в истории снова и снова — там, где в кризис­ных цивилизациях и в цивилизационных кризисах сталкиваются друг с другом сознания. Кинизм и цинизм в соответствии с этим высту­пают константами нашей истории, типичными формами полемичес­кого сознания «низов» и «верхов». В них происходит разворачива-ние игры противоборствующих культур — высокой и народной — как раскрытие парадоксов, существующих внутри этик высокораз­витых культур.

Здесь намечается третий  подход к определению понятия ци­низма, позволяющий перейти к феноменологии полемических форм сознания. Полемика разворачивается всякий раз вокруг того, как следует правильно понимать истину — как «голую, неприкрытую» истину, а именно: циническое мышление может проявиться только тогда, когда возможны два взгляда на вещи — официальный и не­официальный, стремящийся завуалировать истину — с позиции ге­роя и стремящийся видеть ее во всей наготе и неприкрытости — с позиции камердинера. В культуре, в которой регулярно лгут, возни­кает желание знать не просто истину, а неприкрытую  истину, исти­ну во всей ее наготе.  Там, где не может быть ничего такого, чему быть не разрешено, приходится выведывать, как выглядят «голые» факты,— и не важно, что скажет по этому поводу мораль. В извес­тном смысле слова «править» и «лгать» — синонимы. Истина вла­стителей и истина слуг звучат по-разному.

При таком феноменологическом рассмотрении спорных форм сознания мы вынуждены будем «снять» свои симпатии, отказав­шись от выбора в пользу кинической точки зрения; мы, прежде все­го, должны будем беспристрастно рассмотреть, как в каждой из шести

великих ценностных сфер: военной, политической, сексуальной, вра­чебной, религиозной и познавательной (теоретической) — проти­востоят друг другу киническое и циническое сознание, атакуя и на­нося ответные удары, дискредитируя позицию оппонента путем пре­вращения ее в нечто относительное, притираясь друг к другу, а в конечном счете взаимно признавая и уравновешивая друг друга. В кардинальных цинизмах вырисовываются контуры истории войн в сфере духа. Эта история описывает ту «работу над идеалом», ко­торая возникает в самом сердце этик, принадлежащих высокоразви­тым культурам. Скоро выяснится, что это вовсе не «феноменология духа» в том смысле, в каком ее понимал Гегель *. С феноменологией Гуссерля она тоже имеет мало общего, кроме неискоренимого фило­софского боевого клича: «Вперед, к самим вещам!»

Военный цинизм

Лучше пять минут побыть трусом, чем потом всю жизнь — мертвым.

Солдатская поговорка

И прусский премьер-министр фон Бисмарк был за­метно потрясен ужасами войны. «Война — это ад, и тот, кто развязывает ее росчерком пера,— сущий дьявол!» — заявил он, не считаясь с тем, насколько неустанно он сам участвовал в этом! В. Штибер^

Бегство древнее нападения, как доказывают антропологические ис­следования. Судя по их результатам, человек лишь отчасти был хищ­ным животным (охотником), а вовсе не животным, a priori  создан­ным для войны; тем не менее изобретение оружия — для нанесения ударов, метания, стрельбы (обеспечение дистанции, развитие коры головного мозга) — сыграло ключевую роль в антропогенезе. Если вообще можно строить предположения об изначальном настрое че­ловеческой души в отношении борьбы и войны, то лишь в той мере, в какой заметно ее стремление предпочитать борьбе уклонение от конфликта. «Трусливый, зато счастливый» — таково название кни­ги Г. Клемана (Kleeman С.  Feig aber gliicklich. Warum der Zeitgenosse Ur-Mensch nicht kampfen will. Ffm, Berlin, Wien, 1981). Тот, кто ук­лоняется от схватки, может в начале человеческой истории лучше обеспечить свои шансы на выживание, чем тот, кто вступает в конф­ронтацию. Если понимать трусость как первичную склонность к ук­лонению от конфликтов, то в хозяйстве человеческих инстинктов она должна иметь приоритет по отношению к желанию сражаться. Бе­жать поначалу было умнее, чем оставаться на месте и принимать бой. «Тот, кто умнее — уступает».

Однако в какой-то момент цивилизаторского процесса был до­стигнут пункт, начиная с которого оставаться на месте и принимать

бой стало более разумным, чем бежать. Рассмотрение того, как именно дело дошло до этого, не является темой нашего исследова­ния; несколько наброшенных пунктиром исторических понятий могли бы очертить контуры этой проблемы: экологическая конкурен­ция, возрастание плотности населения, неолитическая революция, разделение на мобильные скотоводческие культуры и оседлые зем­ледельческие культуры и т. д. Путь в «историю», к высокоразвитым культурам ведет через милитаризацию племен и далее, за ее преде­лы,— к государству.

Военный цинизм может появиться тогда, когда военно-психо­логическое развитие приводит к четкому очерчиванию в обществе трех типов мужских характеров, выделяемых в зависимости от их отно­шения к вооруженной борьбе: «герой», «склонный выжидать» и «трус». (Это деление уже намечается у тех видов животных, кото­рые обладают высоким уровнем внутривидовой агрессии, например в популяциях оленей.) Формируется определенная иерархия ценно­стей, на вершине которой располагается герой; такими, как он, в прин­ципе, должны  быть все; геройство как путеводная звезда становится качеством, внутренне присущим мужчинам цивилизации, ориенти­рованной на борьбу и войну. Но в силу этого возникает необходи­мость в новой социально-психологической дрессуре человека, раз­виваемой с целью получить иное, не существующее в природе рас­пределение военных темпераментов. Трусость — как сырье, встречающееся в изобилии и присутствующее во всех,— должна быть переработана в жаждущее сражаться геройство или, по меньшей мере, в склонность выжидать, проявляя мужественную готовность к борьбе. Эту противоестественную алхимию представляли собой все виды воспитания солдат, существовавшие во всемирной истории воинствен­ных цивилизаций; свой вклад в это внесла дворянская семья, равно как и крестьянская семья, сыновья которой привлекались на воен­ную службу, а позднее — двор, кадетские учебные заведения, ка­зармы и общественная мораль. Героика была и остается — в какой-то мере вплоть до сегодняшнего дня — доминирующим культурным фактором. Культ агрессивного, победоносного воина проходит крас­ной нитью через всю историю письменных преданий, и там, где мы начинаем находить письменные источники, велика вероятность, что они окажутся жизнеописаниями героев, историями воинов, испыты­вающих множество превратностей судьбы; до появления письмен­ных источников существуют рассказы о героях, традиция которых уходит в бесконечность и теряется во тьме, скрывающей самые пер­вые устные предания *. Задолго до того, как потомки тех драчунов, рыцари времен первых Каролингов, облачившись в доспехи, вме­шались в европейскую историю и стали сами восхвалять себя в рыцарской поэзии, в племенах уже рассказывали завораживаю­щие истории о великих воинах эпохи переселения народов (эра Нибелунгов).

Разделение труда между представителями разных военных тем­пераментов представляется полным социального смысла; эти три типа репрезентируют три различных стиля ведения войны. Герои исполь­зуют те преимущества, которые во многих ситуациях, заставляющих вступать в вооруженную борьбу, обеспечивает нападение. Отсюда их вывод: нападение есть лучший вид обороны. Склонные выжидать составляют основную массу «разумной середины», которая вступа­ет в борьбу только тогда, когда без этого не обойтись, но в этом слу­чае сражается со всей энергией, однако способна и к тому, чтобы гасить ту опасность, которая может исходить от безрассудной храб­рости героев. Наконец, трус порой может спастись тогда, когда все прочие, которые «остаются на месте и принимают бой», оказывают­ся обреченными на гибель. Однако говорить об этом открыто не дозволяется — уделом труса должно быть презрение, потому что в противном случае не подействует алхимия, призванная превратить трусов, постоянно готовых к бегству, в агрессивных воинов. Образ героя безжалостно навязывается как высокий образец для подража­ния всем несущим военную службу группам мужчин. Герой греется в лучах славы, ему — полубогу войны — выпадают все почести, все общественное одобрение и все высочайшие оценки общества.

По отношению к этому идеалу, призванному существовать в душе, есть три позиции сознания, всякий раз избираемые в зависи­мости от того, кем являешься ты сам. Сам герой, если благодаря ус­пеху он поднялся выше сомнений в себе, сознает себя тем, кто жи­вет, достигнув зенита собственного идеала, чувствует себя блестящим и уверенным в себе человеком, способным исполнить свои собствен­ные мечты и мечты общества; он на своем опыте знает, что такое «великолепие» полубога; ему никогда не приходит на ум мысль о возможном поражении, отсюда захватывающее дух хвастовство уве­ренных в своей непобедимости героев в начале войны и после побе­ды. О психологии искушенных в войнах римлян многое говорит то обстоятельство, что они устраивали возвращающемуся из похода победоносному полководцу триумфальное шествие через свой город, где он мог быть специальным государственным решением объявлен богоподобным, а вместе с ним и народ, который таким образом при­учался «любить удавшееся»; но об их психологии многое говорило и то, что они помещали рядом с героем на триумфальную колесницу раба, который должен был постоянно повторять ему: «Помни, три­умфатор, что ты — смертный!» Этот апофеоз победителя, культ ус­пеха, культ военного божества и культ удавшегося принадлежит к социально-психологическому наследию человечества, доставшемуся ему от античности — и сегодня еще этот опыт снова и снова инсце­нируется, вызываясь из тьмы забвения, на спортивных аренах, вплоть до вершины триумфа — чествования победителей олимпиад. На картинах герои почти всегда изображаются молодыми; их невезение в том, что они рано умирают.

Вторую позицию по отношению к идеалу занимает склонный выжидать, то есть относительный герой. Пожалуй, он сознает себя человеком, который исполняет требования героической морали, но на которого не падает отблеск успеха. Идеал господствует и над ним, но не делает из него высокий образец для подражания. Он сражает­ся и гибнет, потому что так надо, и может довольствоваться уверен­ностью, что он готов совершить то, что необходимо. Он не чувству­ет, что постоянно должен что-то доказывать, подобно ярко выражен­ному герою, которому приходится даже специально искать опасности, чтобы не оказаться недостойным своего собственного образа *. Но за это склонный к выжиданию расплачивается тем, что оказывается «середнячком»; он ни в самом верху, ни в самом низу, и если дело кончается гибелью, то его имя упоминается только в общем списке погибших героев. Вероятно, надо усматривать хороший знак в том, что в современных армиях солдат — вплоть до самого высокого ран­га — воспитывается как воин, склонный выжидать (повиновение плюс самостоятельное мышление, «гражданин государства в воен­ной форме»), который не стремится завязать борьбу без всякого повода. Только в определенных военных и политических группиров­ках, отличающихся крайней ориентацией, еще сохраняется характер­ный агрессивный менталитет — таковы «ястребы», герои гонки во­оружений, те, кто тоскует по гегемонии.

Третью позицию по отношению к героическому идеалу занима­ет трус. Конечно, он пытается уклониться от того неумолимого дав­ления, которое оказывает на него образ героя, и стремится затерять­ся в массе мужественно выжидающих. Он вынужден скрывать, что он, собственно, антигерой; ему приходится надевать маску и по мере возможностей оставаться незаметным. Но, будучи импровизатором и молчуном, всегда способным тихой сапой добиваться своего, он не может допустить и того, чтобы образ героя беспрепятственно, без всякого сопротивления с его стороны вошел в его душу, поскольку в этом случае его угнетало бы чувство презрения к самому себе. У него уже потихоньку начинается разложение «Сверх-Я». В сознании труса содержится толика военного кинизма — и в то же время толика высокого критического реализма! Весь опыт собственных наблюде­ний и опыт самопознания вынуждают труса размышлять и смотреть в оба. Он не может во всеуслышание признаться в своей трусости — тогда его и подавно удостоили бы всеобщего презрения,— но точно так же не может просто взять и освободиться от нее. В нем начинает копиться — наверняка отравленный каплей презрения к самому себе — критический потенциал, направленный против героической этики. Поскольку трус вынужден притворяться сам, он становится более чувствительным к притворству других. Когда герои и склон­ные выжидать гибнут под ударами превосходящего противника, толь­ко трус, позволивший себе бегство, выживает. Отсюда сарказм: ло-шади — это то, что остается от героев.

Мы сейчас должны освободиться от иллюзии, что говорим о социально однородной армии. Чрезвычайно актуальным для солдат­ского цинизма является учет военных иерархий, которые в общем и целом соответствуют классовой структуре общества. В структуре феодальной армии мы видим, наряду с отрядами рыцарей-героев, большую ее часть — навербованных за плату рыцарей или наемни­ков, а кроме них — вооруженных слуг и помощников. Каждая из этих групп имеет и свою собственную, особую боевую мораль, разно­видности которой примерно соответствуют трем военным темпера­ментам. Рыцарю подобает сражаться, пусть даже он и сражается за весьма определенные материальные интересы, за социальный статус и за собственный образ аристократа; поэтому в его боевой морали особую роль должен играть мотив «чести»; там, где поставлена на карту честь, налицо избыточная мотивация, поднимающаяся много выше мелких и конкретных поводов, вплоть до того, что войну ве­дут ради самой войны. Иначе — с наемниками, которые превратили войну в профессию. Тут перед нами пестрое скопище времен ландс­кнехтов: часть в нем составляют наемники-рыцари, но главным об­разом — пехота, вплоть до нанятых для войны крестьянских сыно­вей из Швейцарии и т. п. Их мотив, заставляющий воевать, не мо­жет быть героическим, потому что наемный солдат (итальянское soldi  означает «деньги») смотрит на войну как на свое рабочее место, а не как на арену, где'надо выказывать геройство, что не исключает уча­стия в солдатском героическом спектакле и даже некоторой героики, приниженной ремесленничеством. Наемники — это профессиональ­ные «выжидатели», они ведут войну, потому что война кормит их, и рассчитывают выйти живыми из боев. Этот род занятий как тако­вой и без того достаточно опасен, чтобы еще бросать вызов судьбе различными геройскими выходками. Наконец, на самой низшей сту­пеньке иерархии стоит слуга-оруженосец, воюющий прежде всего потому, что ему волею случая выпало родиться крепостным рыцаря, который не может без него ни забраться на коня, ни слезть с него, равно как и выбраться без посторонней помощи из своих доспехов. Оруженосцы выступали в роли своего рода военного пролетариата, невидимый и никогда не удостаивавшийся признания труд которого включался в победы господ, создавая их, подобно незаметной для глаза и присваиваемой господами прибавочной стоимости. Если не принимать во внимание коллизий, определяемых принадлежностью к мужскому полу и его идеологией, у слуги не было никакого «соб­ственного» мотива сражаться, кроме стремления сохранить, пока это удается, свою собственную жизнь. Для него было бы реалистично трусить всем сердцем.

Тут-то и возникает возможность для возникновения и развития военного цинизма, которая открывается, как это всегда бывает, на самой нижней, кинически-реалистической позиции. Его первый «великий» представитель — Санчо Панса. Не нуждаясь в долгих

раздумьях, этот маленький умный крестьянин знает, что имеет право на трусость, точно так же, как его бедный благородный гос­подин Дон Кихот исполняет долг быть героем. Но тот, кто смот­рит глазами Санчо Пансы на героизм его господина, с неизбеж­ностью видит сумасбродство и слепоту героического сознания. Это дерзкое военное Просвещение, которое неумолимо осуществляет Сервантес, позволяет постичь, что древняя страсть к героическим подвигам есть ставшая анахронизмом дрессура и что все представ­ляющиеся благородными поводы для вступления в борьбу не что иное, как чистые проекции, исходящие из рыцарской головы. Тогда ветряные мельницы оказываются великанами, проститут­ка — дамой, заслуживающей любви героя, и т. п. Чтобы оказаться в состоянии увидеть это, самому рассказчику нужен реалистичес­кий, пехотный, плебейский взгляд, а сверх того — социальное дозволение говорить на том языке, который соответствует этому «взгляду». Такое не могло произойти до начала позднего Средне­вековья, когда рыцари утратили свое превосходство в оружии и технике боя перед плебейской пехотой и когда вооруженные груп­пы крестьян все чаще стали одерживать полные победы над ры­царскими отрядами, состоящими из героев; с XIV века героичес­кая звезда закованного в железо рыцарства закатилась. Тем са­мым наступил момент, когда антигероизм обрел свой язык и когда стало возможным публично выразить взгляд труда на геройство. Стоило господам молча проглотить свои первые поражения, как слуги почувствовали свою реальную силу. Теперь можно было и реалистически посмеяться.


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 185; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!